В то утро у него не было настроения работать. Он постоянно отрывался от бумаг, чтобы поболтать с фрау Габерцеттель. Скорее всего, он хотел отвлечься чем-то от мыслей о катастрофическом развитии событий на фронте. Перед обедом ему пришлось принять группу боевых летчиков, так называемых Rammjager, то есть пилотов– самоубийц. Им было приказано таранить вражеский бомбардировщик, если его не удавалось сбить с трех заходов. Перед ним стояли молодые люди в расцвете сил, а он знал, что больше никогда их не увидит. «Поверьте мне, – сказал он, – мне известно, что это такое, когда человек в цвете лет, как вы, добровольно и с открытыми глазами идет на смерть, тем более, если жертва кажется бессмысленной. Я понимаю ваши чувства, мои храбрые мальчики, и я разделяю их. Я часто вспоминаю своего личного секретаря, которого сбили над Критом и чья трагическая гибель стала для меня тяжелым ударом. Он был моим другом, но сейчас я ему завидую, потому что он встретил смерть в час славных побед германского оружия. Теперь у смерти другое лицо». В течение долгой минуты он хранил молчание, затем шагнул к летчикам, пожал им руки, заглянул каждому в глаза и вскинул руку в гитлеровском приветствии. Когда они вышли и дверь закрылась, он сел за свой стол, обвел сотрудников взглядом и спросил: «Ну как? По-моему, я нашел нужный тон, а?» Все поспешили согласиться с ним.
2
Нескольким днями позже Гитлер нанес визит Геббельсу.
Городская резиденция Геббельса располагалась менее чем в полукилометре от рейхсканцелярии, а окружавшие оба здания сады граничили друг с другом. Тем не менее Гитлер ни разу за много лет не побывал у него в гостях, поэтому в доме поднялся переполох. Геббельс поспешил встретить фюрера у парадного входа в особняк с поднятой в приветствии рукой. Маленькие девочки в лучших воскресных платьицах присели в реверансе перед Гитлером, а тот преподнес Магде букетик ландышей. «Ваш муж закрыл все цветочные магазины, теперь невозможно достать что-либо, достойное вас», – пробормотал он, словно оправдываясь.
Все присутствовавшие – слуги, сотрудники Геббельса, эсэсовцы, замершие в прихожей, – были ошеломлены внешним видом фюрера. Он превратился в старика со слабым дребезжащим голосом, его тело тряслось, а одна нога судорожно подергивалась. За ним следовал слуга с большим портфелем, помеченным буквой «ф» (видимо, «фюрер»), из которого Гитлер извлек термос и небольшой сверток – он принес с собой свой чай и свое печенье. В его визите было что-то призрачное и нереальное. Гитлер медленно отхлебывал чай и время от времени отщипывал кусочки от печенья. Разговор не клеился и грозил вот-вот прерваться. Ровно через полтора часа после своего прихода Гитлер встал, пожал каждому на прощанье руку и пообещал зайти еще раз.
Когда он покинул дом Геббельса, никто не мог вымолвить ни слова. Несомненно, всех посетила одна и та же мысль: насколько болен и насколько жалко выглядит человек, на которого вся нация смотрит как на своего спасителя! Словно пытаясь развеять мрачные предчувствия, нависшие над всеми, Магда с наигранным торжеством воскликнула: «А к Герингу он не зашел!»
Семья Геббельс много вечеров проводила в личном бомбоубежище, куда можно было попасть прямо из дома. Покрытые толстым ковром ступени вели вниз на двадцатиметровую глубину. Охрана из СС занимала пост по обе стороны лестницы и оставалась там, пока Геббельс не спускался в убежище. Затем за ним закрывались тяжелые стальные двери. Обычно Геббельс спускался в подземный бункер последним. Он никогда не выказывал спешки, зато его родные опрометью летели вниз при первых звуках сирены. В убежище не проникали звуки снаружи, а когда бомбы падали в непосредственной близости, внутри только вздрагивали вентиляторы на стенах, да по временам на несколько мгновений гас свет.
Если дневной авианалет заставал Геббельса за работой в кабинете, он обычно спускался в подвал министерства пропаганды, где у него были отдельные апартаменты из двух богато отделанных и меблированных комнат. Потолки в них были значительно толще, чем в остальных помещениях бомбоубежища, что весьма показательно для нравов Третьего рейха. Здесь также стояли сейфы с секретными документами лично для министра пропаганды, специальный коммутатор и установка, снабжавшая электричеством все здание.
Когда это было возможно, Геббельс при первом сигнале воздушной тревоги покидал кабинет и спешил домой, чтобы присоединиться к семье. В бомбоубежище он играл с детьми, и даже малыши прислуги допускались к участию в их играх. Геббельс также подолгу беседовал с Магдой. Она никогда не выказывала ни малейших признаков страха. Чем мощнее становились бомбардировки, чем больше времени семье приходилось проводить в бункере, тем лучше, казалось, становились отношения между супругами. Постоянная опасность заставляла смотреть по-новому на их союз. Геббельс казался спокойным, терпеливым, его перестали раздражать шалости детей.
