— А то. Chwarae teg [6], верно? Я сдюжу, братан. Все снесу, бля.
Он мимоходом хлопает меня по плечу, выключает газ и заваривает чай. Тот парень на собрании, про которого рассказал Перри, кажется, собирается влезть ко мне в голову и удобно устроиться, так что я зажигаю самокрутку и оглядываю хижину, удивляясь, как Перри удалось обставить ее барахлом, что он выудил на свалке, от телевизора и видеомагнитофона, стоящих в углу на ящике, до стопки кассет с жестким «европейским» порно (он думает, что я про них не знаю) за раскладушкой, у дальней стены. Перри, он работает стражем свалки с незапамятных времен; говорит, что никого больше не знает, кто бы не тратил на жизнь ни гроша. Он, правда, несколько раз чуть не погиб, вот ето были бы расходы, но такое случается с кучей народу. Включая меня. И я думаю, что ето помогает ему удерживаться от выпивки: он говорит, что обожает исследовать свалку, смотреть, что выкинули люди. Говорит, ето его личная сокровищница.
Господи-исусе, эта скука. Чего мы только не и делаем, чтоб ее победить. Чего мы только не и делаем, чтоб заполнить свои дни, свои долгие, долгие дни тяжкой работы, уныния, смерти заживо — время, отпущенное нам на земле, цепь плоских, пустых наших дней.
— Вот, держи.
Он протягивает мне кружку с чаем.
— Пасиб.
Он опять садится. Теперь улыбается; ушло оно, то отчаяние, что было пару минут назад, отвязалось от него. Перепады настроения, как у любого алкаша в завязке. Пугающие крайности хронического выпивохи, который вот щас по случайности не пьет.
— Как рука?
— Наполовину кремировали.
Я дую на чай и отхлебываю.
— А я все думал.
— Да ну, не может быть.
— Не, слушай, ведь было б лучше, если б те оттяпали правую руку, а не левую.
— Чё это?
— А то, что ты ведь правша, верно? Так что, каждый раз, как дрочить, тебе пришлось бы это делать левой, все равно как если тебе это делает кто-то другой.
Он смеется. Я тоже, хоть я и слышал уже ету шутку тыщу раз, бля. И даже сам так шутил довольно часто, бля.
— Кроме шуток. Так как она?
— Чего?
— Да рука твоя, бля. Не болит, ничего?
— Нет, все нормально. Иногда вроде как чешется, и все.
— Чешется?
— Угу. Не сама рука, понимаешь, не культя, типа. Я имею в виду — ну, знаешь — пустоту.
— А, да. Это, фантомное как его там.
— Угу.
— Странно как, а?
— Да, верно. Мне доктор однажды объяснил.
— Правда? А что сказал?
Я рассказываю Перри, что запомнил, и что читал, и что сам знаю теперь, как не мог знать раньше, до того, как мне самому ампутировали руку: что непрестанный круговорот етого мира, суета и шум, отпечатываются в наших нейронных сетях в самом раннем возрасте, и ети сети, так широко раскинутые, такие чувствительные, быстро привыкают к определенным ощущениям и вроде как заточены на их восприятие. Эти сети сохраняют состояние готовности к восприятию, даже когда руки или ноги уже нет, так что ето они, а не отсутствующая конечность, продолжают испытывать ощущения. Это плохо, потому что ненормальная боль и покалывание со временем все сильнее — сеть, посылающая фальшивые болевые сигналы, выстреливает все чаще, пытаясь связаться с рецептором, которого больше нет, и поетому становится чувствительнее к таким случайным стимулам, как боль. И именно этот стимул всегда попадает по адресу, верно? По случайности, именно этот стимул. Возьмем стохастический резонанс и посмотрим, какой на него будет отклик; вы уже заранее знаете какой. От «черт, опять оно» до «господи хватит не могу больше господи хватит господи больше не могу».
— Пмаешоягрю? Понял?
— Угу. — Перри кивает. — Хотя чё я не могу понять… Чё я хочу сказать, тут получается, что твои мозги не могут измениться. Но на самом деле они меняются, верно? Я хочу сказать, ты ведь можешь на них действовать.