Дойдя до леска, я увидел «бассейн» — прямоугольный лягушатник глубиной в полметра, который отец велел выстроить для детей. Там стояла темная вода, по дну змеилась широкая трещина, а посередине на возвышении, украшенном цветной плиткой, восседал зеленый керамический хамелеон с выпуклыми незрячими глазами.
Рядом с «бассейном» сохранилась самодельная купальня, тоже отделанная плиткой, на этот раз бело-голубой — миниатюрный домик с черепичной крышей и четырьмя водосточными трубами, зашторенными окошками и дверью, которая давно уже не закрывается. Внутри у стены стоит деревянная скамеечка и ржавая вешалка. Крошечный шедевр архитектуры, милый моему сердцу, пожалуй, надо будет отреставрировать его, если удастся подзаработать.
Я сижу на влажных от росы перилах лестницы, спускающейся к шоссе, и вспоминаю старый любительский фильм: Роберт, Мария Элена, Микел, Сарра и я, все пятеро, как и положено, в закрытых купальных костюмах, стоим вытянувшись в струнку и, видимо, ждем гудка двенадцатичасового поезда, чтобы прыгнуть в воду. Старшие девочки тем временем сидят на грудах хвороста, читают и шьют в тени сосен — загар тогда еще не вошел в моду, — мама уютно устроилась в специально принесенном для нее плетеном кресле, а отца не видно, наверное, он снимает нас.
Затем следуют вопли и толкотня, девочки пищат, потому что Микел брызгается, а вот и я — худенький белокожий мальчонка — визжу под холодными брызгами и робко перебираю в воде ногами, крепко ухватившись за край «бассейна».
Новые кадры — занятия шведской гимнастикой, в том же составе: все пятеро малышей выстроились по росту на зеленом гимнастическом бревне: я впереди всех, за мной Сарра (она была чуть повыше), а дальше — все остальные. На нас соломенные панамы (не дай бог, хватит солнечный удар), мы послушно выполняем команды отца, снимающего камерой эту уморительную сцену: руки в стороны, вверх, в стороны, опустить, встать на носки, на пятки, на носки, на пятки, и я все время не успеваю, совсем как в немой комедии: когда все приседают, вытянув руки перед собой, я встаю на носки, держа руки в стороны, и все, кроме меня, наверное, умирают со смеху. Энергичные упражнения продолжаются до тех пор, пока, по приказу отца, дети не срывают панамки и не бросаются в воду, сметая все на своем пути, поднимая фонтаны брызг, точно стадо маленьких буйволов, а я так и стою на бревне, в панамке, и тру кулаками глаза — должно быть, всеобщий хохот довел меня до слез.
Вспомнив о фильме, я подумал, что в те годы отец сильно изменился: начинающий писатель с густыми усами и бородой, автор романов, где присутствовала политика, во времена моего детства уже был солидным мужчиной с посеребренными сединою волосами. Он очень гладко выбривал щеки, так что походил на «американца с картинки». Поборник технического прогресса и медицины, отец одним из первых отказался от допотопной бритвы и стал пользоваться современными и «практичными» лезвиями «жиллетт» и машинкой «аллегро» («Шведская!» — произносили мы с большим почтением) для их заточки; кроме того, он был ярым поклонником радио (старинного радио с лампочками и громкоговорителем), кино и фотографии, а также питал расположение, но уже более умеренное, к шведской гимнастике, в те годы входившей у нас в моду. Обо всем этом свидетельствует снятый им фильм, а также фотографии преподавательницы гимнастики. Что вы, что вы, никакого тренировочного костюма: платье до щиколоток, длинные бусы, белый стоячий воротничок и высокая прическа — словом, настоящая «мисс», строго следящая за нашей смешанной «командой» из восьми братьев и сестер, да еще двух кузин и двух кузенов в придачу.
Еще одна фотография: отец за фотоаппаратом — складная гармошка с наброшенной черной тряпкой. Сделав снимок, он немедленно бежал в лабораторию, оборудованную им самим в подвале, колдовал там при свете красной лампочки над кюветами и бутылями с проявителем и закрепителем, чтобы через некоторое время торжественно показать нам фотографию или, в случае неудачи, попытаться сделать ее еще раз.
