Море смотрел на похоронную повозку, думая и о трудных временах, и о порче нравов, витавшей в воздухе, и решил, поскольку ничего определенного в ближайшие часы делать не собирался, не препятствовать сегодня своим желаниям. Мимо фургона, запряженного вороными с черными качающимися перьями на головах, направился он, тоже покачивающейся походкой, в узкую улочку.
Он нашел обычно крепко захлопнутую и плотно занавешенную дверь широко распахнутой.
Между тем в доме все было готово к обряду прощания. Гроб стоял на возвышении, несколько разрозненных цветов и один жалкий венок сверху, — на украшения побогаче суммы, что благородно сберегла Эдит, уже не хватило.
Из-за гроба, впрочем, между «Entreprise des Pompes funèbres» и фрейлейн Эдит возникли разногласия. Это был просто ящик из сырого дерева, какой предписывает мертвым еврейский обычай. Господь ведь сам говорит через Писание: «Прах ты и в прах возвратишься»[17]. Потому всякое убранство, всякое приукрашивание этого Богом желаемого процесса нечестиво и кощунственно. Экономка же придерживалась на сей счет другого мнения. Гроб должен быть красив и великолепен, обит серебром, украшен эмблемами, не обделен и белым кружевным кантом. Большие деньги заплатить — чтобы доставили такой вот деревянный ящик? «Чисто по-еврейски!» — восклицала она. Даже религия служит им, чтобы раббах[18] получить и облапошить клиента. Очень трудно было убедить раздосадованную женщину, что земля еврейского кладбища примет лишь предписанный обычаем гроб.
Собрались дамы в своем скудно импровизированном и одновременно франтовском трауре. Пришли также несколько мелких людишек из соседей, сразу же проскользнув на цыпочках, с грустным видом, в Голубой Салон, где можно было на даровщинку подкрепиться ликером и творожником. Там хозяйничал господин Нейедли, уговаривая соседей, служащих «Entreprise des Pompes funèbres», да и самого себя немного выпить и закусить.
К сожалению, не было никого из постоянных гостей, — ни из шестого драгунского, ни артиллеристов, ни интеллектуалов, ночных птичек, ни Шерваля, ни Пепплера, ни Оскара, — словом, ни одной пары глаз, которую изумил бы вид неузнаваемого Большого Салона. Значительную часть паркета захватило возвышение с гробом, закутанные лампы мрачно тлели, амурчики над зеркалами оделись в черное неглиже, крест возвышался у изголовья еврейского гроба, горели высокие церковные свечи, и плакало в трауре многочисленное семейство сильно напудренных дочек мелких буржуа — потому что так полагалось, потому что покойного хорошо знали, потому что жизнь грустна, а смерть потрясает, и редкое празднование ее приносит радость.
Пока сморкались красные носы и раздавались всхлипы, у Большого Салона не было прошлого. Напротив, незамеченным осталось мгновение, насыщенное возвышенными, шекспировскими противоречиями жизни.
Однако невозможно вечно всхлипывать, сморкаться и пялиться на гроб. Что-то теперь должно случиться, кто-то должен сказать слово, обратиться к мертвецу с прощальной речью. Растерянность Эдит всё усиливалась. Болезненно ощущалось отсутствие священника — огромный недостаток мероприятия, которому Эдит так бескорыстно пожертвовала кругленькую сумму. Она была вне себя — ведь как продолжаться торжеству без Бога и священного обряда? Все прекрасно устроено, каждый ожидал потрясающего душу прощания, и слишком долго уже стояли вокруг катафалка; мучительные вопросы, казалось, наполняли воздух; то был тихий скандал. Эдит кусала губы, ничего спасительного не приходило ей на ум. Она отчаянно украдкой озиралась…
И внезапно отчаявшийся взгляд упал на президента Море, который стоял в дверях, высокий и одетый в черное. Никто из «гостей» не явился. Его же привело сюда доброе сердце и благородный образ мыслей. Эдит воздала хвалу мудрости провидения и душевности Море.
Видение это высилось, будто созданное для траурной церемонии; теперь ничего дурного не могло случиться, когда появился этот несравненный деятель смерти, чье имя[19] само о ней напоминало. Экономка кинулась к нему, что-то прошептала, и в течение десяти секунд положение было спасено.
Само собой разумеется, что президент Общества Спинозы и мастер ордена «Сыновья Союза» обладал значительным даром красноречия, и что агент по надгробиям в совершенстве владел ораторским искусством кладбищ. Этому дару вполне соответствовала (вредное следствие таланта) необузданная мания при всяком удобном случае — на открытии и закрытии заседания, собрания, конгресса, по поводу торжественных и обыденных событий, на свадьбах, юбилеях, поминках и безобидных пирушках, всюду, где это уместно и неуместно, — необузданная мания произнести речь! Поэтому Эдит была в не меньшей степени обрадована его согласием, чем он — ее просьбой.
Бегло и подозрительно оглядевшись вокруг, он убедился, что никто из недостойных, даже из журналистов, не получил сюда доступа. Лишь потом Море встал у гроба, поднял голову, ловя вдохновение, и закрыл полные страдания глаза.
Он начал свою речь, которая так много и так мало имела значения для мертвеца, лежащего здесь в саване, как для всякого другого покойника. Однако то была, — а все зависело единственно от этого, — поистине прекрасная речь.
