— Ты слишком долго предавался своим добродетелям в темнице, — сухо сказал епископ. — Времена изменились. Я понимаю, ты считаешь, что вернулся в тот же мир, из которого был забран, но это не так. Мир изменился. Вместе с ним меняемся и мы. И тебе тоже стоит измениться. Иначе — пропадешь. Да пойми же ты, — пылко заговорил Александр, и в нем вновь стало возможно разглядеть прежнего неистового пресвитера. — Как я могу проповедовать среди людей, если одет в рубище и все помыслы мои направлены только и исключительно на добывание пропитания?!
«Да так же, как ты это делал раньше!» — хотел сказать Прокл, но сдержался.
— Люди видят сирого, убогого, голодного и думают: «Это вот такими и мы станем, если в новую веру обратимся? Вот уж нет!» Люди должны видеть, что вера — это счастье. Что хотя истинное богатство веры внутри тебя, но и внешнее благополучие должно свидетельствовать о сиянии веры. Это не я богат, это община наша богата. И не камнями драгоценными, а духом и верой — чему и символ блеск епископа.
«Ладно, — подумал Прокл, — не буду с тобой спорить. Нельзя попрекать хозяина в его доме его же угощеньем».
— Это что? — решил он сменить тему, кивнув на висящие на ремешке брусочки.
— Это, брат, крест, символ страданий Спасителя.
Прокл поразился. Даже похолодел от такого святотатства.
— То есть ты хочешь сказать, что носишь на груди орудие мучений, на которые обрекли Господа?
— Нет. Я хочу сказать, что ношу на груди святое напоминание о тех муках, которые претерпел за нас Спаситель.
Прокла начало трясти. Не фигурально, а буквально. Просто затрясся от возмущения, закружилась голова, он даже забеспокоился, как бы от такого сознание не потерять.
— Да нет, уважаемый епископ Александр, опомнись! Это не святое напоминание, а мерзость и кощунство! Чистой воды кощунство. Носить на груди орудие позорной казни! В голове не умещается. И ты еще смеешь называть себя пастырем? Да какой ты пастырь! Как ты смеешь учить других добру, бессовестный, нося на шее эту гадость? Ты ли это, Александр, друг мой?! Ты сам-то понимаешь, что творишь?
Учитель холодно смотрел на горячащегося ученика.
— Смотрю я, ничему тебя узилище не научило. Не понимаешь ты жизни, не идешь в ногу со временем. А такие сейчас не нужны. Не друзья они нам. Даже если молчат, то и молчание их вредит нашему делу, сея смуту в неокрепших умах неофитов. Поэтому знаешь что, дорогой мой Прокл, не будет тебе моей дружбы, безнадежен ты, застрял в прошлом, делу нашему бесполезен. Иди-ка ты отсюда подобру-поздорову. И не из дома моего иди, а из города. Вообще. Отпускаю тебя, памятуя о прежних твоих заслугах и о нашей дружбе. Но теперь больше мне не попадайся. Понял?
— А кто ты такой, дорогой мой Александр, чтобы указывать мне, куда и почему идти, а?
— А я, горестный сиделец, если ты еще не успел понять, не просто епископ и пресвитер общины нашей, а Папа. Папа всех, кто верует, во всей империи. Ну, кроме Рима, единственно. Теперь понятно? И если ты через сутки еще будешь по-прежнему шататься в городе со своими идиотскими идеями, вытащенными из древнего сундука, и не приползешь ко мне на коленях — я не шучу, на коленях! — умолять дать тебе хоть самую малую возможность исправиться и служить мне и Господу так, как этого требует время… Так вот, ровно сутки — или пошел вон из моего города. А ты меня знаешь: я если обещаю, то делаю. И выйти из темницы на этот раз будет тебе ох как сложно. Уж поверь, понадобится еще одно чудо от щедрот Господа, а я его промысла не знаю, мне неизвестно, сколько чудес у него для тебя припасено. Ну всё. Поел? Прощай.
Так Прокл снова оказался на улице.
Деваться опять было некуда. Но это было не так страшно, как то, что случилось с добрым и славным Александром. Вот это оказалось пострашней и бездомного существования, и совершенно непонятного будущего.
Что делать-то? Все, во что верил Прокл и что держало его все эти годы, не давая сойти с ума, не то чтобы рухнуло, но сильно пошатнулось. Уж если Александр поддался соблазнам мирским, то чего же ждать о других? Что будет с верой? С истинной верой, которая единственно и есть жизнь? А как может изуродовать алчный и циничный пресвитер души неофитов — даже думать не хотелось. И как будет выглядеть мир, построенный по проекту александрийского папы, — тоже. Поди, еще и богословские споры отменит, насаждая одну-единственную «верную» линию. Свою.