Странно, я веду рассказ так, словно уже тогда, в далеком детстве, чувствовал и понимал все это, хотя на самом деле мои воспоминания — только археологические раскопки, воссоздание прошлого по документальным свидетельствам и рассказам очевидцев, моих братьев.
И «бассейн» на моей памяти всегда оставался таким, каков он сейчас: трещина на дне и стоячая зеленая вода, ее нельзя ни сменить, потому что кран не работает, ни спустить — засорен сток. А песчаная полоса, насыпанная вокруг, поросла травой, напоминает небольшую приморскую дюну. В купальне поселились мыши и пауки, даже входить страшно, но раньше этот маленький домик, наверное, был очаровательным. До него здесь стоял складной деревянный каркас, на который натягивали бело-голубой полосатый тент. Я, конечно, не застал всего этого, говорят, каркас был предметом зависти соседей и еще долго хранился у нас в чулане.
Когда я подрос, фотолаборатория отца уже была далеким прошлым, но подвал, словно подземелье старинного замка, притягивал меня и Сарру. Мы частенько лазали туда, однажды открыв для себя этот таинственный мир, жуткий и притягательный одновременно, полный всяческих чудес: красный свет — мы зажигали его, чтобы стало еще страшнее, — полки с уцелевшими бутылями и всевозможными флаконами, пакеты с фотобумагой, которую мы с Саррой нещадно засвечивали, не ведая, что творим, большая кювета, где отец промывал снимки, и шкафчик, забитый кюветами поменьше, бесчисленные кассеты… Одним словом, волшебный загадочный мир, откуда мы выбирались на свет божий зачарованными, словно из пещеры Али Бабы.
От этой фотографической лихорадки осталось дюжины полторы потрепанных, рваных альбомов, воссоздающих историю дома, моей семьи, историю деревьев и кустов в нашем саду. Так, открыв один из них, я тут же наткнулся на фотографию скамейки, о существовании которой совершенно забыл. Эту скамейку мы называли греческой — очень уж сильно грело на ней солнце. Сейчас она скрыта от глаз разросшимися кустами, а в день, запечатленный на фото, на ней расселось наше огромное семейство, и я в том числе — вечное дитя, тоненький, бледный, хрупкий мальчик. Все видно на этой фотографии — наши белые и полосатые фартучки, обруч, двух‑ и трехколесный велосипеды, самокат… Мы сидим в окружении дедушек, бабушек, тетушек и гостей, приезжавших к нам каждый год. Тут и наши соседи: Женис из поместья Мунда, старики Кастель, девочки из семейства Басте́, доктор Жункоза, а также несколько других, незнакомых людей, из тех, о ком принято говорить «и все остальные».
Что я непременно сделаю, если доживу до пенсии и вернусь навсегда домой, — так это разберу альбомы. Новых покупать не буду, подклею и подновлю старые и, если смогу, сделаю под каждой фотографией скромную подпись, вернув имена и названия безымянным людям и вещам, давно уже несуществующим. Мне совсем не хочется, чтобы мой правнук, разглядывая меня, сидящего в коляске под миндальным деревом и блаженно улыбающегося в объектив, сказал: «Ну и глупая физиономия у этой девчонки!» (Впрочем, пусть говорит, лишь бы знал хотя бы приблизительно, о ком идет речь.)
Однако фотографическая летопись нашего семейства осталась незавершенной, поскольку лихорадка прошла году в тридцать четвертом или в тридцать пятом, и виной тому были серьезные обстоятельства. В тот год Роберту исполнилось пятнадцать, и отец подарил ему фотоаппарат, новую модель, правда, тоже гармошкой, но зато не с пластинами, а с кассетами. Роберт недолго пользовался своим подарком, отсняв от силы три кассеты.
