Жизнь рядового пылесоса течет довольно монотонно. Раз-два в неделю его включает для работы один и тот же человек — иногда мужчина, но обычно женщина, — и точно так же, как они сами, он производит затем однообразные действия: проходит по одним и тем же комнатам, где его ждут одни и те же встречи. И лишь изредка ему выпадает познать небольшое волнение: встретить незнакомого вида крошку или волос, — а порой и волнение побольше: сегодня опорожняют его мешок! Или даже — какой сюрприз! — хозяева купили новый ковер!
Иногда озорной хозяйский мальчишка испытывает его возможности: можно ли пропылесосить им собаку? Вернуть летающий бумажный самолетик? Или поймать несчастного таракана, пытающегося удрать в свою дыру под раковиной? А иногда супруги расходятся, и тогда он обычно остается с ней, а муж исчезает из жизни их обоих и находит себе другую подругу, у которой уже есть пылесос, который остался у нее после того, как она оставила своего мужа.
Свипер моей бабушки удостоился куда более увлекательной жизни. Вместо рутинного переезда с завода в магазин и оттуда в дом покупателя в ближних кварталах он совершил огромное путешествие — через материки и моря, по волнам и горам, по дорогам и рельсам, и в заключение — по сельской дороге, на крестьянской телеге: белая лошадь, голубые глаза, желтизна карандаша и стерни, зеленое поле.
Понятно, что он наслаждался всем этим и даже испытывал что-то вроде гордости. Но сейчас, в темноте запертой ванной комнаты, он понял, что порой куда предпочтительней обычная жизнь, предсказуемая рутина, как у всех людей и у всех пылесосов. Почему меня не оставили в Америке? — тоскливо вопрошал он в душе. Почему не послали к нормальной американской домохозяйке — той, что в платье в горошек, с красной помадой и ухоженными ногтями? К такой же, как он, обычной американской женщине, понимающей, как работает американский пылесос. И что такого он сделал? Собрал в себя грязь? А как же ему ее не собрать? Ведь в этом и состоит его работа. Он работает, и собирает пыль, и сам немного пачкается при этом, и все ради того, чтобы у нее был чистый дом, ухоженные ногти и улыбка на лице.
Но не это было главное. Главное состояло в том, что раньше, во время своего путешествия, свипер знал, что ему предстоит: он едет в дом, где будет убирать, к домашней хозяйке, которая его ждет, — а сейчас, в закрытой ванной, его точили мрачная неизвестность и растущий страх. Потом его охватило отчаяние, а под конец к нему пришло сознание и понимание. Он понял, что никогда больше не увидит дневного света.
Были с ним в ванной еще несколько бабушкиных арестантов: три девственных сервиза, две нарядные столовые скатерти с кружевной оторочкой, никогда не покрывавшие стол, и новое постельное белье, на котором никто никогда не спал, не видел сны и не любил. Но никто из них не согрешил так, как он, и никто не был, как он, приговорен к пожизненному заключению…
А снаружи продолжалась жизнь. Деревья растили плоды. Куры несли яйца. Коровы истекали молоком. Было приготовлено и съедено множество селедок. Стены и полы были вымыты снова и снова, мокрым и сухим, мылом и керосином. Уличная грязь, как всегда, липла к обуви, домашняя — к пальцам. Пыль, как и положено пыли, витала в воздухе, пытаясь проникнуть, преуспевала в этом у соседей, а у бабушки Тони пятилась и отступала.
Время шло. Рождались и росли внуки и внучки, мылись в «корыте» в углу дворовой дорожки, слушали рассказы своих родителей: вот тот особенный цитрус, который посадил твой дедушка, сегодня он приносит только грейпфруты, но раньше на нем росли анчоусы и помидоры. А вот тут ползла гадюка, которую я убила метлой. Обувной щеткой? Кто тебе рассказывал такое? А здесь привязывали нашу умную ослицу Иа, которая ночами летала навещать королей. К какому королю она больше всего любила летать? К тому, который давал ей больше ячменя.
И обиды были. Далеко отсюда, в Америке, дядя Исай обиделся больше, чем обижался раньше, когда получал обратно доллары, которые он посылал брату. До него снова долетели слухи, на сей раз о том, что именно бабушка Тоня, которой в его коварном плане с пылесосом предназначалась роль союзницы, побрезговала его подарком и перестала пользоваться им, и эта новость его глубоко задела. Он знал, что палестинские первопоселенцы — революционеры, а революционеры, как правило, это люди крайние и не признающие компромиссов. А поскольку дядя Исай уже был гордым и сознательным американцем, он знал также, что в данном случае речь идет не просто о революционерах, а о социалистах, то есть о людях совсем уж опасных. Но сейчас он понял, что самая крайняя на свой лад и самая несгибаемая среди них, а также несравнимо более опасная в том, что касается лично его, — это как раз бабушка Тоня.
