Вид куска мяса вызовет у всякой собаки, хотя бы она была отнята у матери маленьким щенком и никогда не видела других собак, одну и ту же реакцию – будет бурно выделяться слюна, собака потянется к мясу. Так, кстати, реагирует на пищу и голодный человек. Такой слюнный и вообще пищевой рефлекс называется безусловным, врожденным, он закреплен в строении нервной системы собаки.
Чтобы он «сработал», собаке достаточно столкнуться с биологически важным раздражителем, соответствующим этому рефлексу.
Не будь безусловных рефлексов, животные да и человек просто не смогли бы жить и удовлетворять самые необходимые потребности, поддерживать свое существование.
Кроме безусловных у животных и у человека есть еще так называемые условные рефлексы. Например, пословица о пуганой вороне, которая, как известно, «куста боится», как раз и описывает условнорефлекторное поведение. Сначала ворона не боялась куста. Но в куст спряталось какое-то опасное для вороны существо, скажем человек с дробовиком, и испугало ворону. Теперь вид куста превратился для нее из безразличного в биологически важный раздражитель. Она уже не дожидается, чтобы в нее всадили заряд дроби, а прямо летит восвояси.
Такой условный рефлекс не врожденный. Он формируется у каждого животного и каждого человека в отдельности каждый раз заново. Образно говоря, каждую ворону, чтобы она «куста боялась», нужно заново пугать. Но это, пожалуй, единственная серьезная разница, в главном же условный рефлекс мало чем отличается от безусловного: условнорефлекторная реакция такая же автоматическая и бессознательная, как и безусловнорефлекторная. Знаменитый философ Рене Декарт недаром сравнивал рефлекторное поведение с работой машины.
Но есть и еще одна форма поведения – так называемое интеллектуальное поведение, интеллектуальная деятельность. В чем его отличие?
Когда раздражитель вызывает у животного или человека ту или иную рефлекторную реакцию, связь раздражителя и реакции, так сказать, «жестка». У животного (или у человека) нет выбора. Рефлекс диктует ему один-единственный путь: голодной собаке – вцепиться в мясо; пуганой вороне – лететь прочь от куста; тому, кто обжегся на молоке, – дуть на воду. Можно сказать, что во всех этих случаях раздражитель как бы нажимает на кнопку звонка. А раздающийся при этом звонок – это рефлекторная реакция.
Интеллектуальное же поведение всегда предполагает выбор из нескольких возможностей. Знаменитый шахматист экс-чемпион мира Эммануил Ласкер так описывает типичный случай интеллектуального поведения – игру в шахматы: «Многие мысли стремятся к воплощению – правильные и ошибочные, сильные и слабые, практичные и непрактичные. Они зарождаются и борются между собой, пока одна из них не одержит верх». При интеллектуальном поведении перед нами не категорическое требование: «Делай так – не иначе», как при рефлекторном; мы стоим перед задачей, и выбор правильного решения зависит от нашего ума, жизненного опыта, умения пользоваться усвоенными знаниями.
Каждый акт интеллектуального поведения, интеллектуальный акт (а их в поведении столько, сколько поставлено перед человеком задач), состоит из трех частей, или фаз. Первая из них – это ориентировка в условиях задачи и выработка плана действий. Вторая – это осуществление определенного варианта поведения. Третья – сопоставление получившегося результата с поставленной задачей. Как пример интеллектуального акта мы можем привести деятельность Александра Невского, обеспечившую победу над псами-рыцарями на Чудском озере. Сначала, поднявшись на Вороний Камень, Александр оценил ситуацию и сопоставил несколько возможных вариантов действия, чтобы выбрать из них наиболее правильный. Затем, решив поставить свои войска на льду в виде клина и заманить в этот клин тевтонских рыцарей, он осуществил вторую часть интеллектуального акта. И наконец наступила третья часть этого акта – когда Александр с удовлетворением наблюдал, как гибли в холодной воде тяжеловооруженные рыцари – в строгом соответствии с его военным замыслом.
Это пример интеллектуального акта, частично (во второй и третьей фазах) проходившего в форме практического действия. А чисто теоретическим, проходившим целиком «в уме», был, например, акт решения Архимедом задачи, поставленной правителем Сиракуз. Доказательством «теоретичности» этого интеллектуального акта является то, что решил эту задачу Архимед в ванне.
Так или иначе, но в каждый интеллектуальный акт у человека обязательно входит фаза планирования в уме будущего действия. Как раз эту особенность интеллектуального поведения у человека подчеркнул К. Маркс: «Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, и пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей-архитекторов. Но и самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове».