Президент вначале цитировал, похоже, Гете, — утверждение, что упорно трудившийся человек может получить избавление. Близкой опасности процитировать перед лицом стольких баядер «огненные руки Бессмертных», которые «детей заблудших на небеса возносят»[20], Море избег в последний момент и спасся в не вызывающей сомнений строфе, где новичок требует у гурии перед вратами Рая «впустить его без лишних слов, поскольку он», мол, «человек»[21]. Слушательниц, трепещущих от непонятных слов поэта, не удивило предложение Море вообразить господина Максля в виде упорно трудившегося и опоясанного мечом борца.
Возможно, только господин Максль удивился этому образу, если оправдано предположение некоторых учителей священных тайн о том, что «интеллигенции»[22] мертвеца наблюдают собственные похороны.
Но одним Гете дело не обошлось. Оратор призвал также Спинозу, Лессинга, Исайю, Геккеля[23], и привел по столь прискорбному поводу в Большой Салон на Гамсгассе одухотвореннейших мужчин мира.
Речь достигла кульминации, когда президент на «ты», по-мужски сурово, обратился непосредственно к покойному, пророчествуя о предгрозовом сумраке будущего и восхваляя усопшего как символ жизнерадостного, веселого и беспечного времени, кое возлежало теперь на смертном одре, чтобы отлететь навсегда. В Божьем Совете решено, что приходится ныне прощаться с достойным любви человеком и, возможно, — кто знает? — с собственной легкокрылой юностью.
На этом месте тлеющие всхлипы взметнулись пламенем громкого рева. Людмила, терзаемая безнадежной любовью, рыдала себе в платок. Ведь Оскар тоже лежал тут и ждал, что еще сегодня его похоронят.
Илонка во внезапном и мрачном неистовстве била себя в грудь. Маня, суровая дочка могильщика, отвернулась, страдая. Эдит упала перед гробом на колени, не сдерживая слез раскаяния. Одна Грета сухими, но горящими глазами следила за красноречивыми устами оратора.
Завершилась речь утешительным и торжественным заключением.
Пробужденные от сна страданий дамы застеснялись, как школьницы или служанки, когда каждой из них господин президент — сама сдержанность и сочувствие — пожал руку.
Эдит быстро оправилась от потрясения. Она была счастлива и благодарна, видя, что этот праздник, — ее ведь создание, ее заслуга, — проходит столь возвышенно. После такой глубоко волнующей речи одна музыка могла еще что-то сказать. Поэтому экономка решительно подтолкнула господина Нейедли к роялю.
Однако выяснилось, что в течение долгих лет репертуар бывшего императорски-королевского титулярного вундеркинда рискованно подтаял. Танцы, мазурки, песенки — да, они жили еще у него в пальцах, но нельзя же отметить вынос покойного подпрыгивающим «Маршем гладиаторов»!
С серьезной музыкой дело обстояло весьма скверно. Руки господина Нейедли не сильны были ни в народных хоралах, ни даже в «Траурном марше» Шопена. В целом его лирическая программа ограничивалась тремя номерами: «Свадебным шествием» из «Лоэнгрина»[24], арией из «Жидовки» и «Баркаролой» из «Сказок Гофмана».
Старик, не мешкая, отбросил «Лоэнгрина» и выбрал «Жидовку»:
Никто не счел неуместной оживленную, почти веселую страстность этого аллегро, и когда Нейедли запретными обходными путями смодулировал в «Баркаролу», все переглянулись: «Баркарола» была любимой музыкой Максля, при звуках ее он всегда «ревел, как малое дитя»! Невозможно разумнее, светлее закончить эти торжественные похороны — только этими вечными звуками, что скользят на освещенных, украшенных венками гондолах по темной воде:
Носильщики с гробом охали и громыхали мимо позолоченной Венеры и трубача из Зекингена по больной, хрипящей лестнице. Дамы следовали за ними. Однако не слова скорби слышались теперь, а шепот и тихие смешки. Раньше, да, там выплакали они все свои слезы. Слезы утоляют божественную жажду нашей души, и потому мы счастливы и сыты, когда выплакались.
Дамы были счастливы и сыты. Более того, их наполняла радостная гордость, произрастающая из всякого удачного исхода.
IX
Фирма Блюм не только осуществляла срочную работу по возведению аксессуаров траурной церемонии; еще лучше проявляла она себя в быстром демонтаже своих шлейфов, обшивок, драпировок и подиумов. Стремительно произвела она смену декораций между смертью и жизнью, как хороший мастер сцены — свои превращения.
[17] Быт. 3:19.
[18] Раббах (идиш) — выгода, пожива, барыш.
[19] От mors (лат.) — смерть.
[20] Заключительная строфа стихотворения И. В. Гете «Бог и баядера»: «Раскаянье грешных любимо богами, / Заблудших детей огневыми руками / Благие возносят к чертогам своим». Пер. Ф. К. Толстого.
[21] Из стихотворения И. В. Гете «Впуск» («Книга Рая», «Западно-Восточный диван»): «Распахни врата мне шире, / Не глумись над пришлецом, — / Человеком был я в мире. / Это значит — был борцом». Пер. В. В. Левика.
[22] Дух, душа (эзотерич. термин).
[23] Готхольд Эфраим Лессинг (1729–1781) — немецкий драматург, теоретик искусства и критик. Эрнст Геккель (1834–1919) — зоолог и натурфилософ.
[24] «Лоэнгрин» (1845–1848) — опера немецкого композитора Рихарда Вагнера (1813–1883).