Но время шло. Придумывались и забывались воспоминания, сочинялись и рассказывались семейные истории, росли и ветвились версии, и все эти годы несчастный американский свипер томился в запертой ванной комнате бабушкиного дома в мошаве Нагалаль. И каждый раз, когда мы навещали бабушку, и удостаивались быть допущенными в ее дом, и проходили возле запертых дверей запретных комнат, мама говорила снова и снова:
— Вот здесь мебель моей мамы…
А возле двери в ванную комнату:
— …а здесь ее свипер.
Воздух стоял неподвижно. Считанные пылинки, в незапамятные времена проникшие в ванную комнату[60], давно осели на пол. За дверью слышались невнятные голоса, звук передвигаемой мебели, шорох метлы, капанье воды, стекающей с выкручиваемой тряпки, громкое тиканье будильника, споры бабушки Тони с дедушкой Ароном, его все более редкие песни и все более частые раздраженные реплики, сиплый голос сипухи на кипарисе во дворе, ответный ночной храп из дома — у бабушки тонкий и переливчатый, у деда нарастает и нарастает, потом пугается сам себя, обрывается на миг и крепчает снова.
Год, и еще год, и еще, и еще. Сорок лет — сорок лет подряд! — прожил свипер в своем мрачном одиночном заключении, закутанный в белизну своего савана, чистый, как в день своего рождения, до того, как познал пыль. Его шестеренки безмолвствовали, его вентилятор отдыхал, его шланг лежал, свернувшись мертвой змеей. Впрочем, иногда, так сказала мне мама, бабушка открывала эту тюремную дверь. Внезапная, расширяющаяся щель света и надежды, быстрый взгляд, пересчитывание заключенных — не убежал ли ей кто, мгновенная проверка — не удалось ли какой-нибудь пылинке проникнуть сквозь запертую дверь? И все — дверь закрывается. И снова темнота и тишина. Сорок лет. Немногие арестанты провели в тюрьме так много времени без перерыва. Не знаю, как ощущают течение времени пылесосы, но сорок лет есть сорок лет. Очень долгое время.
Но вот в один прекрасный день, точнее — вечер, свиперу показалось, что он снова слышит знакомый язык — тот, который слышал раньше, до того, как приехал сюда, много-много лет назад. Да, из-за стены проникали слова на его языке и с его акцентом, а произносивший их голос был голосом женщины. Молодой женщины. Явно его соотечественницы.
А через несколько часов дверь ванной открылась настежь, щелкнул выключатель и вспыхнул свет. Бабушка Тоня развязала шпагат, приехавший с ним из той далекой страны, сняла одеяло и старую простыню, подняла коробку и стянула со свипера мешок. Он посмотрел на нее и поразился. Прошло сорок лет. Он сам и нарисованная на его коробке американская женщина остались такими же молодыми, как были. Но бабушка постарела так, что он с трудом ее узнал. Только тряпку на ее плече он узнал сразу, хотя та уже прошла семьсот кругов стирки. Это была одна из тех замечательных, бессмертных американских тряпок, которые приехали тогда в Нагалаль вместе с ним.
Бабушка Тоня провела этой тряпкой по его блестящему корпусу, увидела в нем свое отражение, искривленное на изгибах металла, взялась за большой толстый шланг и слегка потянула.
И свипер опять последовал за своей хозяйкой. Его бесшумные колеса даже не скрипнули. Он двинулся и поехал. Она повернулась и вышла с ним из комнаты.
Глава 24
Когда мне исполнилось тринадцать лет, я начал приезжать в Нагалаль на каждые большие праздники — в Песах и Суккот, а также в летние каникулы, — чтобы работать в хозяйстве и помогать дядьям. Так я делал вплоть до призыва в армию.
В молодости я был более прилежным и старательным работником, чем в детстве. Я уже не увиливал от работы и не вызывался рассказывать истории тем, кто в это время вкалывал, тем более что рассказы Менахема и Яира были интереснее моих. Они учили меня всему, что должен уметь крестьянин, — жать и нагружать телегу, доить вручную и с помощью автомата, поить новорожденных телят и чистить коровник, выдаивать семя у индюков и осеменять им индюшек (кстати, два противных дела, от описания которых я вас избавлю), собирать снесенные курами яйца и вместе с тетками их чистить, водить трактор (это стало моим любимым занятием) и работать с прицепными сельскохозяйственными орудиями, а под конец — тому труднейшему маневру, овладение которым превращает простого крестьянского сына в настоящего крестьянина: реверсу с телегой и более того — реверсу с телегой при наличии дышла.
