Вслед за нами взошли на борт несколько черных рабов, несущих на головах тюки с последним товаром, а также бочонки солонины и корзины с хлебом из подъехавшей к пристани повозки. Как только они закончили свою работу, капитан через альгвасила попросил у портового начальства дозволения сняться с якоря. Альгвасил громогласно протрубил разрешение со своего деревянного помоста, прогремела команда „отдать концы!“, и судно отчалило, содрогаясь, да так, что вместе с ним содрогнулось не одно доблестное сердце. И поплыли мы вниз по реке к открытому морю, а когда миновали замок Триана, что возле Севильи, в окне одной из башен я увидел знатную даму, которая встречала рассвет, расчесывая волосы перед зеркальцем, и тотчас вспомнил о моей донье Хосефине. С тех пор как мы сели на корабль, она не показывалась из своей каюты на корме, и всякий раз, проходя мимо, я наблюдал лишь закрытую дверь да в окошке — личико Инесильи, болтающей с Андресом де Премио. Меня терзала зависть, что сержант волен продолжать свои ухаживания (хоть Инесилья порой и наставляет ему рога со мной, оттого что женщин на всех не хватает), в то время как я, будучи верен королю и своему долгу начальника отряда, не имею права думать о моей возлюбленной донье Хосефине иначе как с целомудренным почтением.
В таких размышлениях и застал меня капитан корабля, маленький генуэзец, ростом почти карлик, по имени Себастьяно Матаччини.
— Сеньор, — сказал он мне, — мессер Франческе Фоскари, мой хозяин и покровитель, весьма лестно отзывался о ваших многочисленных достоинствах, так что позвольте заверить: я в полном вашем распоряжении и готов удовлетворять любые ваши пожелания, если только они не связаны со сменой курса, ведь целью нашей, как вам известно, является порт Сафи.
Я ему ответил схожим набором любезностей, и в результате мы остались совершенно довольны друг другом и отлично ладили в течение всего плавания, которое заняло полтора месяца. Дело в том, что африканский корабль, хоть и оснащен превосходно, из-за тяжелого груза не мог плыть быстрее. Нам, пассажирам, однако, казалось, будто мы провели на борту лет пять, так как нас постоянно преследовали недуги — тошнота, слабость, лихорадка, — ведь уроженцы Саморы, Куэнки и Толедо непривычны к дальнему морскому плаванию, а тем более к немилосердной качке. Матросы же, люди грубые и зачастую лишенные стыда, животы надрывали со смеху, глядя на наши мучения; одно слово — гнусное отребье.
Добавлю, что по пути мы один раз остановились у песчаного побережья, называемого Огненным, где разбросаны неказистые домики и стоит малая крепость, чей алькайд Диего Гарсиа де Эррера, невзирая на христианское имя, одеждой и речами крепко смахивал на мавра. Ему мы оставили несколько бочек солонины и вина и еще какие-то товары, нужные местным жителям, в обмен на груду тюков с козьими шкурами, которые здесь во множестве и почти за бесценок скупают у мавров, обитающих дальше от моря. За все это время я редко имел случай побеседовать с доньей Хосефиной и ни разу — наедине, так как сам же настоятельно просил женщин без крайней нужды не высовываться из каюты, абы не смущали их солдаты и матросы, без зазрения совести разгуливающие полуголыми. Поэтому женщины показывались лишь ненадолго и только в сумерках и не отходили далеко от своего убежища на корме, а когда спускалась ночь, усталость брала свое, и они удалялись спать. Эти часы Манолито де Вальядолид и Федерико Эстебан обычно посвящали музицированию, что служило радостью и утешением для всех — даже лошади, нервные и измученные долгим плаванием, успокаивались и затихали в своих стойлах, едва заслышав вечернюю мелодию. Тем не менее я скучал по твердой земле, даже по дорожной пыли и кусачим слепням, я мечтал войти поскорее в порт и оставить позади соленый запах моря, который, говорят, полезен для здоровья, а также вонь стекающих в воду нечистот, насчет целительных свойств коей судить не берусь.
