Хмурясь, Сталин думал: а как поступили бы Троцкий, Зиновьев, Каменев и Бухарин, будь они у власти, а он… на их месте? Разве они пощадили бы его? «В конце концов, — думал Сталин, — я же дал Бухарчику возможность бежать, дал ему поездку в Париж вместе с женой незадолго до ареста… Могли бы не возвращаться».
В просьбе о помиловании Бухарин прямо молил: «Сделайте меня неким Петровым, а Бухарина — расстреляйте. Я на коленях стою перед партией». И точно так же просил Ягода…
Но Сталин не сделал этого. «Примирившийся враг — враг вдвойне». Легче, переступив через себя, подписать приговор. А Сталину и не надо было «переступать»: на то есть суд, на то есть право на помилование через ВЦИК, есть председатель этого ВЦИКа — Михаил Иванович Калинин. И он может помиловать, согласно Конституции… Сталинской Конституции… И помилования, конечно, не было. Бухарчик же явно рассчитывал на помилование. В тюрьме он даже постригся «под Ильича» — сидел на скамье подсудимых, с бородкой и лысиной, — ни дать ни взять оживший Ленин. Не станут, мол, все-таки расстреливать «нео-Ильича». А расстреляли…
Сталин плюнул в корзинку для бумаг, отошел от окна, опустил штору. Может быть, эти расстрелянные в 38-м повлияли на судьбу Ежова? Нет. Пусть его… Пускай живет. И даже встретится со своей первой женой. Она такая идейная — до дурости… Ежов был просто его ретивый исполнитель. Пьяница… Бабник… Палач… И ничего больше. А вот Ягоду, его предшественника, он, Сталин, не выпустил бы из когтей никогда. Слишком много знал этот «фармацевт», слишком далеко за рубежи тянулись его информативные паутины, и это закон: слишком много знающий — обречен.
Да вот они — по порядку: Урицкий, Свердлов, Дзержинский, Менжинский, Куйбышев, Фрунзе, Зиновьев, Рыков, Каменев, Бухарин, Якир, Реденс, Енукидзе, Орджоникидзе, Склянский, Фриновский, Троцкий — и надо ли продолжать? Дальше пойдут тоже много знавшие, но знавшие все-таки поменьше, военные и из НКВД: Блюхеры, Егоровы, Тухачевские, Берзины, Плинеры, Молчановы, Белобородовы, Дыбенки-Крыленки. Много… Очень много. Они тоже очень много знали и очень много сотворили в этой революции и Гражданской. А в 30-е годы война продолжалась, но уже как война за власть «ленинской гвардии» и армейской верхушки против утвердившейся «гвардии вождя». Сбросить и просто уничтожить его не удалось, а вот он сумел вовремя и без пощады истребить эту опасную силу, истребил ее всюду: в партии, армии, НКВД, Наркоминделе, в охране, даже в науке и культуре.
«Бог есть! — кричал в исступлении арестованный Ягода, бросаясь на стены камеры. — Бог есть! Е-е-сть!»
Окровавленного, с разбитым носом, Ягоду приводили в чувство, а он орал и вырывался, падал на колени. И, может быть, вспомнил, как оседали в клубах пыли и дыма стены храма Христа Спасителя, взорванного под его руководством. БОГ ЕСТЬ. И бог воздал не только Ягоде, но и самому нерукоположенному священнику… Сталину… Бог есть… И бог даже не мстит. Сам творящий ЗЛО набирает месть. Ибо это Кара, Карма, что постигает всякого, нарушившего ВЕЧНЫЕ ЗАПОВЕДИ.
«Помни Судъ, чаи ответа и воздаяния поделом», — сказано в Великой книге.
И лучше не проверяйте этого, господа…
Когда гнев охватывал Сталина, он становился таким же безумным, как Старик, и готов был крушить все на своем пути. Но так было лишь в периоды его начальной борьбы за власть — на пути арестов, допросов, ссылок, побегов, тюрем. С «блатными» он быстро сходился, хотя поначалу его и били, и унижали: «грузишка», «надо». Но тогдашний Джугашвили смело лез в драки, отмахивался, как мог, был отчаян, но ладил с вожаками, становился «своим». И постепенно учился держать себя в руках, таить гнев, расплачиваться с обидчиками, когда те уже не ждали удара. «Обидевший — забывает, обиженный — помнит». Как трудно давалось это — гасить явный гнев («гнев — убыток»), загонять внутрь рвущуюся ярость, казаться добрым, спокойным, рассудительно-мягким и даже любезным. С врагом…
Может быть, выдавали только глаза. Тушить гнев в глазах — самое трудное. Это можно только улыбкой, пусть даже хищной, тигриной. Эту его ужасную улыбку помнили все приближенные, тряслись от нее, и Сталин старался ею уже не «пользоваться». В тетрадях, которые вел он в 20-е годы, есть записи: «Гнев не дает победы», «Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав», «Гнев — это истерика слабого», «Или всего только торжество над слабым?» (Записано с вопросом).
