— Та ни... що ты... Завсегда... День и ночь... Уси годы думала только об тоби...
В темноте вечера шопотом рассказывали друг другу о годах ожидания, томления, тоски. Непривычными, будто чужими, незнакомыми словами, нескладно, отрывисто, стесняясь, говорили, часто совсем не то, что хотели, но друг друга понимали с полуслова.
— Теперь кончилось... Теперь добре заживем...
— Тильки скорише уйти от Рудого... Силы з им немае... терпеть бильш не можно...
— Зараз кончай. Хоть завтра.
— Теперь бигты треба. Ругать буде.
— Я проведу до дому.
— Ни... Ты с утра пристав, не треба.
Долго, неотрывно прощались, пока соседи не спугнули.
Несмотря на позднюю пору, к хате подходили знакомые и родственники. Пришел товарищ юности Петро Бажан, черноглазый, смуглый и вихрастый, как цыган, сверстник и однополчанин, раненный еще в четырнадцатом году под Стрыковым и с тех пор пропавший. Пришел с гармошкой, навеселе, Микола Рябой, пьяница и кулачник, отсидевший пять лет в тюрьме за убийство в праздничной драке. Принес самогон, назойливо угощал и длинно ругался. Потом тут же под плетнем неожиданно заснул. Пришел сосед Назар Суходоля, молчаливый и тихий, как неживой. Люди толпились вокруг Остапа, жадно выспрашивали о Киеве, о немцах, о гайдамаках:
— Що ж воны туточки на время, чи навсегда?
— А як с землей буде? Воны нам здесь панов вертают, знов ярмо на выю[7] натягивают...
— Уже и приказ такий дан — землю всю вертать, а що мужики посеяли, то панам отдать...
Остап молчал, узнавая от людей больше, чем сам мог сказать. Все, что в Киеве у казармы рассказывал ночью слесарь Федор Агеев, оказалось живой правдой. Все, что видел и слышал Остап на киевском вокзале, в вагоне поезда, на станции Варевки и по дороге в деревню, все, что тревожно прорывалось в вопросах и рассказах односельчан, — все, все было единым, цельным и ясным до конца.
— В Британы пришел немецкий отряд. Завтра, гуторят, будут хлиб шукать... Кто сховав, того в город, в острог...
— Брешут, не може того буты...
— Ось як сам побачишь, тоди скажешь — брешут чи не брешут.
— В Авдеевке дезертиров шукали, двух в волость увели, а третьего в степу зараз расстреляли.
— Гуторили, що агитатор... Большевик...
— Матрос...
— Ну и що ж...
Уже с полей потянуло холодным ветром, уже давно померкли звезды, на востоке вспыхнул розовым золотом широкий край неба, когда люди разошлись, и Остап, кутаясь в старый отцовский кожух, докурив трубку, стал укладываться на высохшей прошлогодней траве в покосившемся ветхом сеновале.
IV
Боялись выезжать в поле на работу. Ждали с часу на час гостей. Представители державной хлебной конторы, сопровождаемые гайдамаками, трижды обойдя всю деревню от края до края, ушли несолоно хлебавши и клятвенно заверили, что завтра придут немцы:
— Воны возьмут!.. Не спытают!.. Та що шомполами з мотни пыляку выбьют!.. Ось побачите!..
— Побачимо.
Тем, кто в испуге отдавал последнее, агенты выписывали реквизиционные квитанции, и мужики, долго глядя вслед удаляющейся подводе, печально теребили в руках небольшую желтую бумажонку. Тяжкий опыт подсказывал, что бумажонке грош цена.
— Що з ней робыть?
— Подтереть кобыле хвост.
— А за що же я послидний хлеб отдал?
[7] Шею.