Конечно, в те годы не было таких возможностей, как сейчас, но и тогда у людей не исчезала потребность украсить свою скромную жизнь, сделать ее интересной, содержательной. Вот и мама стремилась к этому. Поэтому у нас всегда было уютно. К нам очень любили приходить гости — что-то тянуло их в наш дом. И был он открытым для друзей. Это старая московская традиция гостеприимства, когда любому, кто к вам пришел, были рады. И не важно, пришел ли он по приглашению или просто заглянул на огонек.
Вспоминаю ту особую теплую атмосферу в нашем доме и с сожалением отмечаю — теперешняя жизнь в Москве не похожа на прежнюю. Сейчас не приходится говорить о традиции жить открытым домом. Все меньше остается прежних москвичей, исчезают и прежние традиции. Населяют теперь Москву другие люди, принесшие с собой иной стиль жизни, так что отношения стали совсем другими. Все замкнулись, сосредоточенные на своих проблемах. И так не хватает старомосковской открытости. А ведь для всего этого вовсе не обязательно иметь деньги, для этого нужно другое богатство — души и сердца…
Я с детства помню, как у нас накрывали стол — для гостей ли, для обычного ли обеда или ужина. Накрывать стол — это особый ритуал, создающий ощущение домашнего уюта, душевного спокойствия. Поэтому, когда мне иногда говорят: «Пойдем посидим на кухне, попьем там чаю», я говорю: «Не хочу на кухню! Хочу, чтобы обеденный стол был нормальный и чтобы он был накрыт в комнате, как положено!» Мне тем более хочется этого сейчас, потому что в предыдущие годы я жила в таких квартирах, где основная жизнь проходила на кухне, и не в смысле готовки. В одной из моих прежних квартир даже в самой большой комнате я не могла поставить настоящий обеденный стол — миниатюрное подобие его стояло на кухне. А комнаты хватало лишь на то, чтобы поставить там журнальный столик, пару кресел да еще какую-то мебель, рассчитанную на стандартные квартиры. Так что обедать приходилось на кухне. И я все время вспоминала маму, вспоминала, как у нас проходили обеды и ужины, как мы принимали гостей за большим столом. Кстати, стол обладает магической силой объединять людей. А еда почти на ходу, притулившись на табуретке к маленькому столику, не создает ощущения уюта, настоящего единства семьи, ощущения дома.
Вот почему, когда у нас появилась теперешняя квартира в доме старой постройки (правда, пережившем капитальную реконструкцию), я сказала себе: «Ничего похожего на прежние мои квартиры, на унылый стандарт не будет!» Мне так хотелось, чтобы у меня было похоже на старую московскую квартиру, на дом моего детства. Хотелось создать аромат того времени, даже портьеры сделать особые — бархатные, в стиле уютной старины. И никаких современных стенок, за которыми в свое время все так гонялись. Хотя я понимаю, что в небольших квартирах они наилучший вариант меблировки — компактны, многофункциональны.
Но одно дело задумать что-то и совсем другое дело — осуществить. Старый московский дом вековой постройки, в который мы переехали, реконструировали наши строители. Они и перепланировали его в привычном им духе тех домов-коробок, которыми застроена вся Москва. Поэтому, чтобы получились нормальные комнаты, нам пришлось кое-что в квартире переоборудовать: что-то раздвинули, что-то перенесли. В результате вместо унылого коридора, куда выходили двери, получился хороший холл, за счет части коридора расширили и гостиную, где можно было наконец-то поставить большой овальный стол.
Кстати, когда мы въезжали в этот дом, то поняли, что переоборудованием квартир занимаются и другие жильцы: мы еще долго слышали, как на разных этажах раздавались звуки строительных работ, причем весьма интенсивных. Кто-то, увлекшись, чуть не просверлил насквозь фасадную стену дома (а стены у нас очень толстые). Да и мы, расширяя ванную, едва не «въехали» в квартиру к соседям…
Я уже говорила, что родители у меня были людьми веселыми, общительными. У них было много друзей, и гости в нашем доме не переводились. Редкий случай, чтобы у нас не собирались в субботу или в воскресенье. Бывало и так — мамы с папой еще нет дома, задержались по своим делам, а мамины приятельницы уже пришли. И тогда, не дожидаясь хозяйки, они начинали сами накрывать на стол. Вот так запросто все было.
