Она кружила вокруг него по пушистому ковру, голос ее мягко проникал ему в мозг, от голоса исходила спокойная убедительность - и все же Войта не находил в себе решимости ответить. Голова трещала.
- Не знаю точно, каковы в последнее время ваши отношения с ней, но мне кажется, они уже не так теплы, как раньше, когда вы были крошками. Ведь вас, бывало, водой не разольешь, прямо как двойняшки - конечно, люди меняются, тем более теперь; и все же я надеюсь, что вы ее любите, хотя бы как давнюю подругу детства. Или я ошибаюсь?
Она остановилась у него за спиной, а он все молчал, молчал, уставившись на пестрый узор ковра; тогда она положила ему на плечо неземной легкости ладонь. Войта не смел шелохнуться.
- Я не хочу принуждать вас. Войта. Не имею права. Все зависит от вас одного. Никогда не допущу, чтоб вы ответили мне сразу, необдуманно, чтоб вы совершили поступок, в котором позднее раскаивались бы. Знаете что? Подумайте-ка об этом на покое, а потом мы обо всем поговорим. Завтра, ладно?
Он выкарабкался из объятий кресла и неуклюже двинулся к двери, пробормотав «до свидания». Дверь закрылась за ним бесшумно, он стоял на лестничной площадке, взгляд его скользнул по красному дереву перил; потянуло съехать по ним - удержался.
Схватил себя за волосы, подергал. Нет, не спит!
Вот история-то! А когда он достойно и медленно спускался по ступеням, входная дверь распахнулась, в вестибюль ворвалась Алена, портфель под мышкой, волосы раскиданы ветром, лицо красное от бега... Она насвистывала по-мальчишечьи и была такая хорошенькая! Заметив его, нахмурила брови, заколебалась, но тут же решительно пошла по ступенькам наверх, навстречу ему. Они встретились на середине лестницы.
Алена оперлась на перила и начала разговор с непривычной серьезностью:
- Слушай... ты был у мамы?
- Да.
Она вопросительно посмотрела на него, смущение пробежало по ее лицу.
- И... вы говорили об этом?
- Да.
Он не отвел глаз, только переступил с ноги на ногу; он немножко мучил ее, сознательно - это доставляло ему какое-то смутное удовольствие. Алена утратила спокойствие, потупилась, закусила нижнюю губу, двинулась было своей дорогой, да вдруг повернулась и схватила Войту за мятые лацканы пиджака.
- Войтина, я знаю, что ты думаешь! - воскликнула она с несчастным видом. Ты вправе так думать, но... это не так! Нет! Поверь мне хоть в этом. Я, может быть, шальная, иногда, наверное, бывала и злой, но... не это. Не грязь. Я всегда любила тебя, хотя... И сегодня утром я вовсе не врала. Слушай, обещай мне, - тут она тряхнула его, будто дело шло о спасении ее жизни, - обещай мне, что не сделаешь этого... если по-настоящему не захочешь! Ты должен обещать мне! А то все испортишь, понимаешь? Тогда уж лучше взять мне узелок да добровольно махнуть в рейх. Пожалуйста, обещай мне!
Ну что тут будешь делать? Он еле-еле опамятовался, снял ее руки со своих лацканов, сжал их в ладонях. Руки были холодные, пухлые и легкие, и ему захотелось согреть их, подышать на них, погладить ее по растрепанным волосам, поцеловать ее глаза; глаза смотрели на него снизу, такие влажные, умоляющие, такие синие - он узнал их: то были глаза девочки в летнем платьице в синюю крапинку.
- Ладно, обещаю, - буднично проговорил он, подавляя растроганность. Факт... Ну, ну, хватит...
Он оставил ее, немного упавшую духом, и пошел вниз на ватных ногах, а на его простом лице вспыхивали и гасли робкие улыбки, какими улыбаются только люди, захваченные врасплох неправдоподобным счастьем. Но Алена их уже не видала.
Под лестницей он остановился и, не снимая руки с перил, крикнул наверх:
- Эй! Передай маме... то есть милостивой пани... что я это... согласен, ладно? И не бойся больше!
- Войтина!
Он не успел перевести дух, как она слетела вниз падающей звездой, впилась губами ему в рот.
- Ох ты... - прошептала восхищенно, зарывшись пальцами в его волосы. - Я знала, ты поможешь... честное слово, знала...
Немного погодя, когда он, чтоб успокоить мысли, возился в своем чулане с проржавевшим мотором, у него за спиной открылась дверь. Он знал - это мама.
- Чего было нужно милостивой пани?
Не оборачиваясь даже, он сказал будто так себе:
- Да ничего особенного. Она только хочет, чтоб я женился на ихней Алене.
...Слова, слова, слова. Павел прав: фразы, высокопарные, завитые, стилистические экзерсисы... На вид ужасно тяжеловесно, а постучи - отзовется пустотой. Видно, нет у меня того, что называется талантом. Так просто, валяю дурака, балуюсь, порчу по вечерам бумагу - на доске для глаженья, под слабой лампочкой.
«Смотри, глаза испортишь, Енка!» - это мама. Она, пожалуй, права! Но разве мог я иначе? Наверное, у меня своего рода тихое помешательство, одержимость, за которую, к счастью, не надевают смирительной рубахи. Сколько раз уже приходил в отчаяние от тягостного чувства, что ты жалкий графоман, переводишь бумагу, вымышляя все новые сюжеты-ублюдки, все новые фигуры, которым никто не верит. Хочешь бежать и вновь возвращаешься к гладильной доске с лихорадочной дрожью внутри, с сумасшедшим предчувствием, что сейчас, вот сейчас наконец-то высидишь что-то такое, чего никто еще не написал... Надуманное? Прав ли Павел? Прав. Не лги самому себе! Так и быть, признайся, брат, ведь твой несчастный шедевр уже в канализационной трубе...
И что значит «пережил»? Могу противопоставить этому тысячу аргументов: слово «искусство» - от «искусности», а не от «переживания»! Латинское «ars» как удар мечом, беспощадно! Так-то, Павел. А что я успел пережить?