Необходимо заметить, что приведенное рассуждение принимает как самоочевидное то, что объяснить некий поступок как совершенный по определенному мотиву (в данном случае — из тщеславия) означает дать причинное объяснение. То есть предполагается, что сознание, в данном случае сознание хвастуна, является полем действия особых причин: вот почему чувство тщеславия было призвано стать внутренней причиной публичного хвастовства. Вскоре я покажу, что объяснение какого-либо поступка на основе определенного мотива аналогично не высказыванию о том, что стакан разбился, потому что ударился о камень, но утверждению совершенно другого типа, а именно что стакан разбился, когда в него попал камень, потому что был хрупким. Точно так же как нет иных моментальных актуализаций хрупкости, кроме, скажем, разлета на куски после удара, так нет и никакой необходимости постулировать иные временные актуализации хронического тщеславия, кроме хвастовства, грез о триумфальных победах и уклонения от разговоров о чужих достоинствах.
Но перед тем как развернуть эту аргументацию, я хочу показать, насколько внутренне неправдоподобной является та точка зрения, что всякий раз, когда тщеславный человек хвастается, он испытывает особый трепет или приступ тщеславия. Говоря чисто догматически, тщеславный человек никогда не чувствует своего тщеславия. Конечно, когда он обманывается а своих надеждах, он чувствует острую обиду, а когда на него неожиданно сваливается удача, он чувствует прилив радости. Но не существует никакого особого трепета или зуда, которые мы называем «чувством тщеславия». В самом деле, если бы существовало особое и узнаваемое чувство такого рода и тщеславный человек постоянно бы его испытывал, то он бы первым, а не последним узнал, насколько он тщеславен.
Возьмем еще один пример. Человек интересуется символической логикой. Он регулярно читает книги и статьи по этому предмету, обсуждает их, разрабатывает затронутые в них проблемы и пренебрегает лекциями по другим предметам. Поэтому в соответствии с оспариваемой здесь точкой зрения он должен постоянно испытывать импульсы особого рода, а именно чувства интереса к символической логике, и если его интерес очень силен, то эти чувства должны быть очень острыми и частыми. Поэтому он должен быть в состоянии рассказать нам, являются ли эти чувства внезапными, словно приступы острой боли, или постоянными, словно тупая ноющая боль; следуют ли они одно за другим в пределах минуты или только несколько раз в час, и чувствует ли он их у себя в пояснице или же во лбу. Но очевидно, что единственным ответом на подобные вопросы был бы тот, что он не испытывает никакого особого трепета или приступов тогда, когда занимается этим своим хобби. Он может рассказать о чувстве досады, когда мешают его занятиям, и о чувстве облегчения, когда его оставляют в покое; но не существуют никаких особенных чувств интереса к символической логике, о которых он мог бы поведать. Когда ему ничто не мешает заниматься своим хобби, никакие чувства его вообще не беспокоят.
Допустим, однако, что такие чувства неожиданно возникают, скажем, каждые две или каждые двадцать минут. Но мы все равно должны ожидать, что застанем его за изучением логики и в интервалах между этими событиями, и, чтобы не погрешить против истины, мы должны будем сказать, что он обсуждал и изучал предмет из интереса к нему. Отсюда следует вывод, что делать нечто, исходя из некоторого мотива, можно и не испытывая при этом никаких особенных чувств.
Конечно, стандартные теории мотивов не столь прямолинейны, чтобы говорить о приступах, зуде и трепете. Они более спокойно повествуют о вожделениях, импульсах или побуждениях. Тогда получается, что существуют еще чувства желания, а именно те, которые мы называем «стремлениями», «страстными желаниями» и «непреодолимыми желаниями». Поэтому направим обсуждение по этому руслу. Одно ли и то же — быть заинтересованным символической логикой и быть подверженным или склонным к переживанию чувства особых стремлений, терзаний или страстных желаний? И включает ли в себя работа над символической логикой из интереса к ней чувство непреодолимого желания перед началом каждого этапа работы? Если дается утвердительный ответ, тогда не может быть ответа на вопрос: «Руководствуясь каким мотивом, изучающий работает над предметом в перерывах между приступами непреодолимого желания?» А если, говоря, что его интерес был велик, иметь в виду, что предполагаемые чувства были острыми и возникали часто, то мы пришли бы к абсурдному следствию: чем сильнее человека интересует предмет, тем больше его внимание отвлекается от него. Назвать чувство или ощущение «острым» значит сказать, что на него трудно не обратить внимание, а обратить внимание на какое-то чувство — не то же самое, что обратить внимание на проблему символической логики.
