Впрочем, с точки зрения Басова, такие стремления Шалимова нисколько не являются препятствием ко всеобщему уважению. Естественно, однако, что мещанский, звериный, дельцовский образ действий не может быть началом, одухотворяющим шалимовские литературные произведения. Это житейская проза, а вдохновения наш писатель ищет в другом, именно в том чувстве одиночества, оторванности, которое он сам себе создал, низвергнув прежние кумиры. В прозе жизни он раздобывает всеми средствами деньгу, этим он безнадежно отталкивается от прежнего берега, от того, где молодость, порывы, любовь, идеалы, а следовательно, и живая, горячая красота, но пристать к берегу Басовых Шалимов просто из профессиональных расчетов не может, ибо Басовы — проза, а жизненная основа Шалимова — искусство. И вот из оторванности своей Шалимов стремится создать другую красоту, деланно-меланхолическую, утонченно-ноющую красоту, которой прикрывается все, что не имеет сил для жизни смелой и правдивой, то есть для борьбы, и недостаточно бессмысленно или бесстыдно, чтобы щеголять во всей своей животно-благополучной или животно-алчущей наготе. Характерно отношение Шалимова к двум красивым женщинам: циничной Юлии Филипповне и тоскующей, рвущейся к свету Варваре Михайловне. Перед жгучей брюнеткой с вызывающими глазами Шалимов считает возможным расстегнуться, он козыряет своим опытом селадона, он говорит языком кавалериста, он щеголяет своими холеными усами; но, оставшись наедине с печальной и строгой Варварой, он заявляет: «Что усы!., к черту усы!»16 Тут он выдвигает, на этот раз, впрочем, напрасно, свою мнимопоэтическую якобы меланхолию:
Но на искреннюю Варвару этот деланный язык не действует, как не действует новая шалимовская красота на истинно нового читателя. Шалимов чувствует, что он временный человек, «дачник», и это злит его и омрачает ему жизнь. Великолепен но своей характерности разговор на эту тему, который ведут Шалимов с Басовым:
Эта декадентка Калерия, выбрасываемая жизнью за борт, разновидность Татьяны из «Мещан», единственная представительница тех читателей, которым нравится новая красота Шалимова, его последняя манера. «Скажите откровенно, вам нравятся мои рассказы?» — спрашивает ее измученный внутренними сомнениями Шалимов, и она с готовностью отвечает:
Да, Шалимов нужен Калериям и Рюминым, к которым мы еще вернемся.
Над Басовым и Шалимовым Горький совершает суд через посредство женщины. Варвара Михайловна, жена Басова, с презрением отвергает своего мужа, как отвергает она и ухаживания Шалимова, бывшего когда-то ее идолом. Но если презрение такой женщины, как Варвара, может доставить Шалимову несколько горьких часов, а крушение так называемого семейного счастья, или, другими словами, некоторый ущерб безмятежно-мещанскому спокойствию, может на время обескуражить Басова, то, в сущности, разве это наказание? Оба утешатся, и утешатся очень скоро. Басов даже почувствует некоторое облегчение, когда перестанет постоянно видеть перед собою строгое и укоризненное лицо своей жены. Он говорит о ней:
Скоро оправится и Шалимов. После катастрофы, после страстного протеста Варвары, он успокаивает покинутого Басова:
И постигнет ли когда-нибудь какая-либо кара этих самодовольных обывателей — неизвестно.
Еще счастливее и цельнее Басова, энергичнее и хищнее — его помощник, откровенный арривист[4] и трезвенник Николай Замыслов. Он красив, ловок и весел. Нахально смотрит он на мир сквозь свое пенсне, и все ему удается. Философия его проста:
Перед своей любовницей Юлией Филипповной, женой инженера Суслова, он еще откровеннее. На ее вопрос: «во что же ты веришь?» — он отвечает:
Но он, конечно, остерегся бы скомпрометировать себя публичным признанием такого рода. Публично он предпочитает скрыть свой циничный взгляд на вещи за якобы эстетической и как будто даже философской фразой о том, что жизнь есть искусство.