Той зимой оба фотоаппарата — папин и Роберта — остались в Вальнове. Тогда год строго делился для нас на две половины: длинное лето, неизменно проводимое в этом доме, и бесконечную зиму; зимой мы жили в Барселоне, по будням ходили в школу, по воскресеньям — в театр, в основном когда на сцене шли папины пьесы, или смотрели любительские фильмы дома. Время от времени мы ходили в гости — по четвергам к «маминой бабушке», а по субботам — к «папиной бабушке». За эту нескончаемую зиму Вальнова в нашем сознании превращалась в волшебную сказочную страну вечного лета, откуда время от времени являлись чудесные посланцы: то Мариета, жена Жауме (отправляясь в Барселону к доктору, она подумала: «А не захватить ли дюжину яиц для сеньоров Фаркес?»), то садовник, приехавший за жидкостью от гусениц, «у нас-то не купишь, а от проклятых тварей совсем житья нет» (садовник обычно привозил живых цыплят, их выращивала его жена и эти крохи страшно нам нравились). Правда, чудесные посланцы выглядели весьма странно в нашей голубой гостиной — такие чинные, принаряженные и неловкие… Да, так вот в ту зиму оба фотоаппарата забыли в Вальнове, а в марте в дом залезли воры — почти каждую весну к нам кто-нибудь залезал — и украли их и многое другое.
«Ничего, купим другой», — сказал отец. Эти слова были очевидной уступкой веяниям нового времени и казались почти святотатственными в нашем маленьком мирке, где вещи делали и покупали на века, а любая потеря превращалась в настоящую трагедию. Если какая-нибудь вещь выходила из строя, ее чинили; когда же ремонт был невозможен, то после долгих вздохов и колебаний покупали новую, горько сетуя, что до старой ей далеко. Сейчас по всему нашему дому разбросано по меньшей мере полдюжины зонтов — складных и простых, пестрых и траурно-черных. Зонты периодически теряются и ломаются, но мы тут же покупаем новые. В прежние времена зонтик служил всю жизнь, был верным спутником на долгие годы. Если у него ломалась спица, вещь не выбрасывали, а несли чинить: «Чиню-у‑у‑у зонты!» — кричал зонтичных дел мастер, проходя по улице. Если же, не дай бог, рвалась ткань, то ее заменяли, но зонт ни в коем случае не выбрасывали.
«Ничего, купим еще», — сказал отец, бросая вызов своему времени, своим привычкам и вкусам.
И если бы мы купили новый фотоаппарат, покупка эта дополнила бы ряд сладостных приготовлений к отъезду, для старших детей омраченных школьными экзаменами. Но вот девочки уже радостно трепетали в ожидании встречи с дачными друзьями и подружками, вестей от которых не было целую зиму, и наконец в один прекрасный день, за обедом, предвкушая бурю восторга, отец произносил: «Пожалуй, пора подумать о переезде». О том, куда мы поедем, говорить было излишне: в те времена мы неизменно ездили в Вальнову, это теперь то один то другой мой родственник собирается в Бразилию или в США (а уж старушка Европа изъезжена вдоль и поперек). Кому-то приспичило отправиться в Бангкок — говорят, это просто прелесть, а когда мы были в Индии, то не смогли туда заехать, так как путешествовали с туристической группой и не имели права «отклоняться от маршрута». Во времена моего детства мы держались все вместе, но теперь в нынешних семьях совсем другое дело: старший, дабы выучить язык, едет работать официантом в Лондон, младшая в августе отправляется на Таити, а средний не знает пока, что выбрать: то ли поехать реставрировать церковь, то ли приобщиться к райской жизни наркоманов, родители же хотят путешествовать по Галисии, ведь папа не был там с самой войны.
Однако той весной Роберт неожиданно попал в больницу и на шестой день после операции, в возрасте шестнадцати лет, скончался, когда всем уже казалось, что дело пошло на поправку.
Вот почему новый фотоаппарат так и не купили.
И фотолаборатория в подвале нашего дома, где прошлым летом появилась еще одна кювета, чтобы Роберт мог проявлять свои пленки, перестала существовать. Мы с Саррой играли там, а отец многие годы не мог заставить себя спуститься в наше зачарованное царство.
9
Когда сегодня я ложился в постель, мне почудилось, будто где-то рядом в доме слышатся голоса отца и брата — воспоминания о них неотступно следуют за мной. За окном моросил мелкий дождь, тихие капли легко скользили по листьям и навевали дрему. Засыпая, я вспомнил, как один взыскательный критик обвинял меня в «литературной некрофилии», утверждая: «Почти во всех книгах автора присутствуют покойники, в основном его покойные родственники». Признаюсь откровенно — я всегда пишу о своих родных, просто часто вывожу их под вымышленными именами.
