Даже если тетушка и подумывала когда-нибудь о замужестве, теперь уже было маловероятно, что она создаст семейный очаг: похоже, она находила уцелевших после войны мужчин недостаточно прекрасными, а они — ее. Уединенный скит полностью соответствовал ее монашескому образу жизни: он состоял из убогой кухоньки (она умела готовить одно-единственное фирменное блюдо — клейкий и комковатый белый соус, но обычно для поддержания жизни в тщедушном теле ей хватало трех-четырех грецких орехов) и такой же маленькой комнатки, где стояли кровать, комод, шкаф, письменный стол и над ним — застекленные полки, на которых она держала школьные учебники и несколько религиозных книг, да еще скамеечка для молитвы — после ее смерти весь этот жалкий скарб Реми отдал старьевщику.
Голые белые стены еще сильнее уподобляли ее комнату келье. На них висело лишь то, что составляло тетушкину теологическую троицу: распятие, за которое была заткнута веточка священного букса, сохраняемая с Вербного воскресенья в течение целого года (буксом из нашего сада пользовался весь городок, чем мы немало гордились), и, друг против друга, две величественные гравюры с изображением Лурдской Богоматери и святой Терезы из Лизье.
В свое время тетушка выиграла международный конкурс, посвященный столетию явления Богородицы в Лурде: она безошибочно ответила на самые каверзные вопросы о реке По, размерах грота Массабьель и цвете глаз Бернадетты. Победитель награждался недельным паломничеством в Лурд. Из того путешествия она и привезла изображение Богоматери, на котором каллиграфическим почерком было выведено имя обладательницы первого приза: первая из миллионов участников — чем не пропуск на небесный путь.
В левом нижнем углу маленькая пастушка стоит на коленях перед источником, подол плохонькой юбки расстелился по траве, голова укрыта капюшоном, в молитвенно сложенных руках зажаты четки. Лучащееся лицо обращено к высокой белой даме, осененной нимбом серебряной пыли и улыбающейся ей со скалы, элегантной, как манекен, с тонкой талией, перехваченной голубым шелковым шарфом, концы которого спадают вниз, очерчивая линию бедра. Неземное на первый взгляд существо скрывает под туникой весьма изящные формы. Их легко проследить, начав с босых ножек, выступающих из-под края одежды (уклон скалы создает эффект каблука), затем, скользнув взглядом вдоль стройных голеней вверх к узким бедрам и плоской груди (она же не кормящая мать), чуть коснуться лебединой шейки и раствориться в светлом источнике ее глаз, устремляющих на восторженное дитя взгляд, исполненный чистой любви. Тайна воплощения велика есть. Мы можем видеть только тело. Лурдская Богоматерь — самая красивая из Дев, по крайней мере, из тех, что являлись крестьянам там и сям и давали селениям такие живописные названия, как Богоматерь Утешения, Умиления, Горемыки и Грязнухи, — все они давно уже обрубили пуповину, связывавшую их с Девой-Матерью, юной галилеянкой, голубиной избранницей.
Слава Лурдской Девы меркнет, однако, перед мощью восходящей звезды — глядящей на нее из своей черной с золотом рамы на противоположной стене недавно канонизированной Терезы. Она сделалась чрезвычайно влиятельной особой после того, как в 1944 году спасла от бомбардировок собор в Лизье: уцелевший среди руин собор подобен пророчеству о нейтронной бомбе, которая, правда, пощадила бы заодно и дома в округе, но по тем временам и церкви хватило.
На фотографиях у дочери господина Мартена нормандская физиономия с круглыми, как наливные яблочки, щеками. Однако живописец-популяризатор пожертвовал частными особенностями во имя отвлеченной идеи и явил нам сахарную куклу, сжимающую в объятиях легендарный розовый куст, будто она чемпион по велогонкам. Ореол матового золота позади головы, укрытой капюшоном кармелиток, имеет геометрически правильную форму круга с центром посередке лба. Композиция на американский лад в жанре поясного портрета, ножки же наш мастер предусмотрительно скрыл. Лицу нетрудно придать выражение, с каким живыми в рай попадают, его можно вытянуть, можно сплющить грудь, обтесать бедра, а вот эротизм ножки в подъеме неистребим. После небольшой косметической операции хорошенько подлеченной от чахотки сестренке младенца Иисуса, надо полагать, будет легче творить чудеса.
