Он снова заговаривает, на этот раз в поразительной тишине, наведя свою маску на Брифо.
— На исходе того мартовского утра 1914 года ты являешься в замок. Тебе почти что пришлось брать его приступом, но на этот раз получилось — ты на месте! Рибовилиха вся белая и надушенная. А ты стоишь, черный, вонючий, потому что только закончил обход. Ты начинаешь в пять, в одиннадцать кончаешь, как часы. Ты наслаждаешься своей грязью, силой, хамством — перед этой женщиной, у которой сил нет от усталости и страха. Ты завалился в ее шелково-пуховое гнездышко. Ты вытаскиваешь свою грязную руку из кармана, и что же у тебя на пальце? Перламутровый огонек, жемчужная серьга. Рибовилиха кричит от радости и бросается на свое добро. Ты ее останавливаешь. «Не торопитесь, дамочка! Надо поговорить». Во-первых, не стоит обольщаться. Жемчужина у тебя только одна. Где другая? Ты понятия не имеешь! Что до награды, тебе она абсолютно не нужна. Что? Десять тысяч франков за жемчужину? Да вместе с сестрицей они стоят пятьсот тысяч! Ты свою находку меньше чем за сто тысяч не выпустишь из рук.
— Рибовилиха думает, что ты сошел с ума. Таких денег у нее нет. Ей их никогда не достать. Об этом ты догадывался. Но попробовать стоило. С женщинами мало ли чего можно ожидать! Она говорит: «Я прикажу вас арестовать!» Ты качаешь пальцем — нет-нет-нет, вот так, то ли шутишь, то ли издеваешься. Нет, нет, нет, потому что, дамочка, эту серьгу я, угадайте, где и когда нашел? Вы скажете: сегодня утром на помойке замка. Так вот нет! Позавчера я ее нашел, и на Майоврской свалке, понимаете, к чему я. Я не говорю, что она была в бачке с мусором Крошмора. Это уж и вправду было бы слишком. Только вот что странно, все же, первое, как она одна добралась до Майовры, и второе, почему вы ждали два дня и только потом заявили о пропаже? Так что вот: вы отдаете мне вторую серьгу, без которой моя гроша ломаного не стоит. А не то я отнесу свою находку в жандармерию и скажу, откуда она. Вот господин граф удивится, когда узнает, что позавчера вы провели полночи у этого дьявола Крошмора!
— Тут, Брифо, ты сделал крупную ставку. Поставил и проиграл! Потому что, конечно, вторая серьга могла быть у Адриенны. Тогда б она отдала ее тебе, чтобы купить твое молчание. На это ты и рассчитывал. А что, если предположить, что она в руках у Крошмора? Ай-яй-яй! Потому что Крошмор тебе не дамочка в слезах и в пеньюаре! Крепкий, сильный, злой парень этот Крошмор! Проиграл ты, старьевщик. И ты понял, что проиграл, когда Адриенна попросила у тебя сутки отсрочки. Пришлось согласиться! Ты удрал! Пропало дело. Хуже того, Крошмор пожалует к тебе с визитом. Скоро. Потому что Адриенна тут же к нему полетела и выложила ему всю историю. Крош-то уж точно не отдаст ей другую серьгу, чтоб она сделала тебе такой подарок! Сначала он поклялся всеми святыми, что ничего не находил. Это было вранье. А потом добавил, что способен не только заткнуть тебе глотку, но и выцарапать у тебя серьгу. А вот это была правда. Тут уж они, верно, еще разок переспали с Адриенной, но у него в голове было другое. Он думал, как поскорее взять тебя за глотку.
— Что потом случилось, — почем мне знать. Верно, вы встретились, каждый со своей серьгой. И тут между вами разыгралась нешуточная схватка. Одно я знаю — двадцать пять лет прошло, а ты все жив, ноги ходят, глаз видит, зато Крошмор исчез бесследно, вскоре после той истории с жемчугом. Ты, конечно, скажешь, жемчуг у него был, вот он и свалил, чтоб спокойно его сбыть. Неувязочка, старьевщик! Из-за собак неувязочка. Видишь, не довел ты дело до конца. После Крошмора надо было разделаться с собаками. Проваливай, Брифо, от тебя смертью воняет!