Вот так проходили дни, пока не добрались мы наконец, с Божьей помощью, до порта Сафи, куда направлялось судно. Порт этот находится на побережье напротив Островов Блаженных, теперь принадлежащих Кастилии. Тогда они ей еще не принадлежали, но там уже жили кастильцы, и каталонцы, и генуэзцы, и даже французы.
Сафи представлял собой не больше полудюжины хижин, прилипших к огромному утесу, как бы расколотому надвое морем, — под его сенью, словно осы в разбитом кувшине, укрывались корабли. Был там и сарай из кирпича-сырца, окруженный колючим кустарником и охраняемый мавританскими стражниками, который служил складом для товаров Франческо Фоскари. В прочих строениях жили эти самые стражники и еще консул марокканского правителя. Сто или, может, двести мавров и негров встречали корабль на прстани и без конца смеялись, сверкая белоснежными зубами. Вот уж что всегда меня удивляло в этих людях и тогда как раз впервые было мною замечено — я имею в виду крепость и белизну зубов, столь обычную среди чернокожих. Под руководством опытного лоцмана корабль аккуратно пришвартовался к пристани, и мы, благочинно преклонив колена и глядя на сушу, вознесли положенные молитвы, после чего все сошли на берег, в том числе арбалетчики, выстроенные Андресом де Премио в строгом порядке, дабы внушить почтение местным ротозеям. Тут за дело принялись те, кому надлежало разгружать корабль. Мы же проследовали в дом консула, который оказался генуэзцем и приходился, насколько я понял, не то троюродным братом, не то еще какой родней мессеру Франческо Фоскари. Он был предупрежден о нашем приезде и встретил нас медовыми речами, а заодно сластями, финиками и сырами. Женщины остались у него отдыхать, а я пошел распорядиться насчет места, где раскинуть палатки и сложить наши вещи, и выбрал для этого просторную площадку между домами и рвом, по краю которого тянулся частокол: за неимением крепостной стены с башнями это сооружение призвано было защищать Сафи со стороны суши. По другую его сторону, на мавританской территории, виднелись домики-развалюшки и вовсе лачуги, готовые вот-вот рассыпаться; между ними, словно муравьи в муравейнике, сновали мавры и мавританки и чернокожие, большей частью дети. Они едва прикрывали свою наготу и явно жили в глубокой нищете. Еще дальше находился колодец, из которого они черпали воду, а вокруг — наполовину выжженное солнцем поле, пятно зелени без единого деревца, дающего тень. И стало мне ясно как день, что Африка — страна крайне бедная и неприятная, и решил я, что с поисками единорога следует поспешить, дабы вернуться в христианский мир как можно скорее. Мне тогда только исполнилось двадцать три года от роду, и волосы мои были черными, тело — молодым и сильным, зубы все — на месте, словом, был я целым и невредимым, каким пришел на этот свет. То же касалось и моих спутников, сорока девяти мужчин и четырех женщин, и теперь глаза мои наполняются слезами, когда я пишу о них, и вспоминаю, и снова вижу их перед собою как наяву.