Раньше в гости приходили не только чтобы попить, поесть. У нас почти всегда пели, танцевали. Помню, у мамы была приятельница Катя, которая прекрасно, с большим чувством пела романсы. Была она хорошенькая, за собой следила, подкрашивалась. По-видимому, туши для ресниц тогда не было, и Катя, страшно сказать, красила их гуталином. И вот однажды сидит она у нас за столом, поет и вдруг начинает плакать от переполнявших ее чувств. Что было дальше с ее глазами, ресницами и лицом — и так ясно…
Чтобы гости могли танцевать, сдвигали стол к окну и освобождали середину комнаты. Умудрялись танцевать даже мазурку. Конечно, получалось без такого размаха, какой возможен в большом зале, но все равно было задорно, весело. Были у нас и вальс, и танго… Папа не только любил петь, но и, как я уже говорила, танцевал великолепно. Уже потом, когда я была студенткой и мои друзья собирались у нас, то наши девчонки непременно спрашивали: «А твой папа будет?» Так им нравилось танцевать с ним…
Я уже упомянула, что в нашей семье не было каких-то особых материальных излишеств. Но зато у нас было два патефона — по тем временам вещи недешевые. Причем оба — и голубой, и красный — работали исправно. Чтобы понять, почему у нас появился второй патефон, надо рассказать об особенностях характера моей мамы. Она отличалась хорошим вкусом к жизни и была немного транжира. Относилась к деньгам достаточно легко: сегодня их нет — не страшно, завтра будут. А уж если они появлялись, то не могла удержаться, чтобы чем-нибудь не порадовать себя и нас — обязательно их истратит. Так было и в истории со вторым патефоном.
До войны существовала такая организация — «Торгсин» (торговля с иностранцами, что-то типа недавней нашей «Березки»), В «Торгсине» можно было сдать изделия из золота, драгоценных камней, антиквариат и взамен купить дефицитные товары, продукты, которых не было в продаже в обычных магазинах. В начале 30-х годов в стране было не слишком сытно, в некоторых районах, например, на Украине, был самый настоящий голод, там вымирали целыми семьями, деревнями. И в Москве ощущалась нехватка продуктов. Папа работал тогда в ВЦСПС, и ему выдали пропуск в столовую, располагавшуюся в бывшем ресторане «Славянский базар» на Никольской улице. Мы ходили туда обедать, и это было пусть небольшим, но подспорьем для семьи.
Иногда мама покупала продукты в «Торгсине». У нее от бабушки Наташи оставались какие-то золотые украшения, ничего особенного — колечки, сережки. Мама ими не увлекалась (это передалось и мне: я никогда не стремилась покупать драгоценности, антиквариат, в основном все тратила на «тряпочки», поскольку любила, как и мама, красиво одеться). И вот в один прекрасный день мама пошла в «Торгсин», сдала какую-то золотую вещицу и уже собиралась купить что-то действительно необходимое для дома, как вдруг увидела красный патефон. И не устояла — ей почему-то захотелось иметь именно красный.
Так в нашем доме и сосуществовали мирно два патефона разного цвета. Еще когда купили первый, голубой, у нас появились пластинки. Я как сейчас помню — фирмы «Колумбия», с собачкой на круглой этикетке. Их часто слушали. Какие-то песенки были на польском языке, и я повторяла их, хотя совсем не понимала, о чем поется..