Брифо внезапно оказывается перед враждебно настроенной толпой. Но это сборщики мусора, отребье, он их презирает. Его успокаивает, что дверь близко, едва будет три шага, один прыжок — и он снаружи. Он смотрит на этих угрюмо ворчащих мужчин и женщин. Вспомнились ли ему псы Крошмора? Он чувствует: он здесь чужой. Вершитель судеб, искупитель, человек, идущий против течения, он — только посланец свыше, странник среди постояльцев помойки. Он хочет что-то сказать, но черная толпа ворчит все громче и яростней. Он пожимает плечами. Он делает шаг к отступлению. Но он игрок и к тому же презирает всех этих мокриц. Тогда его осеняет, и он делает провокационный жест. Он приподнимает свои длинные волосы слева так, что показывается ухо. И всем становится видно что-то белое, сверкающее перламутровым блеском сквозь грязь и космы. Он беззвучно хихикает, пятясь к двери. Ропот становится все враждебней, все яростней и прогоняет его…
Может, виновата та ржавая, пробитая, закопченная деревенская плита, что непонятным образом оказалась в мусорном контейнере и на моих глазах покатилась по откосу Чертовой ямы, подпрыгнула на шине от грузовика и устремилась с чудовищной силой, шатаясь, как пьяный бык, к двум неподвижным человеческим фигурам. Эсташ и Даниэль стояли точно на ее траектории, что совершенно нормально, потому что роль потрошителей — принимать на себя и нейтрализовать крупные предметы. Но речь обычно идет о белье, коврах, матрасах, рулонах бумаги — вещах мягких и безобидных, атаку со стороны которых они встречают без опасений. Я хотел предупредить их, закричать. К стыду моему, ни звука не вышло из моего горла. Меня часто приводили в оторопь женщины, умудряющиеся глупо и бесполезно вопить в ситуациях некоторой опасности. Полное тревоги молчание, хотя и приличнее, но, согласен, оно свидетельствует о столь же постыдной нехватке самоконтроля. Поравнявшись с двумя юношами, кухонная плита скрыла их от моих глаз, и последовавшее — ускользнуло от меня. Я только заметил, как Эсташ отпрыгнул в сторону, а Даниэль скатился в отбросы. Я спустился к ним так быстро, как только смог. Я понял, что Эсташ, чудом увернувшись от снаряда, резким толчком отбросил Даниэля на безопасное расстояние. Как раз в тот момент мальчик, шатаясь, поднимался. Он был ко мне спиной. Говоривший с ним Эсташ стоял ко мне лицом. Это тоже, по-видимому, сыграло решающую роль в последовавших событиях. На Эсташе были черные брюки в обтяжку, заправленные в сапоги, и хлопковая майка, тоже черная, без рукавов, или с крайне короткими рукавами. Его руки были защищены огромными двойными кожаными перчатками, способными выдержать любые лезвия, гвозди и прочие бутылочные осколки, прячущиеся в бытовых отходах, как змеи в пампе. Его голые руки были единственной плотью в этой сцене, на этом помойном пейзаже, на бледном небе. Их мускульная роскошь, совершенство рельефа, мучная белизна резко контрастировали с окружающим уродством. Вскоре я ничего, кроме них, не видел, они стояли у меня в глазах, они ослепляли меня и наполняли желанием. Эсташ перестал говорить что-то Даниэлю и посмотрел на меня с улыбкой, цинизм и заговорщицкое выражение которой ясно свидетельствовали, что он понял мое возбуждение и принимал его как должное. Даниэль по-прежнему стоял ко мне спиной — худенькой спиной, обвисшей курткой, под которой горбиками едва виднелись худые лопатки, хилый хребет, притягивающий несчастье и терпящий его в боли и унижении. Тот всплеск желания, который я только что испытал по поводу хлебопековских рук Эсташа, был ничто по сравнению с жалостью, внушенной мне спиной Даниэля. Жалостью властной, резкой, исторгшей у меня слезы и пригнувшей к земле, душераздирающим чувством, ранившим мне сердце… Я открыл новую страсть, более всепоглощающую, более опасную, чем другие: любовь-жалость. Не обошлось и без рук Эсташа в алхимии этого неведомого доселе зелья. Не будь их, я бы, возможно, совсем по-другому взглянул на Даниэля — полным, нехолощеным взглядом, как говорят про скакуна, что он нехолощеный, — где в равной степени слились бы желание и нежность, чтобы дать рождение замечательной, здоровой и сильной любви. Тонкая и извращенная механика добычи добычи этого не допустила. Руки Эсташа подействовали как своеобразный фильтр на мое восприятие спины Даниэля. Они приняли на себя все, что было сильного и радостного, бодрый аппетит, который встречает и славит прекрасную, мощную плоть, — и дали просочиться лишь жалостному и слабому призыву, шедшему от спины Даниэля. В силу добычи добычи любовь испарилась, а любовь-нежность видоизменилась до жестокости-умиления. В то же время, когда я с испугом ощутил пыл, на который способна жалость, я вкусил всю вредоносность его яда. Нет, конечно, жалость — чувство неприличное. Это опасное извращение, потому что все недостатки, слабости, промахи любимого существа питают ее и обостряют, вместо того чтобы гасить. Если достоинство — сила, а порок — слабость, то жалость — порочная форма любви. По сути, такая страсть сродни копрофагии.
