Кто по земле ползет, шипя на все змеею, Тот видит сор один; и только для орла, Парящего легко и вольно над землею, Вся даль безбрежная светла22.
«Читайте русскую литературу. Это лучшая литература в мире!» — учил Каронин.
«Помню его поднятую руку, тонкий вытянутый палец, болезненно покрасневшее, взволнованное лицо и внушающий, ласковый взгляд».
И долго после этого казалось Горькому, что Каронин говорит стихами и что иначе говорить он не может, что в словах его заключаются «дорогие тайны».
Я не удивился бы, если бы Горькому показалось, что Каронин может только петь.
Каронин крепко верил в народ. Он знал, конечно, его слабости, но он говорил Горькому: «Развяжите-ка ему руки, и он перестанет мечтать, возьмется за дело — возьмется, это верно. Ведь те, которые перестали мечтать, уже теперь обнаруживают огромные силы, умеют побеждать чудовищные препятствия». Он уверял, что этот народ — чудеснейший народ. И разве в этих словах не слышится музыка, родственная той, какую мы слышим в противопоставлении Ленина рассуждениям о русском народе как о коллективном Обломове23 — действительной энергии этого народа, проявившейся в мировом явлении — большевизме?
Но, конечно, Каронин, как это видно из первой фразы, выписанной нами в начале этой главы, был во многом родственным Короленко. Обе семьи — радикал-либералов и революционных народников — соприкасались, соприкасались прежде всего в пункте чрезвычайной веры в мысль, чрезвычайной веры в слово.
«Русский писатель, — говорил Каронин, — всегда хочет написать что-то вроде Евангелия».
И, конечно, с верой, что Евангелия переделают мир.
Но Каронин считал, что коллективно русские литераторы-разночинцы, русские литераторы-плебеи написали нечто вроде Евангелия, однако мира не переделали. И Каронин повествовал о своих братьях: «Все они — Кущевский, Воронов, Левитов и множество других — были горчайшими пьяницами… а причина, почему они пили, так — насмерть… — никого не занимает». И причину эту Каронин видит в том самом, что никакими Евангелиями никак не заставишь посторониться «чудище обло»24 затмившее свет.
«Надо помнить, — говорит Каронин, — что один из честнейших наших писателей громко заявил: „Я умираю оттого, что был я честен“. Это — чугунные слова, и нигде, кроме России, этак не сказано!»25
Похлопывая по плечу молодого писателя Горького, старый писатель Каронин, тяжело вздыхая, говорил: «Вообще говоря, юноша, быть писателем на святой Руси — должность трудненькая».
Очень интересно характеризует Каронина — как он относится, например, к толстовству. «Посылки сильные и верные, а выводы ничтожны и наивны», — говорил он. А когда Горький под напором нахлынувших на него сил захотел познакомиться с философией, Каронин даже возмутился: «Рано нам философствовать… философия — сводка всех знаний о жизни, — а мы с вами что знаем? Одно только: вот придет сейчас городовой и отведет в участок, отведет и не скажет даже — за что., Кабы знать — за что, ну, можно пофилософствовать — правильно отвели в участок или нет; а если и этого не говорят, — какая же тут философия?»26
В этой горькой иронии сквозит, однако, большой практический смысл, та революционная складка, которая была у Каронина и которая связывала его со многими революционными практиками.
«Светел был этот человек!..» — восклицает Горький.
«Мы должны целиком израсходовать себя в пользу народа. Этим решаются все вопросы. Конечно, — а иначе куда и на что мы?» — повторял Каронин27.
Вот — святость интеллигентов-народников, — святость непосредственно бесполезная, ибо они расходовались, а пользы для народа не было никакой, то есть непосредственно ощутимой в те времена. Но все же по-своему они прокладывали пути революции, которой суждено было победить.
«Жил он в постоянной тревоге о судьбе народа… — свидетельствует Горький. — Нервная жизнь помогла болезни разрушить тело, измученное тюрьмой, этапом, ссылкой»28.
В день смерти Каронин сказал: «Оказывается, умереть гораздо проще, чем жить»29.
И, конечно, Каронин известен родному краю — вот теперешнему, новому, освобожденному, — народы которого идут впереди всего человечества свободной, трудовой, боевой стопой.
