Радиостанция успела проработать всего несколько дней, как в канцелярию Геббельса ворвался офицер СС высокого ранга и в страшном гневе заявил министру, что он и есть руководитель вервольфа. Только тогда Геббельс узнал, что не мифический, а настоящий вервольф существует уже год в виде особых подразделений при войсках СС и что его бойцов обучают действовать в условиях глубокого подполья. Теперь же, когда вервольф уже готов вступить в борьбу с противником, об их деятельности, которая, кстати, еще и не началась, уже громогласно трубят по радио. Офицер потребовал от Геббельса прекратить вещание радиостанции.
Это было полное смешение жанров – музыкальная трагикомедия.
Геббельс отпустил офицера с заверениями, что приостановит радиовещание вервольфа, хотя и не намеревался этого делать. Он не верил, что вервольф – не важно, созданный Леем или СС – способен совершить что-либо стоящее, по крайней мере в те дни. Он понимал, что никакого вервольфа не будет, пока молодые немецкие ребята не убедятся, что подпольная организация действительно существует и что их сверстники совершают подвиги. Каждый немецкий подросток должен был испугаться, что он будет последним, кто вступит в вервольф.
Подвиги… Геббельс изобретал их сам и сам же описывал весьма живо и энергично. Это были истории о детях, перерезавших телефонные провода противника и воровавших втихомолку оружие и боеприпасы; это были рассказы о женщинах, насыпавших сахар в баки с бензином, из-за чего вставала американская боевая техника. Ежедневно от десяти до двенадцати он диктовал такого рода короткие истории. В общении с сотрудниками он позволял себе поразительную откровенность. Он смаковал каждую из своих очередных выдумок и спрашивал, как им понравился тот или иной сюжет, насколько впечатляюще он звучит. Он доходил даже до того, что просил подсказать ему идею новой истории и уговаривал людей из своего окружения заняться подобным творчеством. Он проходил по комнатам, где работали его помощники, и с иронией в голосе спрашивал: «Ну как, есть что-нибудь новое про вервольф?» Если учесть, что его сотрудники целыми неделями никуда не выходили и, тем более, не покидали Берлин, его просьба превращалась в бесстыдное признание, что он занимается откровенным надувательством.
Кое-кто из его помощников осторожно намекали ему, что все его истории явно неправдоподобны, мало того, они осмеливались говорить, что передачи вервольфа уже не спасут положение. Геббельс возражал им и настаивал на том, что сопротивление народа давным-давно сошло бы на нет, не воодушевляй он немцев. В этом плане весьма любопытно привести один пример. Как-то вечером он разговорился с Инге Габерцеттель. Она откровенно сказала ему, что считает все сообщения радио вервольфа фальшивками.
ГЕББЕЛЬС: «Фальшивками? Что за ужасное слово! Выразимся помягче: это нечто вроде поэтически приукрашенной правды».
Фрау ГАБЕРЦЕТТЕЛЬ: «Но ни одного из этих подвигов не было на самом деле».
ГЕББЕЛЬС: «Как вы не понимаете, что они должны быть!»
Фрау ГАБЕРЦЕТТЕЛЬ: «Как бы то ни было, это не настоящие новости».
ГЕББЕЛЬС: «Разумеется, нет! Но это новости, которые должны быть!»
Мы снова слышим лейтмотив геббельсовской пропаганды: с помощью хитрости и обмана представить нечто несуществующее как реальное, чтобы в конце концов оно и стало свершившимся фактом, приукрасить действительное таким образом, чтобы оно стало похоже на желаемое. Подросткам рассказывали о вервольфе, чтобы воспламенить их желанием повторить те подвиги, которые до тех пор существовали только в воображении Геббельса. В сущности, Геббельс соглашался и с Гитлером, и с Леем, разница между ними заключалась только в том, что, по мнению Геббельса, у них уже не было времени, чтобы воодушевить подрастающих немцев на подвиги, которые могли бы хоть как-то изменить военное положение Германии.
