Однако это было еще не худшим из того, о чем приходилось думать. Думать приходилось и о том, что с ней, всеми брошенной и не имеющей работы, будет дальше. Она может обратиться в бездомную женщину, обитательницу скамеек, расставленных по замечательно проветриваемым атриумам Нью-Йорка. Уже обжитым множеством подобных ей, не менее достойных женщин. Два ее дробовика давно были проданы с аукциона по начальной цене, да и в любом случае она не могла больше позволить себе отправить свой телевизор в лучший мир.
Бесцензурные помышления стали теперь излюбленным ее времяпрепровождением, правда, иногда оно перемежалось воспоминаниями о давней юности в Южной Каролине, об одном тогдашнем случае, тоже очень трагическом. Ее пригласили, поскольку она была красивейшей девушкой в округе, на вечеринку старшеклассников, и пригласил-то один из самых смазливых юношей, отчего оба полагали, что станут главным украшением бала. И когда за весь вечер никто не подкатился ни к ней, ни к нему с предложением потанцевать — просто по причине чрезмерной ее красоты, — она почувствовала себя совершенно раздавленной, а кавалер ее и вовсе впал в прострацию, и под конец вечеринки она обнаружила его на террасе льющим слезы на цветущую магнолию. И почему-то решила, что это ее вина: она же никому не строила глазки, никого не пыталась пленить и вообще оставалась, как и всегда — ну разве за вычетом одного-двух случаев, — верной своему мужчине.
Теперь же она была бы счастлива, скажи ей кто-нибудь хотя бы одно лестное слово, пусть даже самое банальное, наподобие: какие у вас красивые туфельки. Меня бы это порадовало, правда, порадовало. А с другой стороны, после размышлений столь грустных и скорбных она с наслаждением думала о том, до какой жестокой вульгарности способны доходить ее помыслы. Ловя себя на мысли: а поцелуйте-ка вы, долбоебы Скарсдейла и Бронксвилла, меня в жопу. Или, еще того лучше, в мою социально превосходящую всех вас дырку. И чувствовала, что, несмотря на катастрофически оскудевшие обстоятельства, она, с ее музыкальным и художественным вкусом, все еще вправе испытывать чувство великого превосходства над всей этой швалью.
Из более чем трех четвертей миллиона долларов у нее, истово экономившей ныне каждый грош, сохранилось на банковском счету ровно тринадцать тысяч четыреста долларов и восемьдесят два цента, на которые ей и предстояло коротать остаток дней. Единственным мотовством, какое она, впавшая в благопристойную нищету, себе еще позволяла, были поездки в Нью-Йорк, в его картинные галереи. Впрочем, сидя в своей пустой квартирке, в одиночестве, которым все плотнее опутывалась ее жизнь, она ненадолго, но вполне серьезно задумалась о том, не стать ли ей лесбиянкой, и даже купила книжку, освещавшую сию важную материю. По крайности, такая перемена позволила бы ей завязать долговременные партнерские отношения, лишенные неопределенности, которая присуща жизни с мужиком, всегда готовым втюхаться в первую попавшуюся хваткую, зловредную вертихвостку.
Вот только она никак не могла понять, какая гомосексуальная роль для нее предпочтительнее. Чего ей уж точно ни хрена не хотелось, так это возиться со стиркой, стряпней и уборкой квартиры после того, как ее компаньонка, напялив мужской костюм и сомбреро и прихватив кейс, отправится в свой офис. Как не хотелось и обратиться в добытчицу хлеба насущного, встающую в шесть утра, в семь оказывающуюся на станции, а в восемь — за рабочим столом на Мэдисон-авеню. И особенно после того, как она полюбовалась на себя, облаченную в один из брошенных ее благоверным, Стивом, костюмов, в зеркале ванной.
— О господи, да я словно вылезла из полинявшего фильма, снятого в двадцатые годы в довоенном Берлине.
Еще ее посещали и мысли о маячившем где-то впереди климаксе, о том, что она, приближаясь к сорока пяти, будет толстеть и раздаваться в бедрах. А посмотрев взятый напрокат порнофильм, в котором две здоровенные, коровистые лесбиянки терлись одна о другую голыми телесами, она и вовсе прониклась зловещими предчувствиями, от которых ее даже дрожь пробрала. И подумала: может быть, пока у нее еще есть тринадцать тысяч долларов, включиться в благотворительную деятельность, столь популярную в нашем городишке, однако, увидев, на какую широкую ногу эта самая деятельность поставлена, поняла, что скорее уж благотворительность может ей понадобиться, и самое для нее лучшее — найти работу, и как можно скорее.
Вот тут-то ее и ждала новость совсем уж сногсшибательная. Никакая работа ей не светила. Что могла она ответить на вопросы вроде: а сколько вы зарабатывали раньше? А нисколько. Ах, как жаль. И им действительно было жаль. В конце концов она отыскала временное место продавщицы в магазине подарков в Йонкерсе. Самой удивительной городской агломерации, какую она видела в жизни. Попав туда, совершенно невозможно было сказать, куда вы, собственно, попали. И когда она спрашивала:
— Простите, это Йонкерс.