На другой день утром — это была среда — еще до восхода солнца мы разобрали палатки, увязали тюки, снялись со стоянки и покинули Сафи в сопровождении консула марокканского правителя, который накануне целый день у себя дома подсчитывал количество прибывшего товара. Все это добро погрузили на верблюдов (к каждому верблюду был приставлен собственный черный погонщик), и караван тронулся в путь. Мы ехали позади него, насилу смиряя раздраженных верблюжьим запахом коней, и изображали охрану. Места те были неспокойные, поскольку, как нам объяснили, царьки разных племен то и дело ходили войной друг на друга, так что консул держался с нами на редкость непринужденно и приветливо, видя за собой столь блестящий отряд христианских стрелков, слывущих в Африке особо грозными и бесстрашными воинами. С одной стороны, такое отношение было нам приятно, и льстило, и вдохновляло даже, однако, с другой стороны, нас тревожило то, что не успели мы выйти из чрева корабля, точно Иона из китова брюха, и ступить на чужую землю, как в воздухе уже запахло предвестием беды. Так или иначе, мы радовались новизне всего, что нас окружало, Паликес и фрай Жорди ехали впереди с консулом и без умолку трещали на магометанском языке, звучавшем то как вороний грай, то как бормотание заики. Надо сказать, что из нас только Паликес и фрай Жорди разумели по-арабски, поэтому монах переводил остальным на человеческий язык то, что между ними говорилось. Таким образом мы узнали, что от Марракеша нас отделяют четыре дня пути, что город этот самый большой в Африке, да и в целом мире, и лучше всех укреплен и богаче всех украшен дворцами и фонтанами и прочими чудесами, каковые консул описывал в подробностях, размахивая руками, словно мельничными лопастями. Но когда он заявил, что правитель Марракеша — самый великий и могучий на свете властелин, я догадался, что и другие его славословия преувеличены, ведь правду говорят, что свой очаг горит ярче, будь ты хоть христианин, хоть мавр; впрочем, я не стал препираться по означенному поводу, дабы не обижать нашего гостеприимца и провожатого.
За следующие четыре дня не попалось нам ничего достойного упоминания, за исключением обширной пальмовой рощи, которая являла собой самое живописное и восхитительное зрелище. Посреди нее журчал родник с чистой холодной водой, а на гибких ветвях пальм там и тут, словно карабкаясь на небо, примостились мавры, собиравшие финики. Часть своего урожая они преподнесли нам в соломенных корзинах, и мы ели сочные плоды по местному обычаю, с верблюжьим молоком — оно не так сладко, как молоко ослиц, что мы пьем в Кастилии, поэтому с финиками сочетается хорошо. Правда, желудок фрая Жорди взбунтовался против непривычного угощения и пришлось бедному монаху его успокаивать отваром из своих трав, и невозможно было сдержать смех, когда он, влекомый безотлагательной нуждой, поспешно соскакивал с мула и мчался подобно зайцу, задирая на ходу рясу, за ближайший куст или камень. А если таковых рядом не случалось, ему ничего не оставалось, как садиться у всех на виду и притворяться глухим к остротам неучтивых арбалетчиков касательно размеров и белизны его зада.
На четвертый день, в воскресенье вечером, вдали показался Марракеш. Город этот во многом напоминал Севилью: плоский, окруженный толстыми бурыми стенами, над которыми возвышались синие и белые крыши домов, зеленые верхушки деревьев в садах, а также указующий в небо перст башни, похожей на севильскую, только здесь она называлась Кутубия, что по-арабски означает „книжная“, потому что раньше, когда большинство мавров еще умели читать, в ее основании располагалась книжная лавка. Любопытно, что у христиан, несмотря на все бедствия, и смуты, и эпидемии, и войны, посылаемые нам Господом за грехи наши, каждое поколение живет лучше своих отцов, худо-бедно мы совершенствуемся. У мавров же ровно наоборот: повсюду видны признаки упадка, множащиеся день ото дня. По моему разумению, это следствие их упорной приверженности ложной вере Магомета и их слепоты: отчего же, видя успехи христиан, они не устыдятся, и не исправятся, и не устремятся на путь, указанный Господом нашим Иисусом Христом?