Зато родственная ему натура, инженер Суслов, поступает иначе. Вся разница между ним и Замысловым в том, что Суслову чертовски не везет. Замыслов делает карьеру, он наживается, он душа общества, он отбивает у Суслова даже его красивую жену. Суслов, напротив, во всем неудачник: построенная им стена рушится, убивая рабочих, богатое наследство ускользает из его рук, жена его презирает. И этот волк ненавидит других волков, своих конкурентов. Он ненавидит ловкого волка — Замыслова, он ненавидит волков, замаскированных в разные шкуры, подобных Шалимову и Басову, но еще больше ненавидит он честных и смелых. Подавленный неудачами, задыхаясь от злобы, Суслов выбалтывает грубо, безжалостно тайну буржуазной интеллигенции в собственном смысле слова:
«Так обнажить себя может только психически больной!» — говорит на это Мария Львовна.
Перейдем теперь ко второй категории, к недовольным, мятущимся. Здесь Горький развертывает перед нами целую психологическую гамму, полную нюансов. Эта гамма неразрывной цепью соединяет правое крыло буржуазной интеллигенции, продававшейся настоящему, с его левым крылом, передовым отрядом будущего.
Ближе всех к типам первой категории стоит жена Суслова и любовница Замыслова — Юлия Филипповна. Тип этот очень удался автору. По внешности это яркая, красивая, нарядная брюнетка; она кокетничает и позирует при людях, она вульгарно и зазывающе весела, но, оставшись одна, она погружается в страшную апатию и тихонько напевает на тоскливый мотив грустные слова романса:
Аппетиты у нее, как и у мужа, довольно звериные, она дерзко развратничает и на угрозы постылого мужа отвечает угрозами же. Но в ней живет где-то глубоко что-то нежное, женственное и хорошее:
Она не удовлетворена, она тоскует, но она не знает выхода и не ищет его. Нужна была бы бездна горячей любви, целая система бережного воспитания, чтобы вывести эту женщину на истинный путь. И кто знает, сколько свежей, здоровой радости могла бы дать себе и другим эта сильная, богатая, но вся загаженная и теперь погибшая натура?
Горький вообще отмечает в своей новой пьесе с особенной яркостью превосходство женщин над мужчинами. В них больше истинного идеализма, по его мнению, но мужчины хозяева жизни и безжалостно калечат красивые женские души[5].
Превосходна сцена пикника. Мужчины собрались вместе, пьяные, красные, потные; они хохочут, рассказывая друг другу грязные анекдоты. Женщины лежат на траве отдельно. Они напевают грустные песни, они ведут тихую беседу, они печально мечтают о другой, лучшей жизни. Юлия Филипповна горько восклицает:
Самым несимпатичным из женских типов является жалкая, заезженная жизнью жена доктора Дудакова — Ольга Алексеевна. Трудно бросить в нее камнем: она превратилась в то, чем она является, главным образом, под тяжестью семьи. Это крошечная душа, похожая на маленькую собачку, озлобленную, смиренно свертывающуюся в комочек, но всегда готовую укусить исподтишка. Фигура ее нарисована с горьким юмором. Уже здесь мы встречаемся с постановкой проблемы о жалости. Жалкая, обиженная судьбой собачонка, Ольга Алексеевна много раз пользовалась помощью Варвары Михайловны. Сильный человек принимает обыкновенно помощь других как нечто должное; средний — с благодарностью; маленький — с затаенной ненавистью. Гордость Ольги Алексеевны не препятствует ей хныкать перед своею более сильной подругой, но в ней достаточно гордости, чтобы болезненно завидовать, еле сдерживая свое мизерное озлобление. В порыве она открыла свои карты, она выкричала Варваре свое нутро:
Можно установить общее правило: жалеть стоит только тех и помогать только тем, кого можешь уважать. Разного рода ничтожные страдальцы полагают, будто бы самое страдание является уже достаточным основанием для уважения. Это величайший вздор. Пусть Рюмины утешают Калерий, и наоборот, а всех их утешают специалисты-утешители — Шалимовы. Строителям жизни, творцам ее новых форм приходится устанавливать совсем другие критерии для оценки людей. Уважать можно только за силу. Силой приходится считать, разумеется, всякое дарование, способное украшать жизнь, делать ее интенсивнее, приближать ее к идеалу могучей, широко объединенной, человеко-божеской жизни. Сила не гарантирует, конечно, от страданий, она не гарантирует и от медленной гибели, более того: именно сильным людям с крупным размахом, людям самостоятельным, рвущимся к идеалу, сердцам и талантам, которые не могут продаваться за чечевичную похлебку, именно им — теснее всего живется в современном обществе. Вот тут-то нужно как можно больше сострадания, нежного участия, любвеобильной помощи. Прелестные сцены сострадания и утешения между сильными людьми рисует Горький и в «Дачниках». Обращаю внимание читателя в особенности на последнюю сцену третьего действия.