А раз так, то мы должны отвергнуть вывод из аргументации, пытавшейся показать, что слова, описывающие мотивы, суть названия чувств или, иначе, склонностей испытывать чувства. Но что именно в этой аргументации делает неверным такое заключение?
Имеется, по крайней мере, два совершенно различных смысла, в которых говорят, что событие «объясняется», и, соответственно, по меньшей мере два совершенно различных смысла, в которых мы спрашиваем, «почему» событие произошло, а также и два совершенно различных смысла, в которых мы говорим, что это случилось «потому, что» то-то и то-то стало его причиной. Первый смысл — каузальный. Спросить, почему стакан разбился, значит спросить, что стало тому причиной, и мы в этом смысле объясняем, когда говорим: потому что в него попал камень. Это «потому, что» при данном объяснении сообщает о событии, а именно о том событии, которое относится к разрушению стакана как причина к следствию.
Но очень часто мы ищем и находим объяснение случившемуся и другом смысле слова «объяснение». Мы спрашиваем, почему стакан разлетелся вдребезги при ударе о камень, и получаем ответ: это произошло потому, что стакан был хрупким. В данном случае «хрупкий» является диспозициональным прилагательным; иначе говоря, описание стакана в качестве хрупкого означает выдвижение общего гипотетического утверждения о стакане. Так что, когда мы говорим, что стакан разбился от удара, потому что был хрупким, выражение «потому что» не сообщает о происшествии или о причине; оно задает законоподобное утверждение. Обычно говорят, что эти объяснения второго типа предоставляют «основание» для разрушения стакана при ударе по нему.
Как же работает такое общее законоподобное утверждение? В кратком виде это выглядит так: если стакан резко ударить, сдавить и т. д., то он отнюдь не растворится, не расплющится и не испаряется, но именно разлетится на куски.
Сам факт, что стакан в известный момент разлетается на куски после удара о конкретный камень, получает свое объяснение в этом смысле слова «объяснение», если первое событие, а именно удар о камень, соответствует той части общего гипотетического утверждения, которая содержит условие, а второе событие, а именно разрушение стакана, соответствует его выводу.
Сказанное можно применить для объяснения действий, проистекающих из определенных мотивов. Когда мы спрашиваем «Почему некто поступил именно таким образом?», то этот вопрос может быть (насколько позволяет языковая форма его выражения) либо исследованием причины подобного действия данного лица, либо исследованием характера действующего, которое объясняет сделанное им на этом основании. Я полагаю и попытаюсь это обосновать, что объяснения посредством мотивов являются объяснениями второго типа, а не первого. Возможно, это больше чем просто лингвистический факт, что о человеке, рассказывающем о мотивах содеянного, на обиходном языке говорят, что он подводит «основание» под свои действия. Следует также заметить, что существует множество различных видов подобных объяснений человеческих действий. Судорожное подергивание может объясняться рефлексом, набивание курительной трубки — закоренелой привычкой, ответ на письмо — каким-то мотивом. Некоторые различия между рефлексами, привычками и мотивами будут описаны позже.
Теперь же вопрос состоит в следующем. Утверждение «Он хвастался из тщеславия» можно, с одной точки зрения, истолковать так: «Он хвастался, и причина его хвастовства заключается в охватившем его специфическом чувстве или импульсе хвастовства». С другой точки зрения, его можно истолковать следующим образом: «Он хвастался при встрече с незнакомцем, и его действие, таким образом, удовлетворяет законоподобному утверждению, что всякий раз, когда он получает шанс вызвать восхищение и зависть других, он делает все, что, как он думает, сможет вызвать такие удивление и зависть».