Тем временем мы приближались к городу, и навстречу нам вышли королевские слуги с розовой водой и приветственными криками под пение свирелей и бой барабанов, а с ними целая толпа простолюдинов, мавров и мавританок, не говоря уже о бесчисленных детях, слетевшихся на новых гостей как мухи на мед. С ликованием повели они нас за собой и проводили в город через ворота, называемые Баб-Дуккала, откуда рукой подать до караван-сарая Мамуния, где располагаются на отдых караваны, пересекшие пустыню. Караван-сарай представлял собой просторный квадратный двор, опоясанный по четырем сторонам двухэтажными галереями; в комнатах наверху спят люди, а в нижней части — животные. Единственные ворота, большие и прочные, запирались на ночь и охранялись городскими стражниками, чтобы никто не мог проникнуть извне к чужеземцам, а сами они — выйти на улицы; эта мера помогала избежать шума, стычек и прочих неприятностей. Там мы и разместились на постой и, несмотря на то что нас было так много, заняли всего одну галерею, а три других остались пустыми — столь велик был ка-сарай. Посреди двора бил очень удобный фонтанчик, двумя тонкими струями подававший холодную воду. В углу лежала поленница дров, присланных нам мавританским правителем, а рядом, словно заготовленный на зиму стог, — солома от него же. Я через посредство Паликеса рассыпался в благодарностях перед устроившим нас здесь офицером; тот ответил, что завтра принесет нам весть от правителя, а сейчас ворота, согласно обычаю, закроются на ночь, после чего в изысканных выражениях попрощался.
Педро Мартинес, тот, что с порезанным лицом, увидев, как ворота затворяются снаружи, вознегодовал и разорался, какого, дескать, черта да какой мерзавец завлек нас в эту ловушку. В ярости он заявил, что нас бросили в тюрьму, и что я тому способствовал, пренебрегая безопасностью отряда, и что теперь мы в плену исконных врагов наших мавров и целиком зависим от их милости. И уже заволновались несколько арбалетчиков, из тех что лучше прочих с ним ладили и вечно плясали под его дудку, когда Андрес де Премио подошел к нему и, не говоря худого слова, врезал по лицу так, что Резаный растянулся на земле с окровавленным ртом — позже выяснилось, что сержант выбил ему зуб. Паленсиец начал было подниматься на ноги, и глаза его, словно у разъяренного быка, метали молнии, а рука уже сжимала нож. Тут Андрес де Премио выхватил шпагу и, приставив конец клинка к его горлу, точно ко впадинке под адамовым яблоком, произнес спокойно, будто и не сердился нисколько:
— Педрильо Резаный, последний раз тебя прощаю. Еще одна выходка — и, клянусь Господом моим Христом и Пречистой Девой, будешь болтаться на веревке, верно говорю, так же верно, как то, что меня зовут Андрес, а за компанию повиснет и всякий, кто тебе поддакивает. Я сказал свое слово, и оно касается как тебя, так и всех остальных.
Засим он убрал шпагу, смутьян встал, заметно присмиревший, арбалетчики, шушукаясь между собой, стали расходиться по своим углам — и дело с концом. Я же бросил взгляд в сторону женщин — они поселились в каморке с запирающейся на замок дверью поблизости от ворот — и заметил, что все четыре высунулись во двор и со смесью испуга и любопытства наблюдают за происходящим. И не мог я не позавидовать твердости Андреса де Премио (кто бы знал, что у него железный характер!) и не пожалеть о том, что это не я так лихо сбил спесь с Резаного. Вот, собственно, и все.
С величайшей заботой мы устроили на ночлег лошадей, стараясь поскорее откормить их до прежнее состояния, — за время морского путешествия они порядком исхудали. Затем все отправились спать, а я выставил двойной дозор по четырем углам галереи и дополнительного часового у ворот, который должен был стеречь заодно и комнату женщин, и только тогда счел возможным угомониться до завтра, хотя сон все равно ко мне не шел — вновь и вновь в голове моей крутились события минувшего дня.