Но жалеть обывательскую мимозу, вроде Ольги Алексеевны, или виртуозов страдания, вроде Рюмина, — глупо и вредно.
Удивительно, в каком почете у нас жалость. Перечтите несколько десятков объяснений в любви: почти всюду мужчина бьет на чувство сожаления у женщины, если ему только еще предстоит завоевать ее любовь; он старается явиться в ее глазах возможно более жалким, заботясь только о том, чтобы быть красиво жалким, то есть выдержать свои причитания в благородно-меланхолических тонах. Я болен — ты можешь быть моей исцелительницей. Вот обычный сентиментальный мотив объяснений в любви в XIX и XX столетиях. Так объясняются в любви и Варваре в «Дачниках». Шалимов предполагает, что Варвара могла бы его насытить, как магнит насыщает железо: «Мне кажется, что если бы вы…» и т. д. То же кажется, разумеется, и Рюмину. Красивая женщина, «королева», как называет ее Двоеточие, благородная, задумчивая, — вот и похаживают вокруг страдающие господчики и стенают свои серенады в минорном тоне. Но, слава богу, Варвара не из жалостливых. Разговор ее с Рюминым — это разрыв той части интеллигенции, для которой глубокое внутреннее недовольство и страдание служит стимулом к исканию выхода, — с той, которая сделала из этого недовольства, из этого страдания свое амплуа.
Браво, браво! Долой его, пусть помогает себе, как знает, или пусть гибнет! Найдется кому помогать на свете. Гибнут другие, гибнут сотни тех самых «сильных и смелых» людей, которые идут на смену буржуазной интеллигенции, чтобы взять в свои руки знамя борьбы за идеал. Им надо помочь в такое время, когда они еще не окрепли; помогите Геркулесу в его колыбели, помогите ему в его борьбе со змеями, которые душат его, пока он бессознателен! Помогите себе, рвущиеся к свету Власы и Варвары, ищите смысла в жизни, вы уже близки к нему в ваших поисках, — но проведите границу между собою и Рюмиными, не позволяйте этим тряпичным людям висеть у вас на руках.
Я испытываю своего рода ликование, представляя себе следующую картину: Шалимовы, Рюмины, Калерии нашей литературы, утонченные эстеты, рыцари самоанализа, отшельники превыспренних мечтаний с огромным самодовольством, которого они не могут сдержать и которое просвечивает в их затуманенных взорах, подходят к передовой русской публике, тревожной и ищущей, по-королевски прекрасной, и, аккомпанируя себе на всех инструментах, они поют ей; они поют о своем тоскливом одиночестве, о своих разочарованиях, о бесплодных мечтах, — каждую складку своей дряблой души выворачивают они и воспевают, каждое сумасбродство своей болезненно-спутанной мысли они сервируют под разными пряными соусами. И они щеголяют, они охорашиваются, они кривляются наперебой: «а я-то, я-то! ты на меня посмотри, публика! я еще невиданно скорбный, я еще неслыханно сумасшедший». И вдруг публика отвечает почти брезгливо: «Не обнажайте передо мной вашей души, я не хочу, не надо!» Браво, браво!