«Наверное, он прав», — подумал я, прислушиваясь к дождю, наполнявшему доверительным шепотом комнаты пустого дома. Сейчас здесь никого нет, кроме меня и, возможно, пары крыс, обитающих в подвале. Но все мои родные незримо присутствуют рядом, я люблю их, люблю живых и покойных и не понимаю, почему должен перестать любить тех, кого уже нет на свете. Если речь идет о такой «некрофилии», пожалуй, я готов согласиться со строгим критиком, однако хочу оговориться: покойники как таковые меня не интересуют, скорее навевают скуку. Я люблю моих покойных и вовсе не желаю, чтобы они умерли вторично — в памяти своих потомков.
Но вот некрологов и траурных речей ни я, ни мои домашние терпеть не можем. На кладбище мы бываем только в дни похорон, а слезы у могилки, букетики цветов и пожелтевшие портреты тех, кто «все дальше уходит от нас» (эти слова часто повторяла мама), считаем ненужной мишурой. Но мы храним память о покойных и тоскуем по ним, словно по людям, которые волею судеб оказались вдали от родного дома и никак не могут возвратиться.
Траурные мессы и молитвы в детстве были для нас таинственным «шифром», позволяющим открыть двери в загробный мир. Помню, один добрый старик из семейства Соланес говорил перед смертью: «Пустить-то они меня пустят, там, наверху, только вы уж помогите — одному-то дверь не открыть, — уж помолитесь тут за меня».
И мы верили, что помогли ему, да и сейчас верим. Но вера эта — живая, искренняя и простая. Слово «сверхъестественный» всегда звучало для нас по меньшей мере странно: напротив, мы воспринимали историю, рассказанную в Евангелии, как нечто совершенно естественное, словно речь шла не о Боге и Царствии небесном, а о человеке и его маленьком мире. И доктор Жункоза — атеист и богохульник, — приходя к нам в гости, не мог удержаться от своей обычной шутки: расспросив о здоровье всех домашних, он вдруг добавлял: «А Бог Отец как поживает? А его сын? А донья Мария?» Конечно, доктор говорил это, желая досадить тете Эулалии, но все же он не мог не чувствовать, что и Бог Отец, и Иисус, и Дева Мария для нас словно близкие люди, хорошие добрые знакомые.
Даже чудеса, совершенные Иисусом, воспринимались нами как нечто естественное и потому не производили должного впечатления. Конечно, мы верили в них — раз взрослые говорят, надо верить! — но нас ничуть не удивляло, что Он превращал воду в вино, исцелял калек, возвращал слепым зрение, ходил по воде, воскресил своих друзей и праведников и даже воскрес сам — наверное, в те времена люди жили иначе, вели себя совсем по-другому, и вообще, если Он так поступал, у Него были на то свои причины, вот и все.
Будучи в глубине душе «стихийными материалистами», мои домашние постоянно попадали впросак, лишь только речь заходила о чудотворцах и исцелениях. Даже тетя Эулалия не отставала от своих родственников. Как-то одна приятельница рассказывала ей: «А помнишь таких-то? У них сын умер от рака, такой молодой, а ведь его возили в Лурд[28] к святым местам». А тетушка удивленно ответила: «Надо же… Только зачем его возили? Разве они не знали, что рак неизлечим?»
Когда я проснулся и выглянул в окно, никто не пытался обмануть меня голубыми небесами и псевдовагнеровскими восходами: погода стояла отвратительная. «А если кому не нравится — пусть не смотрит, хорошо, хоть дождя нет, но это пока, до поры, а придет время…» — словно говорила она, мрачно и вызывающе, еще ниже опуская свинцовые тучи и сгущая туман.
Я взглянул на календарь и вдруг вспомнил: сегодня же день рождения Марии, кажется, ей исполняется восемнадцать. А поскольку восемнадцать моей дочери исполняется впервые в жизни, это для нее важное событие. Сегодня вечером, когда все наверняка соберутся дома, я позвоню в Женеву — была не была, — поздравлю Марию и расскажу, что все у меня в порядке: сплю, ем, не пишу никаких книг, идет дождь, видел белку и удода, а больше за эти дни ничего не произошло.
[28] Город во Франции; бытует легенда, что в 1838 г. там было явление Богородицы.