Я начал с самых простых работ — чистки кормушек и перетаскивания поливальных труб. Позже, когда я научился запрягать Уайти, нас с ним стали каждое утро, пока дядья готовились к дойке, посылать за кормовой свеклой. Кормовая свекла — растение с очень толстым корнем, близкая родственница сахарной свеклы и любимая пища коров.
Мы с Уайти выезжали со двора, проезжали мимо виноградника, выкорчеванного несколько лет спустя, и ехали вдоль цитрусовой рощи, которой тоже предстояло быть срубленной в близком будущем. Стояло раннее утро, воздух был еще прохладным и хрупким, и роса висела на листьях грейпфрутов. Падающие капли тотчас впитывались в землю, а если попадали на сухой лист, производили неожиданный громкий звук, почти щелчок.
Земля прогревалась с той же скоростью, с которой шла лошадь. Солнце свертывало пеленки облаков над полями. Стайка рано поднявшихся щеглов вдруг сливалась с взволнованным разноцветным облаком. Сегодня я уже их не вижу, этих щеглов. Их отлавливают, истребляют, они исчезают — точно так же, как те огромные стаи скворцов, которые тогда то и дело заслоняли солнце волнующимися полотнищами, и как тот дрозд, который каждый день у меня на глазах щелкал на мостовой улиток, и те рыжие славки, которые сигналили мне мельтешеньем красных хвостов из эвкалиптовой рощи Нагалаля — той рощи, которой тоже уже нету: стерта с лица земли, но осталась в памяти.
Участок земли под свеклой расстилался на склоне нашего «надела» (так называют в мошаве поле каждой семьи), возле покинутых английских зенитных позиций, прежде защищавших соседний военный аэродром. Уайти, незлобивый и добродушный, как и в дни моего детства, теперь уже изрядно постарел. Он, похоже, забыл тот день свадьбы Пнины и Менахема, когда я забросал его яйцами в коровнике, и даже если не забыл — давно простил. Он шагал медленно и, хотя чувствовал, что руки, которые держат вожжи, не так опытны и решительны, как руки Менахема или Яира, не злоупотреблял этим. Он хорошо знал распорядок нашей утренней работы. Начало, легкое и для него, и для меня: мы спускаемся к полю спокойно, с пустой телегой. Потом, на поле, начиналась моя трудная часть: выдергивать тяжелые корни из земли и грузить их на телегу. Потом — его трудная часть: втаскивать тяжелую телегу по подъему обратно во двор. А потом снова моя: сбрасывать свеклу в коровьем загоне.
В те дни Менахем и Яир купили свой первый трактор: маленький «фергюсон», на котором я учился водить и работать. «Фергюсон» был быстрее и сильнее, чем Уайти, и лишен его капризов, а также не имел привычки убегать по ночам в поисках тракториц. Старый жеребец постепенно оказался на положение безработного (что, кстати, вовсе не огорчило его), и в конце концов дядья решили отправить его на пенсию. Последние два года жизни он провел в загоне у коров, вблизи их ясель, надоедая им своими восторженными рассказами о мандатных временах.
В тот период я немного отдалился от бабушки Тони. Теперь я был уже не мальчиком, а взрослеющим подростком, и мне было интересней общество дяди Яира, а также моих сверстников и сверстниц. Однажды я даже немного поспорил с ней из-за немецкой пивной кружки. Я снова попросил у нее подарить мне эту кружку, а она снова ответила:
— Пока я жива, ты с меня никакого наследства не получишь.
Но по правде говоря, наши отношения и раньше знали подъемы и спады. Нет, настоящей ссоры между нами никогда не было — что само по себе достижение, коль скоро речь идет о бабушке Тоне, — но я не раз слышал плохие отзывы о ней и иногда чувствовал тот стыд, который ощущает ребенок, когда дурно говорят о взрослых членах его семьи, и, подобно маме в детстве, стыдился, что я ее стыжусь. В подростковом возрасте это чувство обострилось, и бабушкины жалобы и привычки часто вызывали у меня нетерпение и неловкость. Но когда я вырос еще немного, я открыл в ней новое достоинство, которое сделало нас на время единомышленниками. Я обнаружил, что в тех деликатных вопросах, что между ним и ею, она намного более либеральна и открыта, чем все остальные члены семьи.
[60] В книге: комнау.