Рюмин истерически выкрикивает: «…я хочу быть обманутым… Вот я узнал правду — и мне нечем жить!» И в другом месте он рассуждает:
Прекрасное pofession de foi[7] напуганных людей. Забавно только, что они не подумают об одном: допустим, что вера в то, будто человечество может справиться со всякой правдой, будто ему не нужно никаких разукрашенных ширмочек, допустим, что это обман, — нет, однако, никакого сомнения, что из всех возможных обманов это был бы обман, наиболее нас возвитающий; в нем — дух захватывающая дерзость, божественный вызов бездушной стихии; руководясь им, человек строит свою науку; пусть это иллюзия, но от нее вырастает душа человеческая, в этом положении кроется до сумасшествия отважная мысль о праве и возможности для человека покорить себе природу.
Господа маги! Вы утверждаете, что прекрасно знаете, будто вера в бесконечный прогресс науки и техники есть иллюзия, но ведь вы же хотите красивых иллюзий, почему же не оцениваете вы этой, в глазах ваших, иллюзии именно с точки зрения красоты?
Допустим, с другой стороны, что положение о том, будто «лицо правды всегда страшно», будто человечество всегда должно пытаться завесить черное окно, глядящее в вечность, какой-нибудь размалеванной занавеской, допустим, что это положение — истинно. Какая же низкая истина это в таком случае! Какую жалкую роль отводит она человечеству в мировой драме!
Казалось бы, лица, жаждущие красивых иллюзий, должны были восклицать: «Тьмы низких истин о необходимости для человека самообмана нам дороже нас возвышающий обман о том, что жажда истины — лучшая руководительница человека!»23 Но нет! Для наших искателей иллюзий важно не то, чтобы та или другая истина, тот или другой обман действовали на нас возвышающим образом, — им важно лишь получить какое бы то ни было утешение: они готовы проповедовать всякий обман и всякую истину, лишь бы только они не требовали от них никакого напряжения сил, а, напротив, оправдывали бы их апатию и пониженную жизнь.
Превосходно отметил Горький в Рюмине обычную черту меланхолических истериков: вымогание сочувствия путем угрозы самоубийства и неудачные, презренно-жалкие, досадно-комичные попытки к самоубийству. Еще Ницше иронически советовал хулителям жизни освободить себя от нее, а ее от себя; но, в сущности, они страстно привязаны к ней, в сущности им хочется вовсе не смерти, а комфортабельного покоя, между тем как пользоваться таким покоем при нынешних обстоятельствах как-то зазорно. Господа Рюмины не могут сделаться господами Басовыми: их нервы слишком утонченны, чтобы они не понимали, какое падение человеческого достоинства знаменуется басовским пантеистическим благодушием; кроме того, господам Рюминым хочется, чтобы ими любовались, и им больно и обидно, что молодежь, «новый читатель» и в особенности наиболее даровитые, наиболее отзывчивые, наиболее привлекательные для них женщины отказывают им в любви и уважении, ища героического, яркого, соколиного. Но достигнуть этого соколиного наши меланхолические ползучие эстеты не в состоянии; им оставалось бы только ныть, клеветать и помышлять о самоубийстве, если бы для них не существовало Шалимовых. Жаль, что Горький отметил лишь вскользь, и то только относительно Калерии, симпатию истерических эстетов к своим идеологам — Шалимовым. Шалимов (см. «Вопросы жизни», ныне лопнувший журнал, переполненный Шалимовыми)24 должен худо ли, хорошо ли задрапировать худосочную наготу интеллигента-истерика и построить ему «мост в царствие небесное», по которому господа Рюмины и госпожи Калерии преблагополучно и без потери своего утонченно-интеллигентского достоинства переберутся в царствие буржуазно-комфортабельного самодовольства.
[4] Арривист — человек, стремящийся любой ценой добиться успеха, карьерист (от франц. l'arriviste). — Ред.
[5] Впрочем, эта тема постоянно встречается в русской литературе (Пушкин, Тургенев, Гончаров). [Примечание 1925 г.]19
[7] исповедание веры (франц.). — Ред.