При пристальном рассмотрении мы увидим, что радиостанция вервольфа вместе с новостями передавала и своеобразные директивы для каждодневных операций. О них вряд ли стоит судить с точки зрения сиюминутной тактики – они тоже были бомбами замедленного действия. Действительно, были случаи, когда вервольфовцы убивали коллаборационистов или устраивали засаду на отдельных солдат союзников, но результатом подобных действий было только более жесткое отношение к населению в оккупированных зонах, что, в свою очередь, было нежелательно и для вервольфа.
Доказательства того, что пропаганда Геббельса была нацелена на послевоенный период, следует искать в самом вервольфе, которого Геббельс сделал глашатаем несколько туманных социалистических идей своей юности. В радиопередачах открыто говорилось: «Собственность для нас ничего не значит». О русских были только редкие и глухие упоминания, зато звучали постоянные нападки на «акул спекуляции» из Лондона и на Нью-Йоркскую фондовую биржу. Немцы, как таковые, похоже, авторов передач не интересовали, в основном речь шла о рабочих Германии.
Геббельсу не терпелось узнать отклики неприятеля на его новую линию пропаганды. Он едва мог дождаться первых комментариев. Когда же выяснилось, что в Лондоне никто не поверил в существование вервольфа, это вызвало в нем вполне понятное раздражение.
И можно понять, почему он бесился, когда его же сотрудники, в том числе и доктор Науман, выставляли напоказ нелепый оптимизм. Они собственными глазами видели, на какой кухне стряпаются новости о вервольфе, и все равно иногда говорили: «Может быть, мальчишки помогут нам выбраться из этой ямы на свет Божий».
3
Однако жители Берлина не воспряли духом от рассказов о том, что мальчишки лили кипяток на головы вражеским солдатам. Не требовалось особой фантазии, чтобы представить себе, как поведет себя неприятель, когда войдет в город и встретит «теплый прием» со стороны партизан.
Все способы хоть как-то внушить оптимизм жителям Берлина были исчерпаны. Один из пропагандистов даже договорился до того, что, мол, разрушения не так уж велики и что меньше чем за десять лет города будут восстановлены. Такого рода наигранный оптимизм бесил людей. Еще хуже оказалась статья Лея под названием «Налегке». Лей сообщил читателям, что его дом тоже разбомбили и что он, хотя и жалеет о погибшем имуществе, вместе с тем испытывает облегчение. Ему больше незачем трепетать от страха перед налетами. Неприятель может сбрасывать свои зажигательные бомбы сколько угодно – у Лея не осталось ничего, что могло бы сгореть, зато налегке куда как проще двигаться.
Его самодовольные и ограниченные благоглупости озлобили берлинцев сверх всякой меры. Каждому было известно, что доктору Лею принадлежало одно из самых роскошных и просторных бомбоубежищ города и что он просто лгал, когда говорил, что стал нищим. Однако Лей сумел в своей глупости подняться еще выше: за первой статьей последовала вторая, в которой он глубокомысленно сообщал народу, что ни один человек не должен считать себя совершенно беспомощным перед лицом опасности. А далее он описывал, какими разнообразными способами защищают себя животные, а самое главное, он не забыл и зайца, которого от хищника спасают длинные ноги. Вся Германия хохотала. Геббельс поспешил к Гитлеру и потребовал запретить Лею писать и печатать что-либо. С того дня «творчество» Лея находилось под строгим цензурным надзором Геббельса.
Однако и у самого Геббельса запас идей подходил к концу. В своем узком кругу он как-то сказал: «Вряд ли наш противник сможет так долго выносить ежедневный материальный ущерб». Он имел в виду расходы, связанные с воздушными налетами союзников. Один из его сотрудников тут же ответил: «Разумеется, подумать только, сколько горючего они тратят ежедневно на перелеты от своих авиабаз до Берлина!» Геббельс улыбнулся и сделал вид, что не понял зловещего намека.
Его статьи пестрели общими рассуждениями, призванными успокоить народ. Геббельс убеждал читателей в том, что Германия не капитулирует. «Мы скорее умрем, чем сдадимся. Никто не может знать, когда произойдет перелом», – говорил он и продолжал твердить о благополучном исходе войны, который уже якобы был предрешен. «За работу! Возьмем в руки оружие!» – гремели его призывы.