— Господи, мэм, не знаю, что там значится в вашей карте.
— Там значится, что это Крествуд, но, по-моему, все-таки Йонкерс.
— Ладно, мэм, если вы искренне в это верите, так и верьте. Хотя вокруг один сплошной Йонкерс и есть. Правда, многим хотелось бы, чтобы его тут никогда не было.
Разумеется, она неизменно оставалась милой и любезной, да и подарки заворачивала не без изящества, однако ее все же благополучно уволили — и она, и владелец магазина сошлись во мнении, что покупателей отпугивает ее изящество, да к тому же слишком многие из клиентов, живших в Скарсдейле, попросту шалели, увидев за прилавком свою землячку.
— Господи, так это же Джоселин Джонс с Виннапупу-роуд.
Ну да ладно, владелец магазина был человеком обходительным, все понимающим, так что она, получив от него хорошее выходное пособие, вновь приступила к поискам и наконец нашла урочную работу официантки — страшно далеко от Скарсдейла и Йонкерса, так что добираться туда ей приходилось в стареньком, купленном с третьих рук фургончике “вольво”. И, господи, как скоро и много узнала она о том, что такое просыпаться в раннюю рань, о жизни вообще и о разнице между людьми обслуживаемыми и услужающими. Довольно быстро поняв, что ей не доставляет ни малейшего удовольствия набивать едой бесконечные рты или наблюдать за тем, как обжираются люди, уже разжиревшие до того, что могли бы преспокойно прожить целый месяц, не имея во рту ни крошки.
Конечно, она старалась делать свою работу как можно лучше, но при этом чувствовала, что смотрят на нее сверху вниз, отчего она быстро-быстро стареет. Титьки ее и всегда-то казались ей отчасти непарными, а теперь еще левая начала обвисать малость сильнее правой. И кончилось все тем, что в один пятничный вечер, когда от клиентов не было отбоя, она, немного переутомившись, перепутала пару заказов, и один из посетителей начал жаловаться, что ему принесли не то вино, а она ответила: сам ты дурак, это “Жевре Шамбертэн” превосходного урожая, я его собственнолично попробовала, — и неторопливо вылила ему на голову всю бутылку, и он просидел в изумлении достаточно долго, чтобы она успела сказать:
— Я, между прочим, убогая ты деревенщина, закончила Брин-Мор, а ты, похоже, ничего, кроме Бронкса, в глаза не видел.
Собственно говоря, плевала она на Брин-Мор, и все же такое проявление снобизма доставило ей немалое удовольствие. Хоть она и понимала, что Стив или ее аналитик, которого она не могла себе больше позволить, услышав об этом случае, сочли бы его очередным свидетельством ее эмоционального расстройства. И после того как ее уволили, а ресторан еще и судом ей пригрозил за причиненный ущерб, она окончательно убедилась в том, что пора выбираться из ничейной уэстчестерской полосы под названием Йонкерс и попытать счастья где-нибудь еще. Каковое “где-нибудь”, как выяснилось довольно скоро, оказалось отдельно стоящим “нигде”. Не считая, быть может, Нью-Гэмпшира, население коего хранит, если верить слухам, верность самым высоким нравственным принципам.
Полученное ею воспитание позволяло всего лишь отличать с первого взгляда пышную, украшенную позолоченной бронзой мебель времен Людовика Пятнадцатого от таковой же Шестнадцатого. Возможно, европейские пейзане, от которых произошла большая часть американцев, умели делать это и сами, отчего и обратили своих женщин во вьючных животных, велев им заткнуться к чертям собачьим и не балабонить больше о косметических масках, духах и прическах, а просто, на хрен, тащить свою ношу и дальше. Господи боже ты мой, бабушка, милая бабушка, жизнь становится все тяжелее и тяжелее. Почти непереносимой становится. Что же мне теперь делать. Начала я с того, что субсидировала твоим наследством мужа, а закончила разведёнкой без алиментов. Впрочем, что ответит ей бабушка, она хорошо знала.
— Дорогая моя, зачем спрашивать. Оставайся леди, какой ты всегда и была. Сохраняя, разумеется, неизменную готовность врезать по яйцам сукину сыну, который того заслуживает.
Мечты о спасении от такого существования сопровождались мечтами о новом замужестве. Получила же она, и не так уж давно, письмо от того красавца, что пригласил ее когда-то на школьный вечер, — теперь он стал знаменитым вашингтонским сенатором и интересовался, как она поживает, и с нежностью проставил в конце письма несколько “Ц”, означавших, надо полагать, поцелуи. И все же неотвратимая правда состояла в том, что женщине надлежит быть не просто несметно богатой, но богатой до омерзения, обладательницей множества будуаров и ванных комнат, пощипывающей пальчиками копченую семгу или шоколад, привезенный из самого Парижа. И старательно скрывающей все это от мужчины. Которому нравится думать, что ты в нем нуждаешься. Потому что, если ты в нем не нуждаешься, так и шла бы куда подальше. Или он сам пойдет.