Тетушка хранит крохотный лоскуток шириной в пять миллиметров, соприкасавшийся с одеждой Терезы. Она убеждена, что с его помощью победит любой недуг. Если кто-нибудь из нас троих заболевает, она, улучив минуту, когда мамы нет в комнате, заставляет нас целовать тряпицу и промокает ею наши мокрые лбы, собирая капелюшечки пота, в которых якобы концентрируется болезнетворный дух. У младшей сестренки, Зи-зу, эта процедура вызывает смех, у старшей, Нины, — гнев, но, одурманенные высокой температурой, мы позволяем нашей целительнице действовать по ее усмотрению. После чего она идет к маме и уговаривает ее измерить температуру еще раз. Мама раздраженно отвечает, что, когда у ребенка сорок, за пять минут ничего не изменится. Тетушка стоит на своем. Быть того не может, чтобы клочок, пусть не от платья святой, но почти, действовал слабее аспирина.
Святая Тереза затмевает прежних столпов веры — не аскетов, конечно, таких, как Тереза Авильская, Иоанн Креститель, Екатерина Сиенская, Доминик и прочие искатели света в темных глубинах души, а обиходных святых, заступничество которых тем не менее столько раз приносило реальные плоды, — Корнилия, Христофора, Антония Падуанского, Варвару, Элигия, Ива, Иосифа и здешнего покровителя Виктора. Тетушка собрала целую картотеку, что-то вроде «Большого Альбера» — сборника эзотерических рецептов для сельской местности. В тетушкину картотеку вошли все блаженные и все, кому предстоит быть причисленным, образочки разложены по порядку, и предваряет их предисловие, оно же каталог, а точнее, в алфавитном порядке составленный леденящий душу список болезней и несчастий с указанием святого, к которому следует обращаться в том или ином случае. Она работала над ним, можно сказать, всю жизнь.
Вне конкуренции, понятно, Спаситель и его «Святое Сердце», бескровно изъятое из груди по методу филиппинских шаманов. Он распахивает рубаху и с целомудренной дерзостью девушки, обнажающей грудь, показывает крест, вонзенный между предсердиями и продолжающий до скончания века страстные муки. Судя по его напудренным щекам и прическе а-ля Людовик XIII, та страшная пятница осталась далеко позади. Молитва на обороте обещает читающему ее отпущение грехов на тысячи и тысячи дней. «Святое Сердце» печется прежде всего о спасении души. По конкретным же вопросам каталог отсылает к другим лицам, скажем, «Кишечник» (боли) — к святому Мамерту, «Глаукома» — к святому Кларию, «Слепота» — к святой Луции, «Шершни» — к святому Фриарду, «Саксонские пираты» (возможно, туристы) — к святому Симильану, «Волк» (встреча с) — к святому Франциску, «Справедливость» — к святому Иву, «Груднички» — к святой Нонне, «Сироты» — к отцу Броттье, «Братья» (согласие между) — к святому Донацию и святому Рогацию, «Брак» — к святой Варваре и «Засуха» — к святому Вио, который на Нижней Луаре обычно не заставлял себя долго просить. В рубрике «Свинья» вы, разумеется, находили святого Антония с его искушениями, но, кроме того, еще и некоего святого Гурена. Рассказывали, что в дремучем лесу на Армориканском массиве на отшельника напал кабан. «Боров, боров, уйми свой норов!» — крикнул ему Гурен, и зверь, как зачарованный, покорно лег у ног нового хозяина. С тех пор, если попадается кому эдакий боров с норовом, рекомендуется трижды обойти вокруг него, произнося Гуреново заклинание. Правда, даже тетушка склонялась к тому, что лучше пустить его на паштет. Ей случалось ставить пометку «сомнительно» против святых вроде Гурена. Тетушка ревностно оберегала христианскую веру от языческой магии. За все творимые чудеса она желала быть благодарной одной только римской апостольской католической церкви, а не каким-нибудь кельтским псевдобогам, перевоплощенным Геленам или Гарганам. Папа любил ее поддразнить. «Поскоблите архангела Михаила, — говаривал он, — и проступит Юпитер». В ответ она презрительно пожимала плечами, но чувствовалось, что такого рода совпадения ее смущают.