Победы достигает чаще всего тот, кто прячет свой гнев, кто может вовремя прикинуться простаком, временно уступить («Уступив — выиграешь») и кто может стерпеть унижение.
Как часто он был-бывал униженным? Не стоит вспоминать? В книге — стоит. Ибо здесь объяснение многим поступкам Сталина, в том числе и как будто необъяснимо жестоким. Унижали полицейские, следователи, жандармы, тюремщики, конвоиры, прокуроры, судьи, товарищи по ссылке и партии. Унижал Старик. «Варваром», «дьяволом», «мелким злобным человечишкой», «Чингисханом» — упомянутый выше Бухарин, «неотесанным кавказцем» — Зиновьев, «болваном-осетином» — Каменев, «горе-вождем» — Радек. «Сталин! Прекратите вы наконец нумеровать вашу глупость!» — сказал он, Радек. И уж вовсе нет сил вспоминать все, что изволил пришить ему Троцкий: «Сталин — это гениальная посредственность».
Что же касается Тухачевского, высокомерного барина с холодным лицом диктатора, то он только-только не позволял себе демонстрировать откровенное презрение к этому «попу», как меж собой именовали Сталина высшие командиры Красной Армии — сплошь ставленники Льва Давыдовича Бронштейна-Троцкого. Этой подробности Сталин никогда не забывал. «Сталин же не знает, с какого конца заряжается пушка», «Сталин, смотри, — уши отсеку!» — это Шмидт. «Этот корявый воображает, что он спец в военном деле», — Якир. «И что мы его терпим?», «Давно пора его столкнуть», — такие слова доносила слушающая разведка.
В «Доме на набережной», как уже было сказано, прослушивалось все — до спален, кухонь и лестничных клеток. В «Доме на набережной» как раз и жили и Тухачевский, и Егоров, и разного рода наркомы, и высшие разведчики, и великие инквизиторы-«чекисты». Жили члены и первой, и второй семьи Сталина — Сванидзе и Аллилуевы. И болтали, болтали, болтали. А Сталин все знал. Слышал и до поры молчал.
«Смирно сиди на пороге своей сакли, и мимо пронесут труп твоего врага». Кавказская пословица, и ее он знал. «Смирно сиди… Но поглядывай, послушивай. До поры…»
«Дом на набережной» пережил множество сменявшихся владельцев. Его прекрасные квартиры, с высокими дверями, запасными входами и выходами на лестницы, его особые охраняемые подъезды для «самых высших», кинотеатр, универмаг — все и сейчас дышит историей. Страшной историей. И, проезжая мимо этого дома, глядя на его крестообразные рамы, видишь подчас гигантское кладбище, ряды и ряды крестов. И почти такая же судьба была у других подобных домов и городков, построенных в тридцатые годы, когда Сталин шел к власти. А его пытались не пустить. До обретения власти Сталин привык часто рисковать жизнью. Но, придя к ней, прочно став у руля, он и заботился о сохранении поста так, как не заботился до него никто и никогда. Втайне, оправдывая себя, он полагал, что его жизнь теперь принадлежала не только ему. Ибо, считал он, стала жизнью страны. Ее настоящего, а главное, БУДУЩЕГО. В отличие от Старика, хотевшего только править, но не знавшего, куда ехать и воротить, бросавшегося то вправо, то влево, вконец запутавшегося в своих и марксовых догмах и утопиях, Сталин полагал, что знает, куда вести страну и даже КАК ее вести…
Глава одиннадцатая
КРЕМЛЕВСКИЙ ПЛЕННИК
И припев:
В самом деле, это была замечательная песня-марш! С ней просыпалась страна. Ей с улыбкой вторили, слушая голос радио. С ней улыбчиво-радостно наряжались, натягивая лучшие чулки, подстегивали, оправляли подвязки, с наслаждением опускали новое шумящее шелковое платье, сияли счастливыми глазами. Что может быть лучше?! Москва… Утро… Май… Тепло… Весна… Праздник… Молодость… Ощущение собственной красоты, прелести, жмущего томления в грудках и под животиком… О моя Москва! Моя страна! Мое будущее, светлое счастье! Может быть, счастье и есть только БУДУЩЕЕ? Задумайтесь… Задумайтесь… Вообразите!