Настала тишина, которую пронизал порыв ветра. Взлетели бумажки, и я подумал, не знаю уж почему, о Ruah Тома Куссека. Может, порядок вещей требовал, чтобы отныне она главенствовала в чувствах, связавших меня с обоими мальчиками? Даниэль обернулся, и я с болезненным уколом увидел вполоборота его бледный, перечеркнутый крупной черной прядью лоб и щеку. Маленький заморыш весь светился пагубным сиянием. Мы втроем посмотрели на ставшую безобидной кухонную плиту. Завалившееся в отбросы чудище вздымало свои короткие, смешно подогнутые задние ножки. Несмотря на черное боковое отверстие духовки и медный кран водогрея, плита напоминала быка, в яростной атаке воткнувшегося в слишком мягкую землю, завязшего головой и шеей.
Прелесть моей жизни состоит в том, что, достигнув зрелого возраста, я продолжаю удивляться своим решениям и поступкам, и это тем более, что речь идет не о капризах и сумасбродствах, а, напротив, о плодах, взращенных долго в тайне сердца моего, в тайне такой сокровенной, что я первый удивляюсь их форме, консистенции и вкусу. Естественно, требуется, чтобы их расцвету благоприятствовали обстоятельства, но частенько они благоприятствуют с такой расторопностью, что прекрасное и тяжкое слово «судьба» просто само приходит на ум.
Но у каждого судьба такова, какую он призывает. Некоторым, думаю, судьба подает тайные, незаметные знаки, подмигивает так, чтобы увидели они одни, чуть обозначает улыбку, рябь на зеркале вод… Я не из их числа. Мне полагаются жирные шутки, грубые, скатологические, порнографические хохмы, злые клоунские гримасы, вроде тех, что мы корчили в детстве, растягивая углы рта мизинцами — при высунутом, конечно, языке, — одновременно указательными пальцами растягивая веки вбок на китайский манер.
Вся эта преамбула понадобилась, чтобы подойти к невинной, на первый взгляд, новости: у меня завелась собака. Ничто, однако же, не располагало меня к вхождению в корпорацию старичков при псинках, чье идиотическое умиление перед собственными четвероногими всегда выводило меня из себя. Я ненавижу всякий вид отношений, лишенный хоть минимума цинизма. Цинизм… Каждому дана своя доля истины, которую он выносит, которую заслужил. Слабейшие из моих собеседников больше всего падки на сказки и ложь. Для этих все нужно приукрашивать, чтобы им было легче жить. Я могу сказать все в самых грубых выражениях только существу, обладающему бесконечным умом и великодушием, то есть одному Богу. С Богом никакой цинизм невозможен, если цинизм состоит в том, чтобы подавать собеседнику больше правды, чем он в состоянии вынести, или в терминах, более непристойных, чем он может услышать. Так вот мне кажется, что дружеские отношения выносимы только тогда, когда сопровождаются некоторой взаимной переоценкой, настолько, что каждый беспрестанно шокирует другого, заставляя тем самым подниматься на более высокий уровень. А если доза действительно слишком сильна, то второй, оскорбленный, может разорвать договор — иногда навсегда.