Придя поговорить об учебе дочек, мамаши не упускали случая заглянуть в картотеку. Заводили разговор о диктантах и сложностях с арифметикой, относили неуспехи на счет смены зубов и уходили с молитвой святому Фиакру. Обращаться же к святому Коломбану, как это делают некоторые, и просить его послать свет разума туговатым умам тетушка не советовала, поскольку в заполнении образовательных лакун рассчитывала исключительно на достоинства своей методики. Это в ней было от Просвещения.
Когда молитва не действовала, она пускала в ход стишок собственного сочинения:
Все учившиеся у нее рандомские девушки помнили четверостишие наизусть, не подозревая, однако, об авторстве, и, наверное, читали его детям, а потом и внукам, относя к безымянному народному творчеству, где поговорки соседствуют с детскими считалочками и образцы мудрости с присказками вроде: «Святой Антоний, старый плут, у нас чужого не берут». Тетушка наша, красневшая от комплиментов, словно девушка перед причастием, полагала, вероятно, что первейшая из добродетелей — смирение — несовместима с литературными лаврами, хотя бы и местного значения. Возможно также, она боялась вторгаться в область церковных догматов. Долгое общение с монашенками привило ей мысль, что всякий грех — от самодовольства. И вот, поставив крест на любви, материнстве и других земных радостях, она вдобавок наступила на горло собственной песне.
В ее тетрадке для молитв сохранилось, впрочем, несколько вариантов четверостишия о Христофоре. В одном из них он переносит людей через Луару в местечке Пельрен, где теперь паром. Но видно, тетушка смекнула, что Луару пересечь — это вам не Красное море перейти: доброму гиганту понадобились бы двадцатиметровые ходули, чтобы не увязнуть в иле. Поэтому она сделала Христофора покровителем грузчиков (неброская деталь местного колорита, понятная только посвященным), а в остальном повторила древнюю легенду. Образ исполина с младенцем Иисусом на плечах, надо думать, не колебал чистоты ее веры. Она непременно требовала, чтобы папа у себя в машине прикреплял на панель управления бронзовую эмблемку с полюбившимся ей добряком-великаном. И вот результат: сотни тысяч километров без зацепочки. Конечно, тогдашнее движение с сегодняшним не сравнить, но ведь и дороги тоже. Так что святой Хритофор — это испытанное средство.
Антоний Падуанский — личность исторически достоверная — родился в Лиссабоне, повстречал святого Франциска, странствовал и пророчествовал, числится среди отцов церкви. Каким образом при такой незапятнанной репутации он оказался ответственным за потерянные вещи, сказать трудно. Пути Господни неисповедимы. И тем не менее только с его помощью нам удалось в конце концов отыскать ключи от папиного автомобиля в бельевом сундуке, Нинину крестильную цепочку в зарослях букса, бабушкины очки у нее на шее, горошину в крещенском пироге, семилетнего воришку, таскавшего деньги из кружки для пожертвований в храме, клявшегося, что больше так не будет и клятву нарушившего, и, наконец, дорогу домой, когда заблудились. Тетушка болезненно воспринимала, что такую знаменитость называют «старым плутом». Она была лучшего мнения о заступниках. Поэтому она, по своему обыкновению, сложила новую рифмованную молитву, только эта, в отличие от Христофоровой, не вышла за пределы семьи:
Воображению представлялся Диоген, рыщущий с фонарем по улицам Афин, якобы в поисках человека, а на самом деле мечтающий найти монетки, которые обронил накануне, когда пьяный в доску валялся в канаве. Образ великого бродяги как-то разом мерк: Диоген-то, оказывается, о денежках своих пекся.