Чуть рассвело, как у ворот уже появился посланник правителя, велел снять замки и ждал на улице, не переступая порога нашего обиталища, пока я к нему выйду, что, на мой взгляд, свидетельствовало о его деликатности и хороших манерах. Когда я спустился, облаченный все в тот же парадный наряд пурпурного бархата, подаренный коннетаблем, посланник сообщил, что настал мне час предстать пред монаршьи очи и что, если я пожелаю, с нами могут пойти самые достойные люди из моего сопровождения. Я согласился и позвал Манолито де Вальядолида и фрая Жорди — и, разумеется, знатока арабской речи Паликеса, которому предстояло переводить нашу беседу. Андреса де Премио я решил с собой не звать, а вместо этого взял его под руку, отвел в сторонку и сказал ему следующее:
— Андрес, друг мой, ты остаешься за начальника отряда. Поручаю тебе охрану доньи Хосефины и остальных женщин. Пусть никто не покидает караван-сарая без моего прямого приказа, подписанного моей рукой и для верности скрепленного знаком креста, начертанным поверх моего имени.
Андрес на это молча кивнул, и мы вчетвером отправились в путь с офицером. Сопровождавший нас мавр был обходителен, крепок телом и лицом приятен — не такой смуглый, как его собратья, он выглядел скорее белокожим, но чересчур загорелым от постоянного пребывания на солнце, что неизбежно при военной службе. Он представился нам как Инфарафи, и из разговора, который мы вели по пути при посредничестве Паликеса, я понял, что в его казарме много христианских рыцарей, дружных с ним и желающих с нами познакомиться, однако этикет здешнего двора запрещает им навестить приезжих, пока сам правитель на нас не посмотрит. Верить ли этому, я не знал, но противоречить не стал, дабы не выставить себя мнительным невежей. Впоследствии я выяснил, что мавры не обижаются, когда выказываешь недоверие, а, напротив, воспринимают это как нечто само собой разумеющееся. Дело в том, что к ним вообще, как правило, относятся с подозрением, и трудно сказать, оттого ли это, что они очень лживы и изворотливы, или же, наоборот, они столь лживы и изворотливы как раз потому, что никто им не верит. Что тут из чего на самом деле следует, нипочем не разберешься, хоть целый век с ними проживи.
Как бы там ни было, Инфарафи провел нас через большую площадь, на которой рыночные торговцы устанавливали свои навесы, — потом я узнал, что она называется Джема аль-Фна, что по-арабски означает „средоточие смерти“. Там толпилось великое множество народу, особенно женщин и детей, высыпавших из домов, чтобы поглазеть на иноземцев; они расступались, пропуская нас, и все время смеялись и отпускали замечания на своем немыслимом наречии — хвалили, согласно усердному переводу Паликеса, кто нас самих, кто нашу одежду, а кто коней. Уж не знаю, правда ли он все понимал, или понимал частично, а остальное присочинял, или же понимал-то все, а переводил только хорошее: во всяком случае, мы слышали только лесть и славословия, отчего я весьма приободрился, выпрямился в седле, выпятил грудь и как бы невзначай положил руку на эфес шпаги, откинув назад полу плаща. Искоса я поймал взгляд черных глаз мавританки, опушенных мягкими шелковистыми ресницами, и подумал про себя, что все-таки жизнь этих неверных в сердце Африки не лишена известных удовольствий.
Тем временем мы доехали до высокой красной глинобитной стены без зубцов и амбразур, но охраняемой чернокожими стражниками в белых одеждах, из чего я сделал вывод, что это и есть алькасар и резиденция мавританского правителя. Подбежали черные пажи, чтобы принять у нас лошадей, и мы спешились и прошли вслед за Инфарафи, миновав два прелестных дворика с водоемами, окруженными вазами с благоухающими цветами, в просторный зал, ярко расписанный и богато украшенный, где восседал правитель. В зале находилось два или три десятка человек, на вид придворных, судя по покрою и роскоши костюмов — причем некоторые были одеты не на мавританский манер, а по-христиански, и все вели меж собой чрезвычайно оживленные беседы. Впрочем, едва мы вошли, как воцарилась тишина и все глаза устремились к нам, скорее из любопытства, нежели из строгого следования этикету, коего мавры, будучи людьми темными, придерживаются мало.