Восприятие человеком окружающих предметов – это тоже интеллектуальный акт, но сокращенный. Почему мы воспринимаем, скажем, часы как часы? Это легко понять, проследив, как познает мир ребенок или как мы с вами стараемся понять, для чего служит незнакомый нам предмет. Мы ориентируемся в своих впечатлениях и выдвигаем определенную гипотезу – с чем мы имеем дело (первая фаза); затем стараемся проверить эту гипотезу – непосредственно или задавая вопросы другим людям (вторая фаза); наконец сопоставляем гипотезу и результаты ее проверки (третья фаза).
Нас сейчас интересует одна сторона восприятия. Чаще всего, увидев незнакомый предмет, мы спрашиваем не «Для чего это?», а «Что это?». Нам отвечают, скажем: «Часы», и мы этим ответом вполне удовлетворяемся.
Почему нам достаточно слова, откуда мы знаем, какие признаки связаны с этим ярлычком – словом «часы»? Это «знает» за нас язык, вернее, опыт многих поколений, закрепленный в языке. Все предметы, показывающие время, мы называем часами не потому, что нам так нравится, а потому, что так принято у говорящих на русском языке. (А вот в английском языке есть не одно, а два слова и соответственно два понятия – watch (часы на руке или на столе) и clock (башенные часы).
Слова как раз позволяют нам объединить наш собственный, личный опыт и опыт всего человечества, использовать в нашей деятельности не только то, что мы увидели или услышали сами, но и то, что узнали до нас другие люди. Когда мы, допустим, читаем учебник, то тоже пользуемся этой способностью нашего языка – мы ведь едва ли можем собственноручно измерить, скажем, высоту горы Килиманджаро, а уж о том, чтобы своими глазами увидеть битву на Куликовом поле, и речи быть не может. Во всех подобных случаях мы как бы верим «на слово» опыту других людей, закрепленному и переданному нам с помощью языка. Великий русский биолог К. А. Тимирязев в одной из своих работ сказал по этому поводу: «Если заурядный, но получивший современное образование человек обладает в наше время сведениями о природе, которым позавидовал бы Аристотель, то причина тому лежит не в исключительном каком-либо умственном превосходстве, а, конечно, в тех двадцати двух веках, которые недаром же прожило с тех пор человечество».
Язык играет громадную роль и в любом другом интеллектуальном акте. Именно он является главным орудием, при помощи которого мы можем планировать в уме свои действия (хотя и не единственным таким орудием). Вот эти-то его признаки, две функции языка – как средства познания мира и как средства мышления – и являются главным в психологическом отношении. Мышление, сознание человека, как говорят, опосредствовано языком. Именно благодаря тому, что человечество располагает языком как средством закрепления общественного опыта, оно может передавать от поколения к поколению самые сложные достижения познания. Чем дальше, тем больше этих элементов познания, этих крупиц общественного опыта, общественной практики оказывается в распоряжении человечества. И каждый из нас, появляясь на свет, не просто взаимодействует с окружающей действительностью и с другими людьми. Чтобы жить и действовать как полноценный член человеческого общества, каждый должен научиться при помощи языка тому, что знают о действительности другие люди, человечество в целом.
Ну, а что касается языка как средства общения, как орудия коммуникации, то из сказанного выше ясно – никаких других функций он, наш язык, просто не мог бы выполнять, если бы не служил для общения. Но в том-то и отличие его от средств коммуникации у животных, что он служит человеку не только для этого. И когда мы употребляем словосочетание «язык животных», то это, в сущности, неправильно: ведь для пчелы, муравья, сороки или обезьяны их «язык» не является ни орудием познания, ни способом усвоения «общемуравьиного» или «общесорочьего» общественного опыта. Такого опыта и не существует. Даже если мы иногда называем пчел или муравьев общественными животными, это означает лишь, что они живут, как говорят биологи, «сообществами» – пчелы в улье, муравьи в муравейнике. Но каждый член такого «сообщества» в биологическом отношении совершенно самостоятелен; а человек – это прежде всего член человеческого общества.
Наш параграф называется «Почему мы умеем говорить?». Из того, что мы сказали, видно, что вопрос этот стоило бы поставить немного по-другому: зачем мы умеем говорить, зачем человеку язык? Ответ ясен: язык нужен человеку, чтобы быть человеком, полноценным членом человеческого общества, чтобы мыслить и действовать по-человечески. Потому-то мы и умеем говорить, что человечество, человеческий род или, выражаясь более строго, вид «хомо сапиенс», человек разумный, нуждается в языке, в речевом общении, чтобы развиваться, эволюционировать. Ведь основное биологическое отличие вида «человек разумный» от других видов животных заключается совсем не в особенностях строения тела или, скажем, в весе мозга: оно заключается в том, что человек живет в человеческом мире, что он сталкивается с природой не один на один, а через посредство придуманных обществом орудий труда, через посредство общественно выработанных знаний и умений, социальных норм поведения и способов общения. И чем дальше, тем все более совершенными становятся эти внешние средства, помогающие взаимодействию человека с окружающей средой.