Мой первый аргумент в пользу второго способа истолкования такого рода утверждений состоит в том, что никто и никогда не мог бы знать или даже, как правило, обоснованно предполагать, что причиной чьего-то публичного действия стало возникновение в нем некоего чувства. Даже если сам действующий сообщил (чего люди никогда не делают), что он испытал зуд тщеславия как раз перед тем, как начать хвастаться, это было бы очень слабым доказательством того, что этот зуд стал причиной действия, поскольку, судя по всему, что нам известно, причиной здесь могло послужить любое другое из тысячи одновременно происходящих событий. С этой точки зрения ссылка на мотивы была бы недоступна для какой-либо непосредственной проверки, и ни один благоразумный человек не стал бы полагаться на такого рода ссылки. Это было бы похоже на прыжок в воду там, где нырять запрещено.
На самом же деле нам все-таки доступны для понимания мотивы других людей. Процесс их раскрытия не застрахован от ошибок, но это ошибки не из числа неустранимых. Именно индуктивный или подобный ему процесс приводит к выдвижению законоподобных утверждений и предъявлению их в качестве «оснований» для конкретных действий. То, что выдвигается в каждом отдельном случае, представляет собой или включает в себя общее гипотетическое утверждение определенного вида. Вменение мотива конкретному действию — это не каузальное заключение к ненаблюдаемому событию, но подведение высказывания о каком-то эпизоде под законоподобное высказывание. Следовательно, это аналогично объяснению действий и реакций на основе привычек и рефлексов или объяснению разрушения стакана ссылкой на его хрупкость.
Способ, каким человек узнает о своих собственных устойчивых мотивах, тот же самый, что и тот, каким он узнает о мотивах других людей. Количество и качество доступной ему информации различно в двух этих случаях, но суть их, в общем, одна и та же. Правда, человек обладает запасом воспоминаний о своих прошлых поступках, мыслях, фантазиях и чувствах; он может проводить эксперименты, воображая себя лицом к лицу с задачами и возможностями, которых на самом деле не было. Таким образом, он может опираться в оценке своих собственных постоянных наклонностей на данные, которых ему недостает для оценки наклонностей окружающих. С другой стороны, его оценка собственных наклонностей вряд ли будет беспристрастной, и у него нет преимуществ при сравнении собственных действий и реакций с действиями и реакциями других. Вообще мы думаем, что непредвзятый и проницательный наблюдатель лучше судит о подлинных мотивах какого-то человека, а также о его привычках, способностях и слабостях, чем сам этот человек. Данная точка зрения прямо противоположна по отношению к теории, которая полагает, что действующий субъект обладает Привилегированным Доступом к так называемым побудительным причинам своих действий и благодаря такому доступу он способен и обязан без всяких умозаключений и исследований понимать, по каким мотивам он склонен действовать или действовал в том или ином случае.
Позже (в Главе V) мы увидим, что человек, который делает что-нибудь или подвергается чему-нибудь и отслеживает то, что делает или чему подвергается, как правило, может ответить на вопросы о происходящим с ним, не прибегая к исследованию или умозаключениям. Но то, что позволяет ему давать готовые ответы такого рода, может и часто позволяет и окружающим его людям давать такие же готовые ответы. Ему нет нужды быть детективом, но и им тоже не нужно заниматься расследованиями.