Разве могли грозить нам какие-нибудь неприятности? Зажженная перед алтарем свеча уготавливала нам успешную сдачу экзаменов, святой Иосиф присматривал за семьей, Христофор — за автомобилем, Тереза — за здоровьем, Виктор устанавливал надо всем приходом микроклимат благодати, всемогущая в своих бесчисленных воплощениях Богоматерь обеспечивала хорошую погоду в мае, обильную жатву, возвращение новобранцев, благополучное разрешение от бремени и множество всяких панацей, чтоб нам проскользнуть без потерь через мирские невзгоды. После смерти тетушки Марии мы нашли под статуэтками святых, расставленными в углублениях садовой стены, и за образками в комнате десятки сложенных бумажек. На каждой из них — просьба. Не для нее самой — для ближних. Чтоб у Ж. не случалось дорожных происшествий, чтобы дела в магазине наладились, чтобы Н. успешно окончила третий класс, чтобы X нашел работу, Y обрел здоровье, а смерть Z была мирной и озаренной светом Воскресения. Если ходатайство не приносило результата, она подвергала святого бойкоту и поворачивала его фигурку лицом к стене, словно плохого ученика. На другой день после смерти папы святой Иосиф, плечистый гипсовый плотник, несший своего ребенка одной рукой, уткнулся носом в стенку ниши. Такой неслыханный провал означал, возможно, что время чудес ушло безвозвратно. Но тетя думала, что во всем виновата она одна. Она не могла себе простить, что забыла обратиться за заступничеством к святому, специализирующемуся на том, чтобы сгустки крови не застревали в сосудах между сердцем и мозгом. Но кто же мог предполагать, что в сорок лет душа вдруг возьмет и закупорится?
Тетя Мари, иже еси, как мы надеемся, в Святая Святых, пожалей нас грешных, ибо нам пришлось сдавать экзамены без поддержки твоих свечей, войти в жизнь без твоих молитв, вступить с ней в схватку безоружными, с пустыми руками, не обладая силой твоего племянника и нашего отца (индульгенция на сто лет) и не имея перед глазами его примера.
Чуть только теплел воздух после зимы, она на целый день оставляла открытой дверь своего домишки: так и света больше, и шум дождя слышней. Поутру после завтрака она обыкновенно высыпала на крыльцо крошки. На пиршество приглашались в общем-то все птицы, да только снегирь внимательно следил за домом со своей груши и никого не подпускал, оставляя воробьям и синицам одни объедки. Его красная грудка трепетала от ярости, когда случалось заявиться незваному гостю. Прыгая по щербатой цементной полоске, он лакомился неторопливо, уверенный в своей силе. «Мой снегирь», — говорила она, и слово «мой» звучало непривычно в устах человека, который ничего не имел (даже свое скромное жилище она называла «домом в саду у Жозефа»),
Сдержанно суховатая по отношению к детям и домашним животным (бедняге Пирру, спаниелю Реми, она трясла колокольчик над ухом, чтоб заставить его замолчать, когда он выл на сирену), она хорошо ладила с птицами: без бурных проявлений любви они просто мирно соседствовали в тишине и уважении суверенитета. Она казалась им сродни: щупленькая, голова втянута в плечи, неприметно одетая, она и ела, как птичка (тетушке если и случалось в день праздника или именин после долгих уговоров пригубить ликер, то наперстка хватало), вставала и ложилась с ними в одно время, держалась испуганно и робко. Она рассказывала, что ее снегирь залетал на кухонный стол, за которым она работала, и безбоязненно и заинтересованно оглядывался, вертел головкой, будто хотел понять, что к чему. Приходилось верить ей на слово, поскольку в нашем присутствии он, схватив с лету крошку, спешил укрыться с добычей на груше. Их парный номер не предназначался для публики.
Тот, кто, проходя по саду, заглядывал в распахнутую дверь, непременно видел тетю, сосредоточенно корпящую над работой за кухонным или письменным столом, — она с величайшим усердием относилась к любым, пусть даже самым незначительным делам, кроме хозяйственных, которые выполняла спустя рукава с ощущением, что попусту теряет время. Шила она так же, как и готовила. Там, где нужно было поставить заплату, она просто соединяла края дырки и покрепче стягивала ниткой, отчего на платье возникали причудливые складки. По четвергам, когда дети не учатся, она готовила приходские ведомости и после обеда разносила, ходила из дома в дом, произнося одно и то же: «Почтальон», и с лукавой улыбкой прибавляла: «От Господа Бога» — эти слова сделались своеобразным паролем, и конец фразы хозяева договаривали вместе с ней. И так у каждой двери с незначительными изменениями в тексте, дабы не наскучить аудитории. Не было, разумеется, никакой необходимости складывать ведомости вчетверо и оборачивать полоской бумаги с именем адресата на ней, но тетушке хотелось, чтоб они выглядели именно посланиями свыше.
