Доставлен был я прямо к столу, раздвинутому и накрытому знакомой с детства «пароходной» скатертью. Посреди белого увидел вдруг орнамент, тоже белый, но не матовый, а с сияющим отливом вокруг каких-то огромных ключей над с ошибкой написанным словом
Однако с чего вдруг праздник? В честь меня?
Зная, что обожаем, все же не поверил.
На кухне тетя Маня катала скалку в облаке муки. Когда они с бабушкой делали пироги, всегда подвязывались косынками, чтобы не капать по€€том. Но в тесто сейчас ронялись слезы:
— Не любит он ее! Прописка ленинградская нужна!
— Кто кого?
— Еще не знаешь? Твоя крестная замуж выскочила.
— За кого?
— За Воропаева, — и тетя Маня стала хохотать к слезам вдобавок.
— Офицер?
— Ты не поверишь. Лыжник. Партийный, к тому же. Где это видано? Где это слыхано?! Партийный лыжник. — С новой силой всхлипывать и катать. — Ну, как я отдам свою кровинушку старому дядьке?
Я готовился увидеть в лицах картину «Неравный брак», которая в учебнике иллюстрировала ужасы царизма, но Воропаев, приведенный из ЗАГСа крестной, не давал, по-моему, повода для таких уж горьких слез. Конечно, постарше счастливой новобрачной. Нос уточкой. Залысины. Зато косая сажень в плечах. Солидное впечатление надежности. Что и подтвердил сразу после свадьбы, когда деду стало худо. Перенес на кровать, за «неотложкой» бегал. Приносил кислородные подушки, похожие на бурдюки нарушителей границы из кинокартины «Застава в горах».
Не уронил себя и на похоронах, на которые мы с мамой прилетели в сентябре того же года.
После того как деда отпели в церкви Николая Чудотворца и предали питерской земле, в болотности которой впервые пришлось убедиться воочию, раз сто услышал я на поминках, что остался теперь один в роду. Со мной — преемником и продолжателем — от этого случился приступ.
Воропаев пытался успокоить. «Идем, я фокус покажу… Смотри!» — и обнажил десны, показывая полный рот зубов. Потом повернулся проплешиной, вывинтил один и улыбнулся мне снова — с черной дыркой. Снова отвернулся — и показал полный. «А? Как я это сделал?»
Скорее страшновато было, но я оценил попытку юмора, первую и последнюю со стороны этого серьезного человека.
Всхлипы прекратились, но слезы продолжали литься.
Тогда Воропаев принес мне каталоги Американской выставки, которая прошла в Москве в начале лета, когда последний раз я видел деда своего живым. Я лежал в Маленькой комнате, которая пахнула вполне счастливым ленинградским браком и стала намного больше после того, как Воропаев разрушил печь в углу, толстенный цилиндр, за который заваливались без возврата мои деревянные шашки, глотал слезы и бесчувственно листал длиннющие автомобили невероятных форм, цветов и оттенков вроде «брызг шампанского».
Ну да, ну да…
Но если бы не Воропаев, они бы в доме остались без мужчины.
К ужасу бабушек, новый мужчина внедрять стал современность. ХХ век давно перевалил на вторую половину, но до Воропаева присутствовал разве что в виде немого «Телефункена», которому в детстве я любил нажимать тугие кнопки и гонять стрелку по заграничным городам. Собирая пыль на консоли, мрамор которой лопнул в блокаду надвое, трофей не принимал ничего. Другая функция. Мемориальная. Память о папе, а не слушать джаз и «Голос Америки» из Вашингтона.
Прием Воропаеву наладить не позволили.
Но прогресс пролезал тихой сапой. Я бы умер на зимних каникулах от скуки, в который раз безуспешно перелистывая «Братьев Карамазовых», когда б не воропаевские новинки — молодогвардейская серия «Подвиг», например, с захватывающей повестью «Господин Никто» про Париж и эмигрантские круги, в которые втирается пусть и болгарский, но наш разведчик.
Телевизор я впервые увидел, приехав на весенние каникулы. Под темно-зеленой накидкой, которую «бабушки» поднимали, как занавес, перед включением вредного, но неожиданно покорившего их аппарата. Сопротивление новому слабело. Приходя с работы, Воропаев, которого теперь я называл по-родственному просто Виктор, садился в одно из двух беспрепятственно внедренных кресел, столь ярко-зеленых, что даже мне, авангардисту, казалось противоестественно. Кресла ездили по старому паркету, крутились на никелированных ножках и представляли такую импортную ценность made in Finland, которая радовала раньше только сыром «Виола» с желтоволосой блондинкой на пластмассовой крышке да белизной яиц, что так и стояли в Большой комнате под упаковочным полиэтиленом — конечно, тоже финской выделки.
Ужинал Виктор, новости дня не комментируя. Ни поцелуев взасос, ни злодеяний Пентагона. В отличие от язвительной тети Мани, все это созерцал он молча и начинал уходить задолго до конца программы: «Завтра рано вставать…». — «Посидел бы еще», — переключалась тетя Маня. — «Дела надо делать, дорогая теща. Зимние виды, они, знаешь…» — «Какие дела? Какие виды? Лето на носу!» — «Слаломные. Головоломные…» — «Шею себе только не сломай. Скоро отцом ведь станешь». — «До вас не сломал и с вами не сломаю. Зять достался вам несокрушимый». — «Разболтался. Выпил на работе, что ли? Уходи! Жена там заждалась».
— Дела, — с отвращением повторяла тетя Маня, когда зять осторожно закрывал за собой дверь. — Сними эту пленку, звука скрипучего слышать больше не могу!
Неодобрительно, но молча моя бабушка взглядывала, когда я сдергивал полиэтилен и садился, подложив под себя ногу.
О чем бы, я думал, написать?
Сына, который у них родился, назвали Александр. Так меня хотел назвать отец, чтобы вышло постоянное напоминание о Пушкине: «Александр Сергеевич». Но крестная, с мнением Воропаева не считаясь (он хотел Виталиком), объявила, что по-домашнему будет называться в честь моего деда — Шура. Но к младенцу, а потом вдруг уже дошкольнику, которому тетя Маня, его бабушка, украдкой от меня совала лишний банан, имя прижилось только в уменьшительно-ласкательной версии; так что, когда в квартире у Пяти углов звучало: «Шурик, Шурик», вспоминался не дед, а популярная кинокомедия. Нет, на его месте я предпочел бы называться Александр — просто и тяжеловесно, как столп посреди Дворцовой.
Несмотря на то что жизнь моя, только урывками проживаемая в Питере, совершалась там, в насильственном изгнании, я не завидовал ленинградцу Шурику — румянощекому карапузу в мышиной форме. Воротничок застегивался не до горла, как в мои суровые времена, зато на отвороте алела звездочка с кудряво-сусальным пай-мальчиком, вписанным в белую сердцевину. Формальность, конечно. Но вдобавок завтрак под взглядом тети Мани, школа за углом на Ломоносова и приготовление уроков в своей каморке с видом на глухую, пусть и отдаленную стену… разве это жизнь? Вот что было бы, выиграй дед у мамы с отчимом битву за то, чтобы я остался у Пяти углов. Бедный Шурик начал примирять меня с моей судьбой, которая предложила мне взамен разлинованному питерскому парадизу разнообразие хаоса.