Интересно, как мама рассталась с последними своими бриллиантовыми сережками и колечком — она их выбросила собственными руками. Они лежали у нее в серебряном кувшинчике завернутые в бумажку. И вот, когда мама начала в очередной раз наводить порядок в комнате, то вытряхнула из кувшинчика ненужные, как она решила, бумажки и выбросила все на помойку вместе с другим мусором. Когда хватилась, вспомнила, было уже поздно. Конечно, поначалу она расстроилась, а потом успокоилась — выбросила и выбросила, что ж теперь поделаешь…
Из друзей папы, которые бывали у нас, мне припомнился один — заместитель коменданта Кремля Петухов, человек по тем временам значительный. Как они познакомились, как подружились, не знаю. Запомнила только, что Петухов был всегда подтянут, в портупее. У меня до сих пор хранится фотография, где они сняты вместе с папой. Мы дружили семьями. Петуховы жили напротив Кремля, около Манежа, в одном из домов, идущих параллельно Александровскому саду. Мы ходили к ним в гости. Помню какие-то темные дворы, парадные лестницы в коричневых тонах и большую квартиру, видимо, отдельную. Мне она казалась роскошной.
Петуховы тоже бывали у нас, приезжали к нам и на дачу, которую мы в течение многих лет снимали то в Салтыковке, то в Пушкине, то в Химках, прямо на берегу канала. В один из их приездов жена Петухова, Мария Ивановна, чуть было не попала под поезд, упав с платформы. В конце 30-х годов Петухов исчез из нашей жизни — попал в мясорубку начавшихся репрессий. Марию Ивановну сослали, а куда делась их дочь Валя, мне неизвестно.
Мои родители, как ясно из сказанного выше, к искусству не имели непосредственного отношения, если не считать любви к театру. Но, не имея сами музыкального образования, мечтали, чтобы их дочь научилась играть на рояле. Им тем более хотелось этого, что я все время что-то напевала. И меня отвели в школу имени Ипполитова-Иванова, что находилась неподалеку, на Марксистской улице. Там был музыкальный техникум и при нем детская школа. Мне купили пианино «Красный Октябрь». Помню, как мама стояла в очереди в магазине, отмечаясь ночами: в те времена пианино в продаже было редкостью.
Затем нас перевели в музыкальную школу имени Чайковского на Воронцовской улице. Последний год перед войной, которая прервала мою учебу, я занималась там. Моим педагогом была Анаида Степановна Сумбатян, строгая на уроках, но как человек очень добрая. Она хорошо относилась к моей маме, а мне прочила большое будущее. Мы бывали у нее в гостях — просто ходили пить чай. Анаида Степановна жила вдвоем с мамой. Как сейчас помню их квартиру, но где именно они жили, теперь уже не могу сказать точно.
Анаида Степановна была известным в Москве педагогом, она работала и в Центральной музыкальной школе при Московской консерватории. У нее были ученики, ставшие потом знаменитыми, и среди них Владимир Крайнев. В последний раз я встретилась со своим педагогом около ГИТИСа, когда уже сама преподавала в нем. Однажды смотрю — идет по двору из ЦМШ моя дорогая Анаида Степановна, совсем старенькая. Я подошла к ней, поздоровалась, но она меня не узнала. Это и понятно — я же была совсем ребенком, когда мы виделись в последний раз перед войной…
Мои детские музыкальные впечатления связаны не только со школой, но в значительной степени с Большим театром. Дело в том, что у меня было «выгодное» знакомство — соседка-подружка Тося, отец которой работал в буфете театра. По воскресеньям дядя Федя мог брать нас с собой на утренние спектакли. В Большом на таких «утренниках» шли и балеты, и оперы. Попадая с Тосей в театр без билетов, мы, естественно, не имели мест, и дядя Федя устраивал нас в ложе, где мы усаживались за стульями на бархатный барьерчик. Слушала и смотрела я спектакли с увлечением. Иногда забывалась настолько, что начинала подпевать солистам. Зрители в ложе делали мне замечания: «Девочка, не надо петь! Ты мешаешь слушать». Я смущалась, убегала из ложи, потом возвращалась…
За несколько лет я выучила почти весь репертуар Большого театра. А вот спектаклей, которые шли на сцене его филиала, я не знала — такой возможности ходить туда у меня не было. Но судьба распорядилась так, что вот уже сорок лет я захожу в это здание со служебного входа… А наши с Тосей походы в Большой прервала война.