Глава седьмая
Пришло время дать некоторые объяснения, необходимые для понимания этой истории. Марокканский правитель зовется также Мирамамолин, что означает „посланник божий“, и мавры в невежестве своем почитают его за пророка и думают, что он творит чудеса, хотя чудес тех никогда никто не видал, но, будучи людьми наивными и темными, они в это верят, как и в лживые сказки Корана. И утверждают, будто бы божественной избранности Мирамамолина имеется верное доказательство: передние зубы сверху у него расставлены так, что между ними свободно проходит ноготь. А это глупость несусветная, ибо, будь оно правдой, все ослы и многие лошади сошли бы за пророков, и если поразмыслить хорошенько, то верить в подобную чушь — еще и тяжкий грех. Я-то ее излагаю на письме не по легкомыслию своему — ведь как истый христианин я готов принять все, чему учит Церковь, доступно это моему пониманию или нет, — а чтобы наглядно показать, насколько фальшивы лжепророк Магомет и его шарлатанская секта.
Вышло так, что когда мы прибыли в Марракеш, был в королевстве марроканском не один Мирамамолин, а целых три, и все трое жаждали занять трон, и шла между ними война нешуточная. Один из них, по прозванию Рыжий, стоял тогда с большим войском под стенами, планируя напасть на второго, который засел в городе, чье имя было Абдамолик, а прозвище — Птицелов, и вот он-то нас и принимал.
Возраст его я оценил лет в тридцать или чуть меньше, был он высок и статен и добродушным взглядом своим напоминал только что отелившуюся корову. Мне показалось, что он не наделен острым умом, а во всем полагается на своего везира, который ему подсказывает, как в каком случае подобает поступить. Когда гостеприимец объявил мое имя, все присутствовавшие в зале умолкли и обернулись посмотреть на нас, и я ужасно смутился и густо покраснел, однако выученных уроков этикета не позабыл: приблизился к нему (он сидел, раскинувшись на пышных подушках, за неимением кресла, на котором было бы не в пример удобнее), преклонил колено и поцеловал протянутую мне руку, холодную как у покойника. Пусть единственное, но все же какое-никакое сходство с нашим королем Энрике. Затем я протянул ему привезенное с собой письмо от кастильского монарха, он принял его и передал везиру, после чего сделал мне знак подняться, что я тут же исполнил. Довольно долго Мирамамолин расспрашивал меня о путешествии и моих спутниках, а я отвечал со всем старанием через посредничество Паликеса, который рядом со мной усердно выполнял свой долг, не умолкая ни на миг, хотя был малость сконфужен и угрюм — ведь, чтобы предстать перед Мирамамолином, ему пришлось снять головной убор, и теперь он на виду у почтенного собрания сверкал голой лысиной, и солнечные лучи отражались от нее, как от начищенного шлема.
Наконец правитель жестом повелел мне удалиться, я снова поцеловал ему руку, и мы вышли, кланяясь и вежливо пятясь, не смея повернуться к нему спиной, и я справился с этой задачей достойно, а вот Паликес на ходу треснулся головой о колонну, разделявшую дверной проем. Не будь церемония столь торжественной, зрители от души посмеялись бы, однако тут один только Мирамамолин расхохотался до слез, в то время как стоявший подле него везир взирал на него с укором и презрением — по крайней мере так мне показалось.