Садясь за стол, она надевала на правую руку специально для этого приготовленную старую перчатку, чтобы, складывая вчетверо листы бумаги, не запачкать пальцы плохо просохшими чернилами. Образчики примитивного оригами, рожденные ее размеренными точными движениями, постепенно заполняли крошечную кухоньку, где она трудилась в атмосфере полнейшей сосредоточенности, и время словно бы брало таймаут, пока розовые, зеленые, желтые, голубые — каждую неделю разные — ведомости укладывались на столе в стопки по десять: если больше, то стопка рассыплется.
Иногда мы приходили ей помочь. Она освобождала место, чтобы мы уместились вчетвером за придвинутым к стене столом. Мы внимательно следили за ее руками, стараясь в точности воспроизводить ее движения, но, сколько бы мы ни усердствовали, нам не удавалось достичь той легкости, которая завораживала со стороны. Так иногда, в каникулярной праздности, приглашение поиграть, брошенное, как спасательный круг, кажется очевидным лекарством от скуки, однако, едва начав игру, уже понимаешь, что ожидания были напрасными. Впрочем, тетушка не слишком обольщалась относительно нашего энтузиазма, предвидя его скорый спад, и потому наше желание помочь не вызывало у нее бурного восторга, хотя ей, конечно, льстил интерес к ее добровольному скромному труду на ниве всеобщей евангельской миссии. Как могла она не позволить трем новобранцам завербоваться в воинство Христово. Кроме того, она вообще ни в чем не отказывала детям Жозефа, даже когда заранее знала, что от нашей помощи одна неразбериха.
Мы и двадцати ведомостей не могли сложить аккуратно. Углы листа в наших руках никак не желали совмещаться друг с другом. А еще немного погодя у нас уже получались чуть ли не веера. Тетушка вздыхала и принималась переделывать: разворачивала, разглаживала рукой в перчатке — смотрите, чай, не хитрое дело лист бумаги вчетверо сложить. Хорошо, хорошо, поняли. И мы снова брались за работу, исполненные благих намерений, но очень скоро нас окончательно одолевала скука. Уголки ложились вкривь и вкось, а там, глядишь, и до веера недалеко. Если же вздумывалось кому-нибудь один из вееров, какой пошире, поднести к лицу да состроить глазки — чаша ее терпения переполнялась. Тетушка выходила из себя. Встряхивала головкой, точно воробей в лужице. В ужасе выхватывала ведомости из наших рук, сердито поправляя очки в золотой оправе: из-за нас ей двойную работу делать приходится, и уж лучше она справится со всем одна. «Не привыкать», — добавляла она, как бы в сторону, для себя самой, но достаточно громко, чтоб мы слышали. Этот последний упрек вмещал всю горечь ее одинокого существования, всю боль отречений, которыми она заплатила за репутацию блаженной. Мы это смутно понимали: достаточно было одного взгляда на ее махонькую комнатенку, в которой она позволила себе единственное украшение — календарик над столом, на ее серую сгорбленную фигуру, на всю ее суровую, полную ограничений, однообразную жизнь. Нас охватывало кратковременное раскаяние, и мы в который раз давали себе слово больше никогда так не делать.
Покончив со складыванием, она принималась нарезать полоски из белой бумаги и опоясывала каждую ведомость плоским кольцом, запаянным капелькой клея. Клей она размазывала малюсеньким шпателем, неизменно ломавшимся от нажима, и тогда она заменяла его спичками, у которых расплющивала лишенный серы кончик. Эти спички — а она никогда ничего не выбрасывала — приклеивались потом к пальцам, когда она зажигала газ, так что она едва успевала их задуть.
Если она не прогоняла нас раньше, то теперь ее ожидало самое жестокое испытание — порча бесценной белой бумаги. Она с беспокойством смотрела, как мы, вооружившись ножницами, вместо лент кроим гирлянды и салфеточки: если листок бумаги сложить несколько раз, сделать прорези по краям и в середине, а потом развернуть, получаются кружева. Мы чрезвычайно гордились своими изделиями, а бедная тетя, которой мы демонстрировали продукцию, с усилием кивала головой и натужно улыбалась, глядя на нас сквозь причудливые дыры своей великолепной бумаги.