Иногда супруги сидели рядышком, держась за руки. Часто Магда раскладывала пасьянс, а Геббельс, удобно устроившись в кресле, курил и с видимым удовольствием поглядывал на жену. Горькие годы их брака, когда один обманывал другого, ушли в прошлое и были забыты. Возможно, у Геббельса и бывали даже теперь редкие интрижки; что касается Магды, то нам достоверно известно, что у нее была связь с одним модным в то время художником, но супруги уже не придавали мимолетным романам слишком большого значения: они стали старше и примирились друг с другом. Надо полагать, Магде и в голову не приходило, что она сможет пережить катастрофу – в отличие от жен других нацистских бонз, которые пребывали в полной уверенности, что конец Третьего рейха не отразится на их благополучии и что общее несчастье их не коснется, она ни на что не надеялась.
Ближе к середине февраля Магда обратилась с просьбой к личному врачу Гитлера доктору Теодору Мореллю достать ей быстродействующий яд, что он и сделал. Она не хотела отягощать мужа своими зловещими предчувствиями, но в разговорах с его коллегами высказывалась откровенно. «Я схожу с ума от горя, когда укладываю детей спать и думаю, что через несколько дней они могут умереть», – сказала как-то раз она. Ее твердая решимость умереть потрясала. Пропаганда Геббельса действовала на Магду совершенно безотказно, хотя, возможно, втайне он желал бы обратного результата. Несколько раз он предлагал ей уехать вместе с детьми в западные районы Германии, куда вскоре должны были войти американцы и англичане. Он убеждал Магду, что ее и детей не тронут, но она наотрез отказалась.
Во время вынужденного затворничества в бомбоубежище больше всего Геббельса беспокоила судьба здания министерства пропаганды. Он то и дело звонил по телефону, чтобы выяснить, работает коммутатор или нет, и, если никто не отвечал, он мрачно бормотал: «Наверняка летчики засчитали себе еще одно прямое попадание». Тем сильнее была его радость, когда выяснялось, что ничего страшного не произошло. Министерство пропаганды оставалось едва ли не единственным правительственным зданием, в которое до сих пор не угодила ни одна бомба, хотя берлинцы с радостью сбежались бы посмотреть на руины штаб-квартиры Геббельса – нелюбовь и ненависть к нему росли не по дням, а по часам.
Убедившись, что министерство пропаганды осталось в целости и сохранности, Геббельс успокаивался. Он вполуха слушал офицера связи верховного командования, который докладывал о событиях в Берлине за предыдущую ночь. «Держите свои цифры при себе, все равно они не соответствуют действительности», – порой обрывал он офицера. В дневнике он записывал: «Люфтваффе не имеет малейшего представления о том, что происходит, все они, вместе с их главарем, тупая и жадная шайка».
На своих совещаниях он выражался о бомбардировках жестко и откровенно: «Давайте больше не будем говорить о воздушном терроризме и запугивании населения. Это общие приемы войны. Поверьте мне, мы бы делали то же самое, будь у нас такая возможность».
3
Такие откровенные высказывания он допускал только в узком кругу своих близких людей. Народу подобные вещи не говорят, народ следует успокаивать. Геббельс помогал обеспечить пищей и одеждой людей, оказавшихся без крыши над головой, и посещал раненых. Когда ему сообщили, что в одном из госпиталей раненые, которых во время бомбежек не могли перенести в убежище из-за их тяжелого состояния, начали вслух протестовать против продолжения войны, он приказал медицинским сестрам ходить от постели к постели и нашептывать несчастным утешительную ложь: «Успокойтесь, потерпите немного. Уже завтра мы пустим в ход новое оружие, его у нас уже много: от «Фау-1» до «Фау-8», и все переменится в нашу пользу».
Геббельсу приходилось ободрять тех, кто, в свою очередь, должен был поддерживать бодрость духа в остальных, то есть своих агентов и окружных партийных лидеров. Большинство из них достигли своего положения, присоединясь к нацистскому движению еще в самом начале. Геббельс напоминал им о тех трудных днях, которые им пришлось пережить вместе с партией, когда, казалось, все уже было потеряно, но затем неожиданно положение изменялось к лучшему. Он говорил им о том периоде, когда из партии вышел Штрассер, и об оглушительной победе на выборах в княжестве Липпе. «Этот небольшой успех, такой незначительный сам по себе, даже ничтожный в сравнении с недавними поражениями, доказал всему миру, что мы еще не сошли с подмостков истории, и сейчас ситуация повторяется». Все слушали его и кивали: они понимали, что он имеет в виду. Им позарез была нужна победа, пусть маленькая, пусть местного значения, но чтобы мир понял: Германия еще живет и борется.