Смятение, одно смятение.
Но что делать?
Отведенные на обдумывание сутки заканчивались, а решения Прокл никакого не принял. Понятней ситуация не становилась. И только к вечеру следующего дня пришло, нет, не решение, а понимание того, что нужно сделать.
Что там говорил Александр об Антонии? Из осторожных расспросов выяснилось, что этот пресловутый Антоний, как и говорил папа, фанатик, покинувший мир ради молитвы и смирения, добровольно заточивший себя в пещере где-то в горах у Красного моря — единственно служения Господу ради. Рассказывали всякое, кто — со смехом, кто — с уважением. В городе его хорошо знали: в скитаниях старик Антоний частенько посещал Александрию, поражая всех косматым видом и свирепым нравом, особенно в отстаивании символов веры, которые сам себе установил. Косноязычный заика, брызгавший слюной, он убеждал не красивыми словесами, а невероятной энергией, которой заражал слушателей.
Прокл не знал его раньше, но говорили, что с папой Александром Антоний не очень ладил. Ну оно и понятно. Один стоял за привлечение к вере блеском, второй — за обращение личным примером подвижничества и благочестия. Оба пути, наверное правомочны, определенная логика в словах Александра была. Прокл это признавал. Но ему лично был ближе путь анахорета избранный Антонием. Именно такой подход к служению Спасителю казался Проклу единственно возможным: весь, без остатка, без условий, без жалости к себе или к близким. Отказаться от мира, уйти от него — это ли не есть высшее благо? Не в этом ли единение с Божественной силой, которой все равно, в какие одежды ты одет и что ешь на обед, но которая ревностно следит за тем, что в душе твоей?
Все было за то, чтобы отправляться к Антонию, набраться у старца мудрости, а затем, если будет на то Его воля, может, и поселиться рядышком, в красных горах, в одной из пещер.
Старые знакомые, где случайно встреченные, а где и специально найденные, снабдили в путь необходимым: дали воды, хлеба, медяков да крепкие сандалии. В путь двинулся, как только начало темнеть. И к утру следующего дня после спорой и безостановочной ходьбы по ночной прохладе Прокл прошел никак не меньше, чем три парасанга[7]. Отвыкшие от ходьбы ноги гудели, но было приятно от того, что есть еще силы, что не так уж он ослаб за время отсидки. На следующий переход запланировал себе уже не три парасанга, а все четыре. Днем, когда палило солнце, укрывался среди скал, дремотно пытаясь перемещаться вслед за скудной тенью, отсыпался, а идти приноровился по ночам. Так, глядишь, дней за десять — пару недель и доберется до Аккабы. А там — Господь велик, поможет.
Господь помог. Путника подобрал караван, погонщик за малую толику позволил держаться за хвост навьюченного верблюда, так и прошагали бодро через всю пустыню. Опять же водой поделились. Истинно, велик Господь, значит, правильное решение принял бывший узник веры. Так за десять дней и добрался до Аккабы, поклонился благодетелям караванщикам и еще две недели искал пещеру Антония. Все говорили, что живет он где-то в Писпирских горах, но вот где именно — никто не знал. Появлялся на людях Антоний редко, якобы было у него свое поле, где выращивал пшеницу, да ручей, из которого брал воду. А больше ему ничего и не надо было. Так говорили.
Прокл, ползая по горам, сбил ноги, разорвал хорошие кожаные сандалии, еще из Александрии, замотал ступни какими-то тряпками, подвязал лыком и без устали мотался, питаясь когда найденным, когда поданным. Да он и привык обходиться без еды. С водой вот было хуже: приходилось постоянно возвращаться к найденному ручью, набирать ледяную воду в выдолбленную продолговатую тыковку — и снова искать. Небольшая была тыковка, ненадолго хватало.
И все произошло, как водится, случайно.
Вышел на небольшое плато, обернулся. В очередной раз захватило дух от нестерпимой красоты: красные горы, бирюзовый залив меж ними, ослепительно голубое небо с нежными белыми облачками… И видно-то как далеко! А когда насмотрелся и обернулся назад, то меж бурых камней заметил маленькое зеленое поле. Вышел к нему — а поле-то так и дышит тонкими колосками. Вот и пещера, и маленький водопадик из ручья, каким-то чудом сюда завернувшего, — рай для отшельника.
На камне у края поля сидел крепкий мужчина, лет так тридцати, насмешливо глядел на Прокла.
[7] Парасанг (1/9 шема) 6,98 км — древнеегипетская мера длины.