В животном мире эволюция касалась только развития и изменения индивидуальных биологических признаков, а у человека она распространяется на совершенствование его, как говорил Г. В. Плеханов, «искусственных органов» – органов мышления и органов труда.
И именно поэтому, несмотря на все наши усилия, дельфины никогда не заговорят с нами ни на человеческом, ни тем более на своем, дельфиньем языке. Дельфин как раз всегда стоит один на один с окружающим его миром, в этом смысле он типичное животное. А раз так, то откуда взяться у него языку? Как ни жаль, но «собратьев по разуму» нет смысла искать на нашей планете – за это ручаются антропология, психология и философия.
Правда, находятся ученые, в том числе очень квалифицированные в своей области, которые придерживаются иного мнения (а о журналистах и нечего говорить).
Но среди этих ученых, обратите на это внимание, нет и никогда не будет психологов. Это биологи, кибернетики... Дело в том, что о психике и ее законах почему-то очень часто считают возможным судить не специалисты.
Человек, общество, личность
Для «языков, с которыми мы можем столкнуться вне Земли, вероятно, совершенно не обязательны слова в том виде, в каком мы находим их в русском и других европейских языках. Важно не наличие или отсутствие именно слов, а наличие или отсутствие средств, позволяющих человеку или другому разумному существу передавать и усваивать общественный опыт, общественно выработанные знания, умения, нормы поведения.
Но на словах акт речи еще не кончается. Чтобы речь прозвучала, была услышана и понята, эти слова нужно произнести. И сразу же обратим внимание, что человек произносит их совсем иначе, чем «произносит» человеческие слова, скажем, попугай. Мы уже говорили об этом: для человека, в отличие от любого, далее «говорящего» животного, речь распадается на отдельные звуки. Каждый звук в его сознании противопоставлен другим звукам: кол, а не гол; рак, а не рок; ком, а не кон. И весь сложный механизм произношения отдельных звуков и целых слогов, существующий у человека, как раз и предназначен для того, чтобы не просто приблизительно воспроизвести звучание слова, а обеспечить тончайшие значимые различия в этом звучании. И не случайно у человека развилась специфическая физиологическая система, особая способность, отсутствующая у животных, – так называемый речевой или фонематический слух.
Зачем нужны человеку все эти тонкости? Почему мы не можем разговаривать друг с другом, используя те же механизмы, что, скажем, собака, когда она воспринимает команду «ложись»?
Собаке, в сущности, все равно, сказать ли ей «ложись» или «ажи», она ориентируется на общее звуковое впечатление.
Может быть, дело просто в том, что человека окружает много предметов, что ему приходится иметь дело со множеством понятий и для каждого из них надо придумывать какой-то особый отличительный значок? Если бы дело обстояло именно так, то логично было бы предположить, что у тех народов, у которых в языке сравнительно мало слов, и звуков должно быть меньше. Да, наверное, и слова тоже должны быть короче – зачем тратить лишнюю энергию? Кроме того, если бы это было так, для каждого понятия, вероятно, должно было бы существовать особое слово.
Но на самом деле все обстоит далеко не так. Во-первых, есть народы с первобытной культурой, очень далекой от европейской, у которых сравнительно мало слов (скажем, несколько тысяч, в то время как словарь таких языков, как русский или английский, включает до 100 тысяч слов). Но в то же время в языках этих народов нередко имеются сложнейшие системы звуков, во много раз более сложные, чем, например, система звуков русского языка. То же касается длины слов. Например, простое слово синий, которое почти во всех языках очень короткое (по-немецки – blau, по-английски– blue), в одном из папуасских языков острова Новая Британия в Океании звучит совершенно устрашающе: киндемпумаун! Чтобы вы не подумали, что мы специально искали такое слово, вот вам другое – для понятия красный (по-английски – red, по-немецки – rot): эденпинакодок.
Значит, дело не в количестве слов. Кстати, очень распространено мнение, что у так называемых «первобытных» народов слов очень мало – иногда называют цифру 300–400. Это совершенно ошибочное мнение. Конечно, языки с развитой литературой, языки с научной терминологией имеют больше слов, чем язык какого-нибудь затерянного в пустыне бушменского племени. Но не настолько! Ведь как бы «первобытна» ни была культура бушменов, у них своя жизнь, общественные отношения, свой, хотя и самый неразвитый, способ производства материальных ценностей, свои мифы, сказки, легенды, свои рецепты на случай болезни, свои знания об окружающем мире, которые они сообщают детям... А для всего этого нужны слова. Так что их никак не может быть меньше, чем несколько тысяч.