Федя не стал ничего у меня спрашивать, нерешительно приблизился к нам.
— Только ты сначала расскажи, что отец видел на Путиловке? — спросил Митька.
Лицо у Феди заметно просияло, и он не без гордости сказал:
— Там уже, брат, немцы!
— А чего ты такой радостный? Что они тебе, пряник с медом дадут?
Федя утвердительно кивнул головой.
— Бабушка говорила, что теперь будет царь и у нас будет всего по горло. А папа сделает себе кузню.
Я быстро вскочил и загородил Феде дорогу к отступлению. Митька присвистнул и не спеша взял его за воротник.
— Э, Дундук, за этакие новости тебе полагается. — Он двинул кулаком его в бок. — Это тебе пряник с медом… Ну, теперь спасаться от бабки, — проговорил Митька, и мы побежали в концы огородов — в заросли колючего терновника.
Дундук стоял на улице и ревел во весь голос.
Домой я вернулся часа через два. Я долго очищал ботинки от грязи, прежде чем войти в комнату: прислушивался, нет ли у нас бабки Марины. Нет, из комнаты никаких разговоров не доносилось, значит мама одна, и я вошел.
— Где ты так долго пропадал?
— Да бегал.
— Какое беганье в такое время? — она посмотрела на меня. — Да еще по такой грязи, без калош…
— С утра было сухо, — оправдывался я, — мороз был, а теперь уже все растаяло, и опять грязь. Разве я виноват?
Мама ничего не сказала. По ее лицу было видно, что ее мучает болезнь.
— Есть хочешь? — спросила она, пересиливая боль.
— Хочу.
Есть было нечего. Правда, я мог бы взять кусок хлеба, намазать маслом, посыпать сахаром, съесть — и до вечера был бы сыт. Все это имелось в шкафу. Но это не еда, надо было что-то сварить и накормить и маму и себя.
Я полез в погреб, набрал картошки и захватил из бочек помидоров и огурцов. Я заметил, что в бочке с огурцами стала появляться плесень, которую мама часто смывала. Теперь она этого сделать не может, и я решил заменить ее. Принес воды, снял плесень, помыл деревянные кружки и снова уложил их, придавив камнем-гнетком.
Приготовить картошку не так уж трудно. Примус разжигать я умел и любил это занятие. Интересно, как тонкой, будто иголка, струйкой-фонтаном бьет керосин, как он горит свободным пламенем в круглой тарелочке, а потом примус начинает шипеть. Качнешь несколько раз насосом, огонь из красного превращается в белый, и гудит белое с голубыми прожилками, круглое и красивое, как чашечка цветка, пламя.
Пока я нарезал кружочками картошку, масло на сковородке растаяло и стало дымиться. Я вывалил на горячую сковородку картошку и накрыл ее тарелкой.
— Убавь огонь, — сказала мне мама, когда я вошел из коридора в комнату, чтобы взять соли. — Гудит-то как… Взорваться может… Да картошку почаще мешай, чтоб не пригорела…
Примус действительно гудел, словно мотор на большой скорости. Я отвернул винт влево, воздух зашипел, вырываясь в маленькое отверстие, и пламя сразу уменьшилось.
Когда завтрак был готов, я установил возле маминой кровати две табуретки и расставил на них еду. Мама была довольна, что я приготовил завтрак, привстала. Но она смогла съесть всего только два или три кусочка картошки да половину соленого огурца.
— Не могу больше, — сказала она слабым голосом и опять легла.
Я перестал есть и смотрел на нее с грустью. Мне хотелось чем-нибудь помочь ей, но я не знал, как это сделать. Аппетит у меня сразу пропал.
Мама взглянула на меня, и я увидел в ее глазах мучительную боль.
— Ешь… Я потом… — проговорила она. Помолчав, спросила: — Что там делается?
Мне не хотелось говорить ей, что на Путиловке немцы, так как я знал, что беспокойство за судьбу Лешки не оставляло ее ни на минуту и такое сообщение могло окончательно убить ее. Я только рассказал, что Маринины ждут немцев, а вместе с ними и царя и что потом они построят себе новый красивый дом и большую кузницу.