«Стра-на моя, Москва МОЯ… ТЫ са-мая лю-би-мая!»
Это был последний перед ВОЙНОЙ радостный и ласковый МАЙ.
Сталин ночевал в кремлевской новой квартире, еще пахнущей краской после ремонта. Спал, как всегда, плохо. Кремль — не место для житья. Весь он словно набит видениями, привидениями, былыми и тяжкими тенями, той, сказать современно, отрицательной аурой и кармой, что въелась, всосалась в тлеющие от времени кирпичи, коридоры, оконницы. Тяжкое место… И Сталин невзлюбил Кремль еще с тех уже удаленных пор, когда вместе с Лениным и его правительством переехал из Питера в полуразрушенный этот, отмеченный многовековой кровью «город в городе», тогда еще с двуглавыми бронзовыми орлами на шпилях башен, искрошенными, щербатыми от орудийных залпов стенами, кореженой брусчаткой и напрочь расшибленными воротами Спасской и Боровицкой.
Кремль долго приводили в надлежащий вид, ремонтировали площади и стены. С этой целью часто устраивались «субботники» и даже тот, знаменитый, вошедший в историю и в холуйскую живопись, где жирненький, лысый Ленин держится за бревно, «помогает тащить».
Сталин помнил тот день: занимался уборкой своего кабинета, и вместе с ним работала Надя, в красном платке — пролетарка — мыла пол, носила воду, а он складывал в угол исписанные бумаги, ненужные папки — не любил всякий мешающий хлам. Надя работала тогда у Фотиевой помощницей, а Фотиева была доверенной канцеляристкой Старика и доносчицей Сталина, постоянно навещавшей его высокий, темный, с узкими окнами и печным отоплением, неказистый кабинет. Сталин не любил и этот кабинет, всегда казавшийся ему мрачным и холодным, кабинет, где были только рабочий стол, стол для заседаний, полумягкое кресло да портрет-литография кудлатого Маркса, более похожего на преуспевающего купца, чем пролетарского вождя.
Куда было первому сталинскому кабинету до приемной и кабинета Ленина, напоминавших квартиру богатого юриста, а тем более до роскошных апартаментов Зиновьева, Каменева, не говоря уж о кабинетах Троцкого или Рыкова, и, пожалуй, даже Бухарина, склонного играть в простоту. Зиновьев тогда вагонами пер из Германии, Франции, Италии роскошное барахло. Спецнарочные его поставляли изысканные яства, вина, шелка и белье для любовниц и просто для своих, кому этот разжиревший барин дарил свою высокую милость.
Все-все это знал Сталин, ведь был он не только генеральным секретарем, но по совместительству и руководителем РКИ — Рабоче-крестьянской инспекции, его первой личной «полуразведки», что доносила, какие деньги текут из России в золотых рублях и брильянтах, на чьи счета и с какой целью. Сталин наперечет знал всех «поставщиков двора» Троцкого и Зиновьева, всех этих Красиных, Сливкиных, Гуковских, Иоффе. Знал… И до поры ничем не выдавал своего знания. «Умный ястреб прячет свои когти».
Сталин всегда прятал когти… И тем разительно отличался от крикунов, болтунов, фанфаронов из прямого окружения Старика, — чего стоил один только Троцкий! Стоил… Был… Все они теперь уже только были…
Сталин проснулся с больной головой. Льдисто ломило где-то в макушке. Было дурно. И, одеваясь, он клял себя за то, что не уехал ночевать в Кунцево, где не было этих тревожащих его всю ночь башенных часов. Их кашляющего словно стенания и этого довременного будто: бо-ом, бо- ом, бо-ом!.. Часов с боем Сталин не терпел, как не терпел вообще тикающих. и стучащих будильников, но зато никогда не расставался со своими наручными часами фирмы «Мозер», которые снимал лишь на ночь, и то когда спал с Валечкой… Так не хватало ее…
С тяжелой головой, с ощущением сухости в глазах, как всегда после дурно проведенной ночи, Сталин отмахнулся от завтрака и чая и, надев плащ, вышел из квартиры в коридор, а коридором прошел к выходу в спецподъезд. Каменной, обновленной лестницей он спустился к выходу на кремлевский двор. Двор, политый, вымытый ночным дождем, дохнул на него майской свежестью и несколько успокоил этим запахом. Хмурое, желтое лицо Сталина побелело, морщины у глаз разгладились. Двор был пуст, если не считать каменно застывших постовых, лишь голуби бегали, кивая головками, кучковались и крутились, озабоченные весной, да из кремлевского парка из- под холма слышалось воронье.