Можно ли внести долю цинизма в отношения с собакой? Такая мысль меня не посещала. А ведь однако! Меня должна была навести на нее этимология слово «цинизм», как раз происходящего от греческого κυνός, собачий…
Я наблюдал сегодня утром вблизи гостиницы круговерть горстки дворняг вокруг суки, вероятно текущей. Бесполезно говорить, что эта непристойно гетеросексуальная сцена — все эти принюхивания, угрозы, ласки, намеки на случку или драку — все вместе возбуждало мое любопытство и отвращение. Наконец маленькая группа исчезла с набережной, и я больше о ней не вспоминал. Через два часа выхожу купить газету и обнаруживаю их в нескольких метрах от себя. Но на этот раз один из псов добился своего, и, дергая задом, — вывалив язык и со стеклянными глазами — оседлал суку которая отвечает на каждый штурм прогибом таза. Мало-помалу остальные псы рассеиваются, кроме одного, — этакого встрепанного и рослого грифона, какие обычно сгоняют в стада баранов и коров. А этот чего ждет? Хочет подобрать остатки за своим удачливым соперником? Вот уж точно верх низости, но, в общем-то, достойно гетеросексуального отребья. Я жалею, что вышел без трости. Я бы дождался, когда он в свою очередь залезает на суку, и отлупил его как следует. Возможно, он догадывается о моих намерениях, потому что искоса следит за мной из-под серых торчащих патл, образующих брови. Или хочет убедиться, что я смотрю на него и ничего не пропущу из того, что он задумал? Потому что вот он уже приближается к занятой делом паре. Похоже, его интересует только анус самца, единственно свободный, по правде говоря. И он встает на задние лапы. Залезает на него. Я отчетливо вижу, как его жало, красное и острое, как перец, всовывается тому под хвост. Да это содомия, ей-богу! Он оседлал его! Кретинская морда занятого делом самца выражает внезапное беспокойство. Он наполовину оборачивается к моему волкодаву. Он слишком занят своим делом, чтобы по-настоящему отреагировать. Он снова впадает в свое двухтактное блаженство. Что до грифона, то он резвится вовсю. Он раскрыл пасть. Несомненно, его глаз сверкает. Он ухмыляется, чертов дворняга! Тут-то слово «цинизм» и пришло мне на ум. Потому что вот он, цинизм! Но хороший, цинизм моего толка, и вдобавок идущий к цели быстрее и дальше, чем сумел бы это сделать я, так что я удовлетворен, но еще и превзойден, слегка потеснен, и следствие того — восторженно настроен. Потому, что, черт побери, вот так отделать прямо на улице гетеросексуала при исполнении супружеских обязанностей… Признаюсь, я о таком и задумываться не смел!
Я вернулся к себе в номер в восторге от этого бодрящего зрелища. Почитал газету, довольно рассеянно. Было ясно, что я ждал чего-то, кого-то… Я снова спустился вниз. Он тоже ждал меня. Он поднял ко мне свою большую лохматую морду с ухмылкой, словно отныне память о его подвиге создала между нами сообщничество. И то правда, этот зверюга покорил меня. Лучше того, он просветил меня, в обоих смыслах этого слова, расширил мою нравственность, мораль, но еще как будто осветил, добавил этаж к замку моих грез — этим актом любви во второй позиции, которую он мне показал, комментарием к проблеме добычи добычи и поощрением к тому, чтобы дать ему циничную, собачью развязку.
Я протянул к нему руку, он ответил, махнув языком в ее сторону, но не дотронувшись, потому что мы на стадии намеков на контакты, а не законченного обмена. Я вернулся через два часа и обнаружил его по-прежнему сидящим, словно охранявшим гостиницу, мой дом. У меня стало тепло на сердце, зачем отрицать? Я тут же развернулся и пошел к ближайшему мяснику купить ему полкило говяжьих обрезков. Моим намерением было разложить газету, в которую была завернута эта пористая и синеватая плоть, на тротуаре. Я устыдился. Я вспомнил о старушках, которые вот так кормят котов в городских садах. Волкодав улыбнулся мне. Я мигнул ему, и он самым естественным образом пошел за мной вверх по лестнице. Преимущество занюханой меблирашки в том, что никто не оскорбится присутствием собаки у меня в комнате.
У меня есть пес. Надо найти ему имя. Робинзон назвал своего негра Пятницей, потому что взял его в пятницу. У нас сегодня суббота, samedi. Моего пса будут звать Сэм. Я говорю: «Сэм!» — и он тут же поднимает ко мне патлатую морду, на которой блестят два коричневых глаза. У меня есть пес, циничный друг, который шокирует меня тем, что дальше меня идет по моей дороге, и просвещает меня…
Под внешней банальностью мир решительно полон едва прикрытых чудес — так же, как пещера Али-Бабы. Проходя мимо стеллажа букиниста, я наугад беру книгу и заглядываю в нее. Это этимологический словарь французского языка. Беглый взгляд приносит мне сведения о том, что слово «ягодица» — fesse во французском языке происходит от слова fïssum, щель. Но это меняет все! У каждого человека только одна ягодица — разделяющая его зад на две мясистые половины. Последние своей выпуклой телесностью несправедливо затмили и присвоили себе слово fissum, которое всего-то и обозначало скромную и негативную реалию.