Она ощущала себя падшей женщиной, которая, собственно говоря, ничего плохого не сделала. Она и переспала-то за время замужества всего лишь с тремя мужиками, ни разу не выйдя при этом за пределы круга лучших друзей мужа. И все происходило так быстренько, минут за двадцать восемь, самое большее. Она проверяла по часам, которые Стив подарил ей на двадцать девятый день рождения. Да и теперь она находила малое утешение и поддержку в ощущении, что даже при стесненных ее обстоятельствах другие женщины, мужей еще не лишившиеся, относятся к ней с опаской, подозревая, что мужья их с удовольствием бы ее откорячили, потому что даже при том, что одна ее титька малость провисла, она, благодаря ежедневным приседаниям, все еще сохраняет приличную фигуру, дополняемую умеренно привлекательным орлиным носом, синими глазами, высокими скулами и полными губами.
Когда она, приодевшись, появлялась в городе на аукционе “Сотбис”, на недостаток внимания ей жаловаться не приходилось. А самые лучшие из ее давних подружек, которых со времен Брин-Мора осталось всего только две и с которыми она ныне виделась очень редко, полагали теперь, что она, став свободной женщиной, пытается увести у них мужей — просто потому, что в те два раза, когда они приглашали ее отобедать, к столу подавалось хваленое марочное вино.
— Надо же, Джон притащил бутылку, на которой даже шато какое-то значится, да еще и перелил вино в графин за два часа до обеда. Похоже, он думает, что ты по-прежнему способна учуять букет.
— Так оно и есть.
Что было правдой, несмотря на мартини. О котором Стив говорил, будто оно дает образование почище любого университета. Да и кому из жен понравится, что она ест до отвала, а фигуру при этом сохраняет стройную. И мало того, что она способна учуять букет вина. Она отличнейшим образом знала — и каждый из двух мужей знал тоже, — что она, при всей целомудренности ее кашемирового костюма, способна отсосать у них так, что в ушах колокола зазвонят. Каковой навык был доведен ею до совершенства, поскольку отсос почитался в Брин-Море дипломатичным способом сохранения девственности. И более того, каждый из двух мужей положил на нее глаз, осмелясь даже упомянуть околичным манером мотель, в котором можно было бы встретиться после полудня, чайку попить.
Но, господи боже ты мой, она считала себя дамой слишком экстравагантной для того, чтобы перетираться на скорую руку в придорожной закусочной, гигиенические условия которой способны внушить лишь одно чувство — какого дьявола я тут делаю. Тем более что она теперь пристрастилась к чтению современной поэзии, а ни один из этих тупых ублюдков и знать-то ничего не знал о Джоне Бетжемэне[15], не говоря уж о Хьюзе[16] или Хини [17]. Давших ей, наконец, возможность раз и навсегда определять культурный уровень людей, с которыми она общается, выяснять, не являются ли они, при всех их достохвальных ученых степенях, всего лишь академическими козлами, даже и не слыхавшими никогда об архитекторе-пуристе по имени Адольф Лоос[18].
А кроме того, в ней, раз в две недели посещавшей картинные галереи Нью-Йорка, стремительно разрасталось не только понимание искусства, но и любовь к нему. В эти худшие дни ее жизни поездки в Нью-Йорк обратились в заведенный порядок, в предмет предвкушений и в образ жизни. Смысл которой придавало даже приготовление бутербродов с помидорами, огурчиками и плавленым сыром, каковые она укладывала в сумку, чтобы потом съесть их на скамейке парка, запивая слабеньким китайским чаем из термоса и кормя крошками воробьев и белок.
Женщина, сидевшая в Музее современного искусства за столиком, на котором покоилась учетная книга союза друзей этого музея, оказалась настолько обворожительной, что она, при всей ее нынешней бедности, тут же в этот союз и вступила. Ей всегда нравилось, особенно в холодные дни, проводить самое малое час в вестибюле, наблюдая за входившими и выходившими людьми — и какие же интеллигентные у некоторых были лица. Единственное, не самое, впрочем, страшное неудобство состояло в том, что, едва она по-настоящему углублялась в созерцание какого-нибудь произведения искусства, ее обуревало жгучее желание пописать. И в ушах ее раздавался голос бабушки:
— Дорогая моя, если уж и вправду приспичит, отыскивай только чистые, очень чистые туалеты.
[15] Джон Бетжемэн (1906–1984) — английский поэт.
[16] Ленгстон Хьюз (1902–1967) — американский поэт и драматург.
[17] Шеймас Хини (р.1939) — ирландский поэт, лауреат Нобелевской премии (1995)
[18] Адольф Лоос (1870–1933) — австрийский архитектор.