Везир этот был среднего роста, лет пятидесяти, седой и светлокожий, тонкий как тростинка, с глубокими синими глазами и орлиным носом; во взгляде его, неспокойном и пытливом, тоже сквозило что-то орлиное. Посланный им слуга попросил нас подождать во дворике. Вскоре он вышел к нам и провел нас в какие-то покои, где предложил сесть и угостил орехами и финиками, которые я есть не стал, не доверяя магометанам, зато Паликес без стеснения набил ими рот, что весьма затруднило его работу толмача. Как бы там ни было, в конце концов я понял, что говорил мне везир: желания короля кастильского ему известны и его повелитель Мирамамолин удовлетворил бы их немедленно, если бы не одно существенное затруднение — идти в землю негров наш отряд должен с караваном, а следующий караван отправится только через два месяца. Я ответил, что нам ничего не нужно, кроме проводника, которому мы заплатим из собственных средств, и, получив такового, мы двинемся в путь совершенно довольные и глубоко признательные. Везир же возразил, что пустыня подобна песчаному морю и верблюды суть корабли, это море пересекающие, а погонщики — их капитаны, но помимо того в пустыне бродят племена опасных и злобных разбойников — они будут похуже морских пиратов у берегов Майорки, они сущие демоны и называются туареги. И у этих туарегов уговор с Мирамамолином, что в год через пустыню проходят лишь два каравана и им за немалую мзду разрешают брать воду из некоторых колодцев, — вот и все, ничего не попишешь. Слова его огорчили меня, да и насторожили, и я не знал, что на это ответить, поэтому сказал, что должен посоветоваться со своими людьми. Засим мы попрощались, конюхи привели наших лошадей, и тот же самый слуга, что показывал нам путь, проводил нас к выходу. Везир же сидел и смотрел, как мы удаляемся по двору, пока за нами не закрылись ворота, охраняемые чернокожими стражниками.
Дело было сделано, и мы вернулись в Мамунию, где, как оказалось, царило мирное и веселое настроение, так как за время нашего отсутствия в караван-сарай привезли хлеб и вяленую баранину — подарки от Мирамамолина дорогим гостям. Всех весьма обрадовала его любезность, хотя многие и тосковали по вину, коего в городе вообще не было, потому что оно строго-настрого запрещено магометанским законом. Так или иначе, я созвал наш отряд во двор и вместе с Андресом де Премио, которого еще на корабле тайно просветил относительно истинной цели путешествия, объявил, что едем мы не девицу обрученную замуж выдавать, но охотиться на единорога в земле чернокожих. Арбалетчики, уже предвкушавшие возвращение в Кастилию, были потрясены и раздосадованы; они подняли неимоверный гвалт, обсуждая между собой новость, и стали собираться в группки, каждый со своими приятелями и земляками, как у них заведено. Некоторые размахивали руками и топали ногами, словно одержимые. Громче всех, конечно, вопил Педро Мартинес по кличке Резаный: дескать, нас подло обманули и не станем же мы терпеть подобное вероломство. Я поднял вверх обе руки и, когда они мало-помалу угомонились, сказал, что выполнение этой задачи чрезвычайно важно для повелителя нашего короля, за которого мы жизнь положить обязаны, и пообещал бесчисленные милости, дары и привилегии по возвращении, а также двойную плату за службу, отчего многие прикусили язык, а кое-кто и вовсе успокоился. Закончив речь, я отправил их в город погулять, на людей посмотреть и сходить к блудницам, чтобы выпустить пар. Все получили свободное время, кроме пяти человек, назначенных охранять скарб, продовольствие и женщин до возвращения товарищей. Манолито де Вальядолид раздал жалованье, и солдаты радостно помчались его проматывать. А я тем временем устроил совещание с фраем Жорди, Андресом и Манолито в дальних комнатах караван-сарая, где никто не мог нас подслушать. Вместе мы думали, как быть дальше, и сошлись во мнении, что арбалетчики, не ровен час, взбунтуются, если узнают, что им предстоит углубиться в негритянские земли, куда не ступала нога белого человека и где, по слухам, водятся демоны, страшные чудища и ядовитые змеи. Поэтому мы единодушно решили, что, дабы поумерить подобные страхи, следует пустить слух об изобилии золота и драгоценных камней в тех местах, куда мы направляемся, — что, по нашему убеждению, было чистой правдой, — и тогда свойственная простолюдинам алчность взбодрит их дух и поможет преодолеть тяжкие испытания, ожидающие нас впереди.