Другой аргумент в поддержку этого тезиса. В ответ на вопрос, чем он занят, человек мог бы сказать, что он копается в канаве для того, чтобы найти личинки определенного вида насекомого; что он ищет эти личинки для того, чтобы узнать, на какой фауне или флоре они паразитируют; что он пытается узнать, на чем они паразитируют, для того, чтобы проверить определенную экологическую гипотезу; и что он хочет проверить эту гипотезу для того, чтобы проверить некоторые гипотезы, относящиеся к механизмам естественного отбора. На каждой стадии своего ответа он говорит о мотиве или основании для проведения определенных исследований. И каждое последующее основание, которое он выдвигает, относится к более высокому уровню общности, чем предыдущее. Он подводит один мотив под другой примерно так же, как более частные законы подводят под более общие. Он не выстраивает хронологической последовательности все более ранних стадий, хотя, конечно, он мог бы это сделать, если бы ему задали совершенно другой вопрос: «Что впервые заинтересовало его в этой проблеме? А в той?»
В случае любого действия как такового, по отношению к которому естественно задать вопрос «Исходя из какого мотива оно было совершено?», всегда может оказаться, что оно было совершено не по какому-то мотиву, а в силу привычки. Что бы я ни делал или говорил, всегда можно себе представить, хотя почти всегда это будет ложно, что я делал или говорил это совершенно бессознательно. Мотивированное выполнение действия отличается от исполнения его по привычке, но содержание этих действий может быть одним и тем же. Тогда сказать, что действие было совершено в силу привычки, значит сказать, что оно объясняется специфической диспозицией. Никто, я уверен, не думает, что «привычка» — это наименование особого внутреннего события или класса событий. Вопрос, совершалось ли действие по привычке или по доброте душевной, таким образом, означает вопрос о том, какая из этих двух специфических склонностей объясняет данное действие.
И, наконец, мы должны обсудить, с помощью каких критериев нам следует пытаться решать спор о мотиве, исходя из которого человек что-либо совершил. Например, человек оставил хорошо оплачиваемую работу ради сравнительно скромного поста в правительстве из патриотизма или из-за желания освободиться от военной службы? Мы сначала, наверное, спросим его самого, но весьма вероятно, что его ответ нам или себе самому при такой постановке вопроса такого рода будет неискренним. Затем мы можем попытаться, необязательно безуспешно, разрешить дилемму, рассмотрев, согласуются ли его слова, действия, замешательства и т. д. в этом и других случаях с той гипотезой, что он по природе робок и питает отвращение к строгой дисциплине, или же с другой гипотезой — что он сравнительно равнодушен к деньгам и пожертвовал бы чем угодно, лишь бы способствовать победе в войне. То есть мы попытаемся принять решение, привлекая к обсуждению релевантные черты его характера. Применяя затем полученные результаты к его конкретному решению, то есть объясняя, почему он его принял, мы не станем требовать, чтобы он припомнил колебания, трепет, возбуждение, которые он испытал при его принятии; не станем мы и делать умозаключений о том, что все это имело место. Есть особая причина, чтобы не уделять пристального внимания чувствам человека, чьи мотивы исследуются, а именно та, что мы знаем цену горячим и часто переживаемым чувствам сентиментальных людей, чьи реальные поступки совершенно ясно свидетельствуют, что, допустим, их патриотизм является всего лишь самоутешительным притворством. Их сердца, как и положено, наполняются тревогой, когда они слышат об отчаянном положении их страны, но аппетита при этом они не теряют, не меняется и заведенный порядок их жизни. Грудь их вздымается при виде церемониального марша, но сами они не торопятся маршировать. Они скорее похожи на театралов и читателей романов, которые ведь тоже ощущают неподдельные угрызения совести, пыл, трепет и приступы отчаяния, негодование, радость и отвращение, — с той лишь разницей, что театралы и читатели романов сознают, что все это происходит «понарошку».
В таком случае сказать, что определенный мотив является чертой чьего-то характера, значит сказать, что этот человек склонен действовать определенным образом, строить определенного сорта планы, предаваться грезам определенного рода, а также, конечно, в определенных ситуациях испытывать определенного вида чувства. Заявить, что он совершил нечто, исходя из этого мотива, значит сказать, что данное действие, совершенное при обычных для него конкретных обстоятельствах, как раз и явилось тем действием, к совершению которого у него была склонность. Это все равно, что сказать: «Он, бывало, делал это».
