— Да, точно, я люблю музыку, могу плакать под Анри Вьетана и под венесуэльца Марио Суареса, когда он поет «Я никогда не узнаю, что за чудо любви мою ночь осветило…». А это Луиджи Тенко, кстати, о самоубийствах…
Оливеро охватило волнение, вызванное не только звучанием гитары и неплохой игрой Луиса Медины (и его присутствием; известно, как сильно волновался Оливеро в присутствии молодых мужчин), но и чем-то большим, что касалось и юноши, и самого Оливеро, и того, что происходило (почти ничего), и даже места, где происходили эти пустяковые события, этой бедной комнаты с голыми стенами, грязной постелью, картой Европы с флажком, пришпиленным к городу Триесту, фотографией Луиджи Тенко. И странно молчаливой, спящей, притихшей Гаваны.
Луис Медина перестал играть, в его бороде блестели капли пота. Видно было, что он устал. Он положил гитару на пол, откинулся на кровать и закрыл глаза.
— У меня была семья, — сказал он, — семья и невеста.
Оливеро предположил, что это слова новой песни, и подождал в тишине, с ощущением того, что этот особенный день, в который столько всего произошло, только начинается, и одновременно с убеждением, вполне понятным и даже тривиальным, что в каждом человеке, даже самом обыкновенном, кроется возможная история, роман.
Луис Медина повторил, что у него была семья и невеста. Он рассказал, что родился и жил долгое время в Карабальо, деревушке к югу от Санта-Крус-дель-Норте, стоящей на берегу ручья. Он жил прямо у ручья в удобном доме с садом, полным роз, пальм и прочих деревьев. Его отец был единственным ветеринаром в деревне. Мать заведовала одной из трех аптек. Две сестры Луиса, обе старше него, учились в Гаване, одна на учительницу, другая — домоводству.
На берегу ручья, среди пальм, хлопковых деревьев, зарослей мирта и плакучей ивы всегда было хорошо, особенно по вечерам. В действительности это был не ручей, а большой, узкий, вытянутый пруд, бравший свое начало у холмов, где паслись коровы сеньора Лоренсо Надаля, его учителя музыки и единственного в Карабальо человека, который что-то понимал в музыке и рассказывал о Моцарте и Бетховене. Вода в ручье, зеленоватая, пахшая землей, почти не двигалась. И над окрестными полями стоял запах тины, доносившийся и до дома. Как будто бы вот-вот пойдет дождь. Как только опускалось солнце, едва лишь оно закатывалось за шоколадную фабрику, принадлежавшую компании «Херши», жители деревни семьями направлялись к ручью. Они садились на чистые белые валуны, которые, казалось, специально кто-то положил вдоль берега. И беседовали. Вернее, не столько беседовали, сколько чесали языками. Болтали о пустяках, не заботясь о том, чтобы их слова были кому-то нужны. Задавали вопросы, на которые не дожидались ответа. Отвечали на вопросы, которых никто не задавал. Многие и вовсе молчали.
Добрячка Симе, например, никогда не разговаривала, она просто садилась там со своей корзинкой с материалом для цветов. Симе делала цветы из разноцветной бумаги, из китайской бумаги, из гофрированной бумаги и даже проволочные цветы со стеклярусом. Для свадеб, юбилеев и любых других праздников. И нужно признать, цветы у Симе иногда получались лучше настоящих. Они не стремились повторить или превзойти их, они были другими, например проволочными, и совсем не были похожи и не хотели быть похожи на настоящие цветы.
Сеньор Алибио тоже никогда не разговаривал, потому что он, как правило, пел, причем пел, подражая Карлосу Гарделю[124]. Даже летом сеньор Алибио ходил в тройке и галстуке, в сдвинутой набок шляпе и с шарфом на шее. Он в самом деле хорошо пел, и в самом деле в его голосе была та нежность, которая напоминала, как он выражался, «брюнета с рынка Эль-Абасто» Кроме того, он умел быть драматичным и даже, если нужно, трагичным — талант, без которого невозможно спеть по-настоящему хорошее танго. Супруга сеньора Алибио, Ферминия, напротив, любила поговорить, особенно об их путешествии в Рио-де-ла-Плату, в Буэнос-Айрес. Все остальные посмеивались одновременно снисходительно и язвительно, потому что Алибио и Ферминия никогда не выезжали за пределы Карабальо, разве что несколько раз воспользовались поездкой в больницу Кинта-Ковадонга, чтобы пройтись по проспекту Буэнос-Айрес в гаванском районе Эль-Серро, по весьма приятному, широкому зеленому проспекту, идущему от улицы Аменидад до шоссе Виа-Бланка и улицы Сантос-Суарес. По этому-то проспекту, говорили, и прогуливался Алибио, напевая: «Мой любимый Буэнос-Айрес, когда я снова увижу тебя, когда я снова увижу тебя»[125].