За какое оружие? Его оставалось совсем немного, и Геббельс, «защитник Берлина», прекрасно это знал. Перед одним из совещаний он сказал: «Конечно, у нас не так уж много фаустпатронов, однако мы и не должны вооружать ими каждого мужчину и каждую женщину. Фаустпатроны получат только те, кто их потребует и пустит в дело. Остальные же все равно спрячутся по подвалам, как только завидят вражеский танк».
Генерал Рейман ответил ему: «Господин министр, в последние дни мы обнаружили склады, в которых содержатся порядка четырех тысяч чешских пистолетов и винтовок. По моему мнению, их следует раздать берлинцам, которые вооружены из рук вон плохо. Конечно, раздавать оружие следует с большой осмотрительностью. Предпочтительно выдавать его людям, знакомым с техникой, которые хоть что-нибудь понимают в подобных механизмах. Видите ли, дело в том, что большинство из винтовок заржавели, и трудно предугадать, как они себя поведут».
Такие обескураживающие подробности, естественно, не доходили до сведения берлинцев, но те и без того знали предостаточно и стали постепенно покидать город.
Внешний вид берлинских улиц снова изменился. Часть жителей была попросту не способна сдвинуться с места. Они смертельно боялись приближавшегося врага и вели себя, как кролики перед удавом. Другие прятались в подвалах и, вероятно, надеялись, что город займут англичане или американцы – кто угодно, лишь бы не русские. Но в последний момент многие стряхнули с себя оцепенение. Это случилось в начале апреля. Внезапно железнодорожные станции снова заполнили бурлящие толпы, каждый стремился занять место в любом из немногих поездов, которые еще отправлялись от обреченной столицы. Люди рассчитывали чудом оказаться в безопасном месте. Солдаты в военной форме, по всей видимости дезертиры, штурмовали вагоны вместе с гражданским населением, но полиция не обращала на них внимания.
С фронта, который располагался теперь на расстоянии всего двух часов езды, возвращались поезда с ранеными. Повязки солдат сочились кровью и гноем. Берлин стал прифронтовым городом, и людей охватила паника. Еще вчера им казалось, что у них есть путь к спасению, но сегодня они вдруг осознали, что враг окружил город со всех сторон и что они попали в западню. И все же многие, у кого оставались силы и желание выжить, бросились бежать, охваченные одной отчаянной мыслью: самое худшее, что с ними может случиться, – это попасть в плен в Берлине.
Служащих министерства пропаганды обязали создать свой отряд фольксштурма. Он носил название «Отряд с Вильгельмплац», и возглавил его доктор Науман. Геббельс произнес речь, призванную вдохнуть в его сотрудников боевой дух. «Под моим руководством Берлин станет крепостью, и монгольские орды разобьют себе головы о его стены! – кричал он. – Части СС не отдадут Берлин! В ряды бойцов встанут два миллиона берлинцев! Если каждый из нас уничтожит хотя бы одного врага, от полчищ неприятеля не останется ничего! Но если среди вас есть пораженцы, я сам разделаюсь с ними! Не уподобляйтесь слабым женщинам! Поступайте, как должен поступать настоящий мужчина!»
Его энергичная вдохновенная речь была встречена ледяным молчанием. Никто не аплодировал, ни одна рука не взметнулась в гитлеровском приветствии, а его избитые призывы давно приелись.
Людей все меньше и меньше заботило мнение их вождей. Они видели, что у тех есть прекрасно оборудованные и надежные бомбоубежища, на их же глазах нацистские бонзы садились в свои автомобили и уезжали в относительно безопасные районы Германии, при них средь бела дня, не стыдясь, грузили награбленное добро на грузовики, для которых всегда находился бензин, и увозили его в горы Баварии или Австрии. Они чувствовали, что господа, призывающие их держаться до последнего человека, не торопятся отдать свои жизни за победу.
Года четыре тому назад – 30 марта 1941 года – Геббельс сказал о Черчилле: «Ему достает бесстыдства и жестокости выжимать из людей соки ради безнадежного дела… Он не может отступить, потому что для него будут приемлемы любые средства, лишь бы война продолжилась».