В предобеденный час того же дня нас посетил везир Мирамамолина с большой охраной и пышной свитой. Сопровождающие остались ждать снаружи, а везир заперся со мной для беседы с глазу на глаз. Поскольку мы не сможем отбыть в страну негров раньше чем через два месяца, сказал он, Мирамамолин передает нам свое предложение. Правитель хотел бы покамест одолжить моих арбалетчиков, чтобы те до отъезда послужили ему, а уж он заплатит им вдвое против их жалованья, да и мне перепадет немалая доля, и все будут щедро награждены и осыпаны милостями; кроме того, в мое распоряжение будет предоставлен красивый дом, чтобы коротать ожидание. На это я не ответил ни „да“, ни „нет“, а попросил времени на размышление. Везир обещал прислать вечером гонца за ответом. Не успел он убраться восвояси, как заявился ко мне еще один знатный мавр, тоже бывший утром у Мирамамолина. Он сообщил, что зовут его Абулькасим и что он знает о моем разговоре с везиром, однако предлагает мне еще вдвое больше денег, и даров, и милостей за осуществление другого плана: я соглашаюсь выступить против врагов Мирамамолина, которые собираются через две недели напасть на город, но в самый разгар битвы внезапно перехожу на сторону противника, известного под прозвищем Рыжий. Ну а я знал, что подобные коварные интриги и вероломство — обычное дело для мавров, ведь они, как я уже говорил, таковы от природы: не успеют заключить союз, как тут же его нарушают, с легкостью предают друг друга и вмиг переходят от горячей любви к лютой ненависти. Тем не менее я из осторожности не ответил ни „да“ ни „нет“, а сказал, что надо подумать, и Абулькасим попрощался, пообещав прислать к вечеру слугу, дабы узнать мой ответ, и слуге этому дать с собой золотую кастильскую доблу[13] в качестве опознавательного знака. С тем и ушел.
Пребывая в растерянности, я вновь устроил совет, чтобы определиться с дальнейшими действиями. После всестороннего обсуждения мы договорились, что не станем ничего отвечать ни везиру, ни Абулькасиму, пока не разберемся толком, что к чему у этих мавров, какие поступки лучше послужат нашей выгоде и принесут наименьший вред. При дворе Мирамамолина мы видели нескольких христиан, не то генуэзцев, не то венецианцев, — вероятно, они представляли здесь интересы иноземных купцов. Вот их-то мы и вознамерились отыскать и расспросить о мавританских делах, будучи уверены, что они наделят нас добрыми советами и выведут из потемок, в коих мы блуждаем, — они же хоть и торговые люди, но все-таки христиане и Бога боятся. Кроме того, мы решили искать проводников, пусть даже и тайком от Мирамамолина, а также опытных следопытов и людей, знающих дороги через пустыню. Дело повелителя нашего короля отлагательств не терпело и требовало, чтобы мы продолжили путь поскорее, не дожидаясь никакого каравана. Андрес де Премио вообще высказал догадку, что эту двухмесячную проволочку мавры просто выдумали ради того, чтобы пополнить свое войско нашими солдатами, — ведь им явно позарез нужны хорошие стрелки.
Словом, нас одолевало беспокойство, и нам очень не нравилось, как развиваются события, однако более приемлемого выхода мы не видели. До вечера еще оставалось несколько часов, и мы втроем — фрай Жорди, Паликес и я — отправились побродить по городу и послушать, о чем судачит народ, — глядишь, и выясним что-нибудь полезное. Андрес снова безропотно остался за старшего — полагаю, его более чем устраивало общество Инесильи — и велел запереть засовы изнутри после нашего ухода, а часовым на галерее наказал глядеть в оба. Женщины были подавлены известием, что мы держим путь в неведомые края, и неустанно молились у себя, не осмеливаясь выйти даже во внутренний двор.
[13] Добла — кастильская золотая монета XIV в. достоинством в 40 мараведи.