Сэм теперь всегда со мной. Хозяйка «Крановщиков» Филомена кормит его на кухне. В остальное время он следует за мной по пятам. Мне приходится указывать ему, что иногда меня надо оставить одного. Тогда он шатается по дому, где все встречают его вполне радушно. Иное дело «Вокзальный» отель, где мне бесцеремонно заметили, что собаки не допускаются. Вот цена «почтенной репутации»! Раз они решили слыть «приличными», эти мелкие людишки, выросшие среди кур и свиней, ходят на цыпочках и изображают чистоплюев. Я же с каждым днем все менее расположен терпеть дискриминацию и плохое обращение с моим четвероногим приятелем. Был у меня соблазн немедленно отказаться от комнаты в «Вокзальной», но я решил повременить с этим решением, во-первых, потому что принципиально не принимаю решений под воздействием эмоций, затем, потому что мне будет несколько неприятно убедиться, что я полностью перешел в клан Крановщиков. Приятно иметь убежище, свое место вне Крановщиков, — да и просто, признаюсь, ванную комнату… Значит, так тому и быть. Господин Александр — обладатель не только добычи и добычи этой добычи, но еще и пса, помимо своих живописных друзей по помойке и бытовым отходам. Господин Сюрен — достойный холостяк, пользующийся уважением почтенных роанских коммерсантов. Надо ли добавлять, что господин Алекс — автор этих строк — испытывает яростное желание придушить господина Сюрена?
Рано или поздно я должен был встретиться с Фабьенной де Рибовиль, пользующейся загадочным авторитетом среди крановщиков, и мать которой, Адриенна, возможно, некогда питала слабость к ужасному Крошмору. Кто знает, может, эта Фабьенна — дочь собаковода? Но хватит романтических бредней!
Взаимное знакомство было не лишено пикантности. Дело было недалеко от Чертовой ямы, в местечке, называемом «Ослиный кабачок». Там находится развалина, когда-то бывшая бистро, по странности расположенным прямо в чистом поле. А рядом — низина, дно которой три четверти года покрывает гнилое болото, поросшее камышом. Я давно бы уже заполнил его послойными отходами, если бы меня некоторым образом не опередили — и, похоже, изрядно. Больше двадцати лет назад один богатый фермер выкупил окрестные триста гектаров, поделенные между двумя десятками мелких землевладельцев, и объединил их. Первым делом он выкорчевал километр изгородей, который разграничивали крошечные наделы. Колючая проволока, кое-как накрученная на подпирающие колья, была скопом сброшена в низину. Этот овраг, болото, жуткое нагромождение колючек, изъеденных и спаянных ржавчиной, — западня для животных, каждый год находящая новые жертвы.
Так вот, сегодня утром ко мне на площадку пришли с вестью, что одна из лошадей Сент-Гаона сломя голову влетела в это осиное гнездо, предварительно сбросив седока. Не могу ли я помочь достать ее оттуда? Я пустился в путь в сопровождении старины Сэма. Уже издалека я увидел силуэт всадника, стоящего на краю оврага и обращенного к нам спиной. Вскоре мы поравнялись с ним. Зрелище было ужасно. То, что билось в нагромождении колючей проволоки, лишь по форме напоминало лошадь. В остальном это было ободранное тело, анатомический срез лошади, залитый кровью и все же продолжавший отчаянно, бессмысленно биться, таща на каждой ноге по пуку жил, вздыбившись и задрав к небу голову, один глаз на которой был вырван. Молодой конюх медленно поднимался к нам, жестами выражая бессилие. Конечно, сделать ничего было невозможно, разве что прикончить несчастное животное ружейным выстрелом. Он подошел к нам, и тут сверкнул хлыст, и шрам перечеркнул ему лицо. Он отступил, прикрываясь локтем, споткнулся, упал навзничь. Всадник уже оседлал его, и хлыст наносил теперь уже удары с регулярностью механизма. Абсолютная тишина, в которой разворачивалась агония лошади и это ужасное наказание, окружала нас атмосферой торжественности. Я был заинтересован. Я бы заинтересовался еще больше, если бы узнал истину: наездник был женщиной, и маленький конюх — тоже…
Когда Фабьенна де Рибовиль повернулась ко мне, ее неожиданно круглое, немного детское лицо было залито слезами.
— Вы можете его прикончить?
— Один из моих людей подойдет с карабином.
— Очень быстро.
— Как только сможет.
— Когда?
— Возможно, через четверть часа.
Она вздохнула и повернулась к зарослям, где упавшее на бок животное билось с меньшей силой. Маленький конюх встал и без видимой обиды, не обращая внимания на багровые полосы, перечеркнувшие его лицо, смотрел вместе с нами на широкий кратер, где буйно росла адская металлическая поросль.
— Когда подумаешь, как мягки отбросы! — прибавила Фабьенна. — Зачем понадобилось устроить здесь такой ад! Как будто вся злоба в округе скопилась в этой яме.