Со временем Геббельс все больше и больше приходил к убеждению, что игра проиграна, и тем сильнее он старался укрепить веру народа в конечную победу Германии. В дело шли любые аргументы. И вот настала пора и Геббельсу хотя бы на несколько мгновений поверить своим надуманным доводам и поддаться соблазну ложной надежды. Словом, Геббельс стал жертвой собственной пропаганды. Это было сравнимо с тем, что он пережил, когда впервые встретился с Гитлером. Тогда он словно забыл о присущей ему способности критически мыслить и все подвергать сомнению. Тогда он всем своим существом предался чистой и наивной вере, сейчас им снова овладело непреодолимое желание верить.
Судьба Фридриха Великого, в которой так часто искал опору Геббельс, теперь должна была спасти его самого. В статье «Учиться у истории» он писал: «Снова и снова я убеждаюсь, что чтение писем и записок Фридриха Великого или глав о Второй Пунической войне из «Римской истории» Моммзена придавало мне сил в самые тяжелые минуты войны».
Он это говорил не ради пропаганды. По мере того как день ото дня ухудшалась военная обстановка, Геббельс все с большей страстью верил, что «у истории должен быть смысл», что даже из такого затруднительного положения должен быть какой-то выход, потому что, если Германия падет, «история окажется на поверку обыкновенной шлюхой».
Он уже начал смотреть на себя как на историческую личность. Он писал: «Ни Александр, ни Фабий, ни Сципион, ни Цезарь, ни один из наших германских императоров и ни один из великих прусских королей не поступил бы в подобном положении иначе, чем мы, и не поддался бы сокрушительной ярости врага». После просмотра фильма «Кольберг», посвященного сопротивлению Германии наполеоновскому нашествию, он сказал газетчикам, что через сто лет снимут другой фильм – фильм о героизме защитников Берлина, – и сейчас самое время каждому внести свою лепту в будущий сюжет, и от каждого зависит, будет ли этот фильм пользоваться успехом. Кстати, одного из его секретарей покоробили его слова. «Вряд ли стоит погибать на войне, чтобы через сто лет тебя на экране сыграл молчаливый статист», – с горечью сказал секретарь своему приятелю.
Во время совещания Геббельс говорил: «Волею судьбы мы вышли на историческую сцену, поэтому должны думать и поступать в соответствии с предназначенной нам ролью, с полным сознанием своего величия. Никто не отнимет у нас наше право оставить свой след в истории».
Но какой след? Как-то раз, в первые годы гитлеровского правления, Геббельс сказал, что мир будет потрясен до основания, если нацисты уйдут с исторической сцены. Возможно, в то время его слова были не более чем красивой фразой, в то время он вряд ли допускал, что обстоятельства примут такой оборот. Но стоило ли ради этого платить человеческими жизнями? Неужели ему было радостно сознавать, что половина мира объята пламенем, чтобы дать нацистам возможность эффектно уйти со сцены? Да и была ли необходимость уходить с нее таким образом? Неужели выбора не было? Очевидно, что генерал разбитой армии обязан сдаться, но Геббельс не был генералом. У него не было ни танков, ни самолетов, ни концентрационных лагерей, его сила не была материальной в своей основе, ее нельзя было отнять, разрушить, обратить в бегство или рассеять. Его сила таилась в его интеллекте, в способности и умении убеждать и подчинять своему влиянию души и умы людей. Так неужели он не мог ничего сделать, чтобы сохранить свое влияние и после смерти? Разве мир не знал множества примеров, когда мысль, идея не могла быть подавлена грубой силой и оружием и оставалась вечно живой?
Но должен ли был Геббельс уйти со сцены?
«Он украдкой и очень внимательно вглядывался в будущее поколение, – признавал Фрицше, когда рассказывал о последних месяцах войны. – Если вы хотите понять все, что он писал накануне поражения, не забывайте об этом».
Именно в заключительном акте гитлеровской трагедии началась пропагандистская кампания, которая состояла из двух основных частей: тактической, направленной на ближайшие задачи, и стратегической, преследовавшей более отдаленные цели. Первая требовала продолжения войны, потому что каждый день, выигранный в смертельной схватке, давал Провидению еще одну возможность совершить чудо и спасти Германию, но, если чуда не произойдет, если надвигающуюся катастрофу ничто не остановит, он, Геббельс, останется жить даже после смерти.
Разумеется, он останется жить не во плоти, а в виде идеи, и это произойдет благодаря его пропаганде. Для этого ему необходимо создать нечто вроде «дальнобойной» пропаганды, которая будет черпать энергию в себе самой и которую не потребуется направлять в нужное русло, когда его уже не будет на свете. Он должен произвести пропагандистский выстрел, а летящий сквозь годы снаряд когда-нибудь взорвется.
Вот так Геббельс и изобрел пропагандистскую бомбу замедленного действия.
4
Если вдуматься, он не изобрел ничего нового. Любая философия, любая религия исходят из предпосылки, что их влияние не кончится со смертью их создателя. По крайней мере, все мировые религии только укреплялись с течением времени.