— Кто — эти?
— Ну, а я почём знаю? Спроси полицию, это ей знать!
Вдруг чей-то высокий голос крикнул, бодро и звонко:
— Теперь, обыватели, перемены надо ждать!
И тотчас многие голоса подхватили с надеждой:
— Конечно уж…
— Перемены… н-да-а…
— После Николай Павлыча были перемены…
— Как же! Откупа, первое…
— Не дай бог!
— Мужиков из крепости вывел…
— Рекрутчина общая…
— Это тоже многих подшибло!
— А на фитанцах как нажились иные?
— Не дай господи, как пойдёт ломка опять!
Где-то сзади Матвея гулко и злорадно взревели:
— Господишки это, дворянишки всё, политика это, тесно, вишь, им! Политика, говорю, сделана! Из-за мужиков они, чтоб опять крепость установить…
— Вер-рно! — хрипло закричал Базунов. — Дворяне! Политика сделана-а!
И человек двадцать именитых граждан, столкнувшись в кучу, галдели вперебой о дворянах, о жадности их, мотовстве и жестокости, о гордости и всех пороках нелюбимого, издревле враждебного сословия господ.
— А сам — какой? — ворчал Шакир.
— Праведники! — тихо отозвался Кожемякин. — Айда домой!
И пора было уходить: уже кто-то высокий, в лохматой шапке, размахивал рукою над головами людей и орал:
— Стой, мерзавец! Ты — кто? Городовой! Я тебе покажу, крамольник! Возьми его, Захар! Ты кто, старик, а? Б-базунов? Ага!
Кожемякин с Шакиром отошли шагов на десять, и густой снег погасил воющие голоса людей; на улице стало тихо, а всё, что слышали они, точно скользнуло прочь из города в молчание белых полей.
Но сегодня, сейчас вот, всё это вновь возвратилось, памятное и сжатое, встало перед глазами сохранно, как написанное пылающими красками на стене церкви, грозило и наполняло страхом, внушая противоречивые мысли:
«Пусть уедет, бог с ней! Сын про царя поёт — родимый, голубчик — про царя! А мать — вон оно что! Куда теперь ехать ей? Нету здесь квартир, и были бы — не пустят её, — побить даже могут. Это — как раз!»
Вошла Наталья, весело спрашивая:
— Убирать самовар-от?
— Пошли Шакира скорее!..
И Шакир пришёл весёлый.