Мальчишки между тем закуривали свои первые сигареты и играли в бейсбол. Девочки или пели, или разговаривали о Красавчиках, как называли нескольких смазливых актеров, кривляющихся по телевидению, и тоже закуривали свои первые сигареты. Мальчишки не пели танго, они предпочитали песни Пола Анки, «The Platters», Билла Хейли и его «Комет». Сам Луис иногда брал в руки гитару и выдавал «Love Me Tender», и всякий раз девчонки говорили, что если закрыть глаза, то можно представить, что поет сам Элвис Пресли.
К ручью каждый вечер выходила Полька Мария, которая была не полька, а русская, из какой-то, как она утверждала, деревни под Санкт-Петербургом на берегу Ладожского озера; только в те годы, когда она приехала на Кубу, кубинцы еще не очень хорошо знали, что есть такая страна — Россия, тем более Советский Союз, и все думали, что если русский, значит, все равно что поляк, точно так же, как если не католик, значит, еврей.
— Она русская, как Бородин и Мусоргский, — растолковывал Лоренсо, учитель музыки.
Для жителей деревни было проще принять тот факт, что Мария русская, чем осознать нечто столь сложное, как факт ее сходства с двумя неизвестными людьми с фамилиями Бородин и Мусоргский.
Полька Мария рассказывала, как началось ее бегство от коммунизма в тот ноябрьский день 1923 года, когда Адольф Гитлер предпринял неудачную попытку государственного переворота. Полька Мария рассказывала, что они с мужем решили выехать из России зимой, потому что зимой бежать было сложнее, и именно поэтому проще. И она пересказывала свое бесконечное путешествие в снегах, через заснеженные деревни и леса, на север, вверх по берегу озера, чтобы попытаться перейти границу с Финляндией, а затем по Балтийскому морю попасть в Германию. И всегда кто-нибудь спрашивал, что же такого ужасного было в коммунизме, что от него нужно было бежать, как от бубонной чумы. Она никогда не отвечала. Она закрывала глаза и вздыхала. И лишь иногда восклицала: «Ах, если бы вы только знали!»
И ее интонация и акцент свидетельствовали о том, что она выучила испанский от испанцев, по книгам и в путешествиях.
И всегда после рассказа о своих мытарствах, о том, как она пешком обошла всю Европу, пересекла Германию, Францию, перебралась через Пиренеи, чтобы добраться до Испании и сесть в Барселоне на корабль, который должен был отвезти ее в Картахену-де-Индиас, а оттуда наконец в Гавану, почему именно туда, она сама точно не знала, как не знала и того, что представляла собой Гавана, так вот, всегда после этого рассказа в воздухе оставался висеть вопрос — почему нужно было все бросить, перенести столько тягот и опасностей, чтобы сбежать от коммунизма, как будто коммунизм — это какая-то прорва злобных чудовищ или бедствий и напастей?
Конечно же всех приводили в полный восторг рассказы Польки Марии, которая к тому же обладала великолепным даром рассказчика. И как уже было сказано, говорила по-испански так оригинально, что вызывала всеобщий смех. Она пропускала артикли и так и сыпала экзотическими названиями рек, гор и городов — например, Дюссельдорф, Брюссель, Париж, Барселона — или островов — Балеарские, Азорские, Мадейра.
Луис Медина любил слушать истории Польки Марии. Вместе с тем ему никогда даже в голову не приходила безумная идея поехать в Европу. Ни ради удовольствия, ни по необходимости. Как будто Европы не существовало, или она существовала только в рассказах Польки Марии. Не имело никакого значения, существует ли Европа и остальной мир. Довольно было и того, что Европа появляется в рассказах Польки Марии. А кто же мог воспринимать всерьез рассказы польки, которая в довершение всего была русской?
Мир был неизменным миром Карабальо. Ручей и окрестные поля, ну, может быть, границы планеты растягивалась до Санта-Крус — дель-Норте, Херши и тогда еще почти девственного пляжа Хибакоа. Туда включались и Европа, и Азия, и Африка с Океанией. И даже вся Солнечная система и Млечный Путь. Карабальо был центром планетной системы. Больше ничего не было нужно.
В годы его детства, рассказывал Луис, жизнь представляла собой сплошную череду одинаково счастливых дней. Похожие друг на друга как две капли воды, идеальные, они сменяли друг друга неукоснительно и безмятежно. Казалось, этот устоявшийся, тягучий порядок, это мирное, чудесное и неизбежное течение дней ничто не может нарушить. Каждая вещь была предусмотрена и записана на своей секретной странице.