Что такое выступать перед зрителями, я поняла еще задолго до того, как попала в настоящий театр. Неподалеку от нас, в Дровяном переулке, жила замечательная супружеская пара. Это были старые московские интеллигенты, доброжелательные, прекрасно образованные и старавшиеся поделиться своими знаниями с окружающими. Таких людей прежде называли просветителями. Совершенно бескорыстно они возились с окрестной ребятней, собирая их у себя во дворе и устраивая с ними постановки. Назвать это настоящим драматическим кружком нельзя, но, разыгрывая сценки, дети получали стимул к творчеству, узнавали, что такое театр. А сами эти люди, занимаясь с чужими детьми, жили тогда в не самых лучших условиях — в подвале, куда наверняка попали из хорошей квартиры во времена гонений на «чистую публику», «господ», «буржуев»…
У нас дома хранилась фотография одного из таких наших «дворовых» спектаклей, где я была запечатлена в роли, кажется, принцессы, в какой-то накидке с цветами, а передо мной на коленях стоял мальчик в соломенной шляпе-канотье и держал меня за руку. Что это была за сценка, я уже не помню, только потом я почему-то постеснялась этой детской фотографии и разорвала ее. О чем сейчас жалею.
Конечно, участвовала я и в школьных спектаклях, где мы ставили целые пьесы. Еще я очень любила танцевать, и мама даже купила мне специально для выступлений на школьных вечерах красные сапожки. Эта фотография у меня, к счастью, сохранилась.
Учиться мне пришлось в нескольких школах. Первые четыре года я прозанималась в 419-й — это на углу Ульяновской улицы и Пестовского переулка. Здание было старое, солидное. Видимо, когда-то здесь размещалась или гимназия, или какое-то другое учебное заведение — классные помещения были большие, окна высокие, полы каменные… В этой школе у меня была любимая учительница, первая в моей жизни — Юлия Евгеньевна Миньковская. Помню, у нее был тогда совсем маленький сынишка, рыженький, очень симпатичный Сережка. Она была вынуждена приводить его с собой на уроки, потому что дома его не с кем было оставить. И все мы с удовольствием по очереди нянчились с этим прелестным ребенком, возились с ним, играли…
После четвертого класса нас перевели в другую школу — 425-ю, на набережной Яузы, где я проучилась до начала войны. Потом было не до учебы — осенью и зимой 1941 года Москву сильно бомбили. Экзамены за седьмой и восьмой классы мне пришлось сдавать экстерном. В девятом я училась уже в другой школе, 428-й, здание которой сохранилось до сих пор. А к десятому классу начала заниматься пением и решила перейти в вечернюю школу. Отличницей я там не была — в аттестате у меня сплошь четверки. Что касается музыкальной школы, туда мне больше не пришлось вернуться.
Интересно, что когда началась война, то мы в отличие от других москвичей, уезжавших в эвакуацию, не только не покинули Москвы, а, наоборот, вернулись в нее. И вернулись не когда-нибудь, а в самый страшный для столицы день — 16 октября, когда в городе началась паника из-за слухов, что гитлеровцы вот-вот войдут, когда люди, объятые страхом, брали поезда на вокзалах чуть ли не штурмом.
Весной 1941 года папу (он тогда продолжал работать в ВЦСПС) командировали под Москву, в район Егорьевска. Тогда был какой-то сбой с доставкой в столицу леса из этого района — точно уже не помню, в чем дело. Знаю только, что папу «бросили на прорыв», исправлять положение. Он должен был находиться там несколько месяцев. Мы тоже поехали с ним и жили с мамой и совсем еще маленьким братом Володей (он родился в 1938 году) в деревне Запутной. Поселились в новом, только что построенном доме.
Но неожиданно в середине июня трехлетний Володя заболел, как потом выяснилось, воспалением легких. Родители срочно поехали в Москву, чтобы показать ребенка врачам. Я осталась одна, точнее, с нашей хозяйкой Зиной.
Вернулись они 22 июня, в день рождения мамы. У меня до сих пор стоит перед глазами, как она спускается со ступенек вагона пригородного «паровичка», растерянная, обнимает меня, прижимает к себе и говорит: «Доченька… Война…»