(3) Наклонности Versus Возбуждения
От наклонностей существенно отличаются состояния сознания, или настроения, при которых человек описывается как возбужденный, обеспокоенный, смущенный или огорченный. Состояния тревоги, испуга, потрясения, волнения, содрогания, изумления, неопределенности, смятения и раздражения являются хорошо известными признаками возбуждения. Они суть состояния душевные волнения, уровень которых обычно характеризуются степенями интенсивности. По отношению к ним имеет смысл говорить, например, что человек слишком взволнован, чтобы думать или действовать последовательно, слишком поражен чем-то, чтобы произнести хоть слово, или слишком возбужден, чтобы сосредоточиться. Когда про людей говорится, что они лишились дара речи от изумления или скованы ужасом, то такое специфическое возбуждение описывается как крайне сильное.
Это само по себе уже отчасти указывает на различие между наклонностями и возбуждениями. Абсурдно говорить, что интерес человека к символической логике был настолько неистовым, что он не мог сосредоточиться на занятиях ею, или же что некто был до того патриотичным, что не был в состоянии что-либо сделать для своей страны. Наклонности — это не расстройства, поэтому они не могут быть яростными или умеренными. О человеке, чьим доминирующим мотивом является филантропия или тщеславие, нельзя сказать, что он расстроен или огорчен филантропией или тщеславием, так как он вообще в этом смысле не обеспокоен и не расстроен. Он просто предан этому. Филантропия и тщеславие — это не ураганы и не порывы ветра.
Как следует из самих слов «расстройство» и «смятение», люди в этих состояниях, используя рискованную метафору, подвергаются действию каких-то противостоящих им сил. Можно выделить два основных рода таких конфликтов, а именно: когда одна наклонность идет вразрез с другой, и когда какая-то наклонность натыкается на суровую действительность мира. Тот человек, который одновременно мечтает о сельской жизни и хочет сохранить то положение, которое требует его проживания в городе, балансирует между противоположными склонностями. Желания человека, который хочет жить, но умирает, пресекаются силой непреодолимых обстоятельств. Эти примеры обнаруживают важную черту волнений, а именно ту, что они предполагают существование наклонностей, которые сами по себе не являются волнениями, — примерно так же, как водоворот предполагает течение, каковое само по себе не является водоворотом. Водоворот — явление, обусловленное препятствием или столкновением, скажем, двух течений или течения и скалы; возбуждение требует существования двух склонностей или склонности и внешнего препятствия. Горе есть особого рода аффект, вызываемый смертью; неизвестность — своего рода надежда, к которой примешивается страх. Чтобы испытывать колебания между патриотизмом и честолюбием, человек должен быть вместе и патриотичным, и честолюбивым.
Юм, вслед за Хатчесоном, отчасти понимал различие между наклонностями и возбуждениями, когда он отмечал, что некоторым «страстям» присуще спокойствие, тогда как другим — неистовство. Он заметил также, что спокойная страсть может «победить» неистовую. Но его антитеза «спокойного» и «неистового» предполагает простое различие в степени между двумя явлениями одного рода. На самом же деле наклонности и возбуждения — явления разного рода. Возбуждения могут быть неистовыми или умеренными, а наклонности нет. Наклонности могут быть относительно сильными или относительно слабыми, но это различие не в степени производимого расстройства, но в степени действенности, каковое представляет собой уже совершенно другой вид отличия. Словом «страсть» Юм обозначал явления, по крайней мере, двух несопоставимых типов.