Тогда большим событием было, если кто-то женился или умирал, когда шел или, наоборот, не шел дождь, или те редкие воскресенья, когда они выезжали на пляж Хибакоа или немного дальше, на Арройо-Бермехо, на отцовском «шевроле», запасшись лепешками из кукурузной муки, жареной свининой, холодным пивом и кока-колой. Или когда зимой распускались орхидеи, прилепившиеся к стволу авокадо. То есть это была не вполне зима — какая зима? В декабре-январе дни казались более короткими, и одно удовольствие было сидеть по вечерам допоздна перед домом, наслаждаясь свежестью и чуть более сильным, чем обычно, северным ветром, приносившим с ручья запах дождя и ила и служившим поводом для того, чтобы женщины достали свои так редко доставаемые шали и синтетические кофты с фальшивыми жемчужинами вместо пуговиц.
Все было предусмотрено, и в основном все было легко предсказуемо.
Так было до 1959 года, может, чуть дольше.
В середине 1961 года сестры Луиса одни, вернее, в сопровождении монашек отправились в интернат, в Северную Каролину, на самолете компании Aerovias Q. Тогда еще никто не ждал беды. Никто не сомневался, что семья будет расти. Что дом тоже будет расти вместе с цветами, орхидеями, травой и деревьями в саду. Дом разрастется до самого ручья. Ручей разольется до дальнего поля. И на его берег конечно же будут приходить все те же. Вечные деревенские персонажи. В том числе Полька Мария. Они там будут проводить все вечера до самой ночи, до того часа, когда москиты заставляют капитулировать и укрываться под москитными сетками. Сестры вернутся из методистского интерната и станут учительницами английского, и выйдут замуж, и будут у них ученики и дети. Он тоже женится и будет ветеринаром, как отец. Или выучится на метеоролога, потому что больше всего на свете его интересовало направление и скорость ветра, названия и движение звезд, их возраст и какая звезда превратилась в Полярную, какие тучи несут дождь, а какие предвещают засуху, в какие часы бывает полный прилив, какая луна предшествует приходу жары, когда следует сажать те или иные культуры, где образуются циклоны и каков их путь, случатся ли торнадо или землетрясения и какие северные ветра, бушующие над Атлантическим океаном, вызовут похолодания в январе и феврале. Он даже смастерил флюгер и дождемер, следуя инструкциям в «Ученике метеоролога», журнале для подростков, выпускаемом издательством, одно название которого — «Монте-Паломар»[126] — не оставляло сомнений в его компетентности.
— Мы верили, что живем на лучшей из планет, потому что еще не познали горечи разлуки. В письмах сестер из методистской школы в Северной Каролине ничего не было о расставаниях и разбитых семьях. — Луис Медина открыл глаза, сел на кровати. Его покрасневшие глаза в упор посмотрели на Оливеро. — Который сейчас час?
Его не интересовал ответ. Оливеро подумал, что его вопрос относится не к этому, сегодняшнему вечеру, а к тем прошлым вечерам на берегу ручья.
— Еще интересней, намного интересней, чем похождения Польки Марии, — воскликнул Луис Медина, проводя рукой по юношеской бородке, — было открытие Сони.
И он рассказал о дочери учителя Искьердо, географа, единственного учителя географии в Карабальо. Заслуженного учителя, потому что, по его словам, степень магистра картографии он получил в Калифорнии, в Ла-Хойе, к юго-востоку от Лос-Анджелеса, в нескольких милях от города Хантингтон-Бич, о котором географ говорил так, словно речь шла о Саде земных наслаждений.
Луис не помнил, когда познакомился с Соней, потому что знал ее всегда, они вместе родились и вместе жили. Но помнил, когда он «открыл» ее, когда «увидел» ее впервые.
Это было конечно же вечером у ручья. Ясным апрельским вечером 1963 года. Года, печально известного за пределами Кубы, и тем более Карабальо, тем, что в этот год умерли Эдит Пиаф и Жан Кокто и был убит президент Кеннеди. Четыре года тому назад повстанцы вошли в Гавану. Год назад разразился Карибский кризис. Никто еще не понял, по крайней мере, не уяснил себе четко, однозначно и окончательно, что жизнь, которая была до того, закончилась навсегда и бесповоротно, и другая жизнь начинала навязывать свои ужасные нравы и диктовать свои жестокие правила. Мало кто осознал окончательность этих изменений, поначалу медленных и неощутимых.
[124] Аргентинский певец, композитор и актер, одна из самых значительных фигур в истории танго.
[125] Слова из знаменитого танго «Мой любимый Буэнос-Айрес».
[126] Одно из названий Паломарской обсерватории в округе Сан-Диего. Калифорния.