Зато на последнем этапе мы оказывались почти полезными. Она раскрывала тетрадь, куда были занесены все абоненты, протягивала ее нам, и мы по очереди зачитывали длинные списки имен; она выводила их пером, изящным учительским почерком с нажимом, и нервничала, когда мы начинали спешить или не обращали внимания на приписанное ее рукой «скч», что означало «скончался». Испорченные полоски откладывались на черновики.
Это чтение действовало на нас успокаивающе. Мы еще хихикали по поводу двух-трех смешных фамилий, всегда одних и тех же, но оглашение списка, звучавшее эхом Судного дня, настраивало нас на серьезный лад. В паузах слышался скрип пера, легонькие удары по дну чернильницы, похожие на стук дятла, шуршание руки по промокательной бумаге и вздохи тетушки. Чуть повернув к нам склоненную над столом голову, она взглядом просила продолжать. Эти упражнения в каллиграфии были ее часословом.
Закончив работу, она стряхивала перо, вытирала его и оборачивала тряпочкой, чтобы кончик не повредился о деревянный пенал.
Она и слышать не хотела о шариковых ручках, появление которых привело папу в такое восхищение, что он без устали расхваливал их повсюду. Он видел в них освобождение, они стали для него символом поступательного движения истории, разбивающего оковы рабства. Наконец-то он избавится от протекающих самописок, оставляющих чернильные пятна на внутренних карманах и манжетах. Коммивояжеры, сеятели прогресса, держали на нововведение пари. Папа пытался убедить тетушку, что за шариковыми ручками будущее, что скоро ими начнут пользоваться даже дети, ведь гусиные перья давно уступили место металлическим, кстати, ничего общего не имеющим с настоящими перьями, и что жить надо в ногу со временем. Но тетушка, полагавшая, что свое время она уже прожила, и прожила не зря, осталась глуха к аргументам племянника. Она была неколебима. Шариковая ручка, по ее мнению, прямиком вела к деградации: сначала забросят письмо с нажимом, а затем — она это предчувствовала — согласование причастий прошедшего времени, правила употребления времен, орфографию, перестанут учить исключения, головокружительно красивые спряжения глаголов и прочие правила, которые она внушала детям при помощи сочиненных ею магических заклинаний: «Если пара „п“ пропала, аппетита уж не стало». Шариковая ручка представлялась ей троянским конем, в брюхе которого затаились все четыре всадника Апокалипсиса, и Вавилонской башней, грозящей уничтожить язык и мир. Потому что язык — Божественное творение. Судьба человечества балансировала, таким образом, на кончике пера.
В действительности она больше всего боялась, что ненужными станут ее каллиграфические таланты. Скрыв возраст, она на пять лет оттянула уход на пенсию, сравнимый для нее разве что с ножом гильотины, однако медаль за пятьдесят лет преподавания все-таки отыскала ее в приходской школе. Вручение иезуитской награды, равносильной требованию освободить место, сопровождалось небольшим праздником, устроенным словно бы для того, чтобы публичным прощанием отрезать ей путь к возвращению. Присутствовали мэр, кюре, викарий, монахини, получившие разрешение отлучиться из монастыря, заезжие миссионеры, именитые граждане, почти все ее бывшие ученицы — три поколения, некоторые уже бабушки, а те, кто не смогли быть лично, прислали поздравления, которые зачитывались вслух, — воспоминания лились потоками, маленькая, хрупкая тетушка теребила пальцы, как школьница, стоя на эстраде, возведенной во дворе школы, принимала почести, краснея от поцелуев официальных лиц (звонкие поцелуи эти — сухие щелчки губами — разносились громкоговорителями), и даже отважилась на импровизированную ответную речь, полную сбивчивой благодарности и сожаления о необходимости расстаться с тем, что составляло всю ее жизнь, — но ведь надо же уступать дорогу молодым! Сама она, разумеется, ничего такого не думала, пребывая в глубоком убеждении, что после нее начнется потоп, то есть шариковые ручки и орфографические ошибки, и закончила речь на юмористической ноте, заверив всех получателей приходских ведомостей, что уже в ближайший четверг их снова посетит «почтальон от Господа Бога». Вставила-таки. Слыхали — рано меня хоронить. И ни одной слезинки, в то время как все ожидали рыданий. С эстрады она сходила, обиженно поджав губы.