И не напрасно Плеханов посвятил такой глубоко сочувственный этюд30 одному из лучших рассказов Каронина, в котором уже наметилась, вопреки обычаю народников, первая фаза развития рабочего, настоящего рабочего — от деревенской тьмы к новому свету, к путям протеста, к путям грядущей победы.
Горький питал к А. П. Чехову огромную и нежную симпатию. Он высоко ценил его как писателя, как общественную силу и — может быть, еще более как обаятельную человеческую личность. Познакомился Горький с Чеховым во второй период его деятельности, когда первоначальный безудержный смех Чехова, его веселое, шаловливое подтрунивание над уродствами жизни померкло и переросло почти в свою полную противоположность. Конечно, смех продолжал играть у Чехова огромную роль, частью как бич против того, что он ненавидел, частью как утешение для него самого, прибегавшего к юмору, чтобы не погрузиться в меланхолию. Но такое назначение смеха, карающее или утешающее, уже совершенно изменяет его характер.
Веселость в этот период могла приходить к Чехову лишь время от времени, так сказать, в минуты самозабвения и забвения окружающего. Обычный же колорит ощущений и переживаний этого «великого юмориста» был печален.
Говоря с Горьким о том, «какая нелепая, неуклюжая страна — эта наша Россия», он смотрит на него своими «славными» глазами, которые покрыты «тенью глубокой грусти». И Горький подмечает здесь: «Часто бывает у него: говорит так тепло, серьезно, искренно и вдруг усмехнется над собой и над речью своей»31.
Вот эта усмешка над своей собственной серьезной речью есть нечто весьма ранящее и более печальное, чем слеза, ибо смеялся в данном случае Чехов над тем, что он еще может надеяться каким-то серьезным и душевным словом помочь невыразимой беде — коренной нелепости и неуклюжести окружающего. Чехов очень любил спускаться с высот, мало-мальски патетических, на заурядный уровень, любил сам спускаться таким образом и других спускать.
«Всегда он был сам по себе, — говорит Горький. — …Не любил разговоров на высокие темы, у него была своеобразная манера опрощать людей»32.
Действительно, со стороны высоких тем чего мог добиться Чехов? Либо пустозвонных фраз, которых терпеть не мог, либо общих суждений весьма безотрадного характера. Когда же он опрощал свои темы, окружающую среду, встречных людей или людей, по их образцу созданных его художественной фантазией, то находил обильную пищу для себя. Опростить человека — это значит понять его в его конкретной слабости, может быть, сердечно пожалеть его, а такой сердечной жалости у Чехова чрезвычайно много. В иных случаях, если жалеть нельзя, посмеяться не без добродушия.
Чехов был человеком трезвым и к трезвости звал в своих произведениях. Однако это не значит, что Чехов отказывался от боя. Он вовсе не был пассивной натурой, какой его часто стараются изобразить. Горький далек от такого понимания Чехова. Он говорит о нем: «Он обладал искусством всюду находить и оттенять пошлость, искусством, которое доступно только человеку высоких требований к жизни, которое создается лишь горячим желанием видеть людей простыми, красивыми, гармоничными».
«Порою, — отмечает дальше Горький, — мне казалось, что его отношение к людям было чувством какой-то безнадежности, близкой к холодному, тихому отчаянию… Он был как-то целомудренно скромен, он не позволял себе громко и открыто сказать людям: „да будьте же вы порядочнее!“ — надеясь, что они сами догадаются о настоятельной необходимости для них быть порядочными. Ненавидя все пошлое и грязное, он описывал мерзости жизни благородным языком поэта, с мягкой усмешкой юмориста, и за прекрасной внешностью рассказов мало заметен полный горького упрека их внутренний смысл!»[10]33.
«Никто не понимал так ясно и тонко, как Антон Чехов, трагизм мелочей жизни, никто до него не умел так беспощадно правдиво нарисовать людям позорную и тоскливую картину их жизни в тусклом хаосе мещанской обыденщины». Горький дает великолепную картину того своеобразного мира, в котором «ходит» А. П. Чехов, тех своеобразных людей, скорее людишек, которых он встречает, и заканчивает эту картину: «Мимо всей этой скучной, серой толпы бессильных людей прошел большой, умный, ко всему внимательный человек, посмотрел он на этих скучных жителей своей родины и с грустной улыбкой, тоном мягкого, но глубокого упрека, с безнадежной тоской на лице и в груди, красивым искренним голосом сказал:
[10] Курсив А. В. Луначарского. — Ред.