Когда человека описывают и как очень жадного, и в то же время как заядлого садовода, то отчасти это означает, что первый движущий им мотив сильнее второго в том смысле, что его внутренние и внешние устремления в гораздо большей степени направлены на обогащение, чем на садоводство. Кроне того, в ситуации, когда для украшения сада надо пойти на известные расходы, он, скорее всего, пожертвует орхидеями ради сохранения своих денег. Но можно сказать еще больше. Чтобы человека можно было описать как очень жадного, необходимо доминирование этой предрасположенности над всеми или почти всеми прочими его наклонностями. Даже описание его как заядлого садовода указывает, что этот мотив доминирует над большинством других его склонностей. Сила мотивов — это их сравнительная сила vis-a-vis к какому-то иному специфическому мотиву, или вообще к любому другому мотиву, или к большинству других мотивов. Они определяются отчасти по тому, как человек распределяет свою внутреннюю и внешнюю активность, а отчасти (что относится к особым случаям того же самого) по результатам конкуренции между его наклонностями, когда обстоятельства вызывают такое соперничество — т. е. когда он не может одновременно делать два дела, к которым испытывает склонность. В самом деле, сказать, что его мотивы имели такую-то и такую-то силу, означает просто, что он, наверное, распределил свою деятельность таким-то и таким-то образом.
Иногда отдельный мотив настолько силен, что он всегда или почти всегда подчиняет себе все другие мотивы. Скряга или святой, быть может, пошли бы на любые жертвы, включая и саму жизнь, лишь бы не потерять то, что они ценят больше всего. Такой человек, если бы только мир любезно ему позволил, никогда бы всерьез не волновался и не расстраивался, поскольку никакая другая склонность не была бы достаточно сильна, чтобы вступить в конкуренцию или в конфликт с его сокровенным вожделением. Разлад с самим собой был бы для него невозможен.
Ныне одно из самых расхожих употреблений слов «эмоция», «эмоциональный», «растроганный» и т. д. применяется для описания возбуждений или других настроений, в которых люди время от времени пребывают или каковым они подвержены. Под «очень эмоциональным человеком» обычно подразумевается человек, который часто и основательно «теряет голову», мечется и суетится. Если, по каким бы то ни было причинам, такое словоупотребление принимается в качестве стандартного или подлинного смысла слова «эмоция», тогда мотивы «наклонности» оказываются вообще не эмоциями. Тщеславие не будет эмоцией, хотя досада будет таковой, интерес к символической логике — не эмоция, хотя скука от остальных занятий будет ею. Но было бы бесполезно пытаться избавиться от двусмысленности слова «эмоция», так что предпочтительнее говорить, что мотивы, если угодно, являются эмоциями — только не в том же самом смысле, в котором таковыми являются волнения.
Мы должны различать между двумя разными способами употребления таких слов, как: «озабоченный», «возбужденный» и «смущенный». Иногда мы используем их для обозначения преходящих настроений, например, когда говорим, что кто-то был смущенным несколько минут или пребывал озабоченным в течение часа. Иногда мы используем их для обозначения восприимчивости к определенному настроению, например, когда говорим, что кого-то смущают по хвалы, то есть, всякий раз как его хвалят, он смущается. Точно так же «ревматиком» иногда считается «страдающий от приступа ревматизма», иногда «склонный к приступам ревматизма»; а «дождливая Ирландия» может означать, что в настоящее время там хлещет ливень или что ливни там — обычное дело. Ясно, что восприимчивость к специфическим волнениям имеет общую основу с наклонностями, а именно что они вместе суть общие предрасположенности, а не события тревога за исход войны или скорбь по умершему другу могут сопровождать чело' века месяцами или годами. Ибо он продолжает тревожиться или горевать
Сказать, что человек на протяжении дней или недель оставался раздосадованным критикой в свой адрес, еще не означает, что в каждый момент этого времени он пребывал в таком настроении, что его обида и раздражение постоянно сказывались на его мыслях и поступках, или что он выказывал чувство негодования. Ведь у него время от времени появлялось настроение и поесть и заняться своими делами, и поиграть в привычные игры. Но это означает, что он склонен снова погружаться в это настроение; он продолжает находиться в таком расположении сознания, в котором он не может прекратить сетовать на допущенную к нему несправедливость; не может не мечтать о реабилитации и реванше; не может всерьез постараться понять мотивы своего критика или признать, что у этой критики были какие-то основания. А сказать, что он продолжает вновь и вновь впадать в это расположение духа, значит описывать его на языке диспозиций. Когда восприимчивость к специфическим настроениям становится хронической, это уже черта характера.