Зажегся зеленый свет, и мы продолжили движение, но вскоре на мгновение остановились у вымощенного камнем кладбища церкви Святого Мартина-в-полях. Я подумал о том, что в похоронные книги этой церкви занесены имена Нелл Гвин и Чиппендейла. Ощущение живой истории в какой-то степени объясняет секрет очарования Лондона. Мы повернули на Стрэнд в районе Чаринг-Кросс. Мысленно переместившись на шесть с половиной столетий назад, я оказался у креста, установленного в районе Чаринг. Он стоял там, где начинается Уайтхолл-стрит и где теперь находится статуя Карла I. Этот крест обозначал место, где можно было остановиться на отдых, и был последним из всех крестов, установленных Эдуардом I на маршруте следования процессии, доставившей гроб с телом его супруги, королевы Элеоноры Кастильской, из Линкольншира, где она умерла, в Вестминстер. Затем, вспомнив, что они оба принимали участие в одном из крестовых походов, я подумал о крепости Акра в Палестине и мимоходом подивился, вправду ли Элеонора, как гласит легенда, пыталась высосать яд из раны на руке мужа. К действительности меня вернул мужской голос, сообщивший кому-то, что едет в биоскоп. Это навело меня на мысль, что он из Южной Африки[1]. Итак, от Нелл Гвин, Чиппендейла и крестовых походов до Кейптауна!
Если бы кто-нибудь удосужился записать все те мысли, которые приходят в голову каждые десять минут путешествия по Лондону, это было бы удивительное повествование!
Между тем омнибус продолжал ехать по Стрэнду.
Я бросил взгляд на прохожих.
Те из них, кому за сорок, пережили две мировые войны и уцелели во время битвы за Англию. Юноши и девушки шестнадцати−семнадцати лет не помнили другого Лондона, кроме полуразрушенного города проломленных крыш, обвалившихся стен, покореженных каминных решеток, заросших мелколепестником и кипреем подвалов. От этого Лондона у меня разрывалось сердце, к нему просто невозможно привыкнуть до конца, но для них это привычная картина, которая не вызывает никакого удивления. Дети циничной и внушающей страх эпохи революций и нестабильности, они не представляют себе, какой была жизнь в богатом и уверенном в себе Лондоне 1913 года или в менее самонадеянном, но все еще богатом Лондоне периода между двумя мировыми войнами.
В силу своей жизнеспособности, которая, собственно, и делает их великими, старинные города всегда находятся в процессе изменений. История показывает, что даже в Средние века наступали периоды, когда лондонец, видя изменения в моде, в привычках и в поведении и не находя примет старого времени, уже не узнавал город своего детства. Наслаиваясь друг на друга в течение столетий и даже более длительных периодов, такие перемены настолько изменяют город, что, возможно, Чосер с трудом узнал бы Лондон эпохи королевы Елизаветы. Шекспир наверняка заблудился бы в кирпично-каменном лабиринте Лондона эпохи доктора Джонсона. А сегодняшний город из стали и бетона привел бы в замешательство Диккенса, который прекрасно знал лондонские закоулки. Но эти вызванные естественным ростом изменения, которые принято называть «движением в ногу со временем», отличаются от резких перемен, спровоцированных каким-либо бедствием. Если попытаться найти в долгой истории Лондона период, во время которого город находился приблизительно в таком же состоянии, как сейчас, наверное, это будут годы после Большого пожара, случившегося при короле Карле II. Тогда значительная часть Сити, как и теперь, лежала в руинах.
Но эти события отнюдь не идентичны по своим последствиям. Для тех, кто испытал на себе воздействие воздушных налетов, это бедствие оказалось более суровым испытанием, нежели Большой пожар. Лондонский пожар был вызван случайностью и продолжался в течение считанных дней. Воздушные налеты были преднамеренной попыткой врага покорить город, девизом которого всегда была свобода. Поэтому, несмотря на то что видимые последствия пожара и налетов во многом схожи, воздействие этих двух событий на городское население нельзя сравнивать. Нынешнее поколение лондонцев выдержало больше испытаний, чем любое предыдущее, может быть, за исключением того, которое проживало здесь в очень давние времена. Мы ничего не знаем о том, какие испытания им пришлось выдержать и какие заботы их тревожили, нам известно лишь, что им было суждено поселиться в Лондоне после того, как римляне ушли из Британии. Тогда страна на несколько веков погрузилась в пучину анархии и разбоя.
Мне вдруг подумалось, что за свою жизнь я видел четыре различных образа Лондона. Первый образ был настолько смутным и в то же время настолько живым, что я порой задавал себе вопрос, уж не является ли он частью творчества Диккенса, которое всегда воспринималось мной как собственный жизненный опыт. Но это было не так, и у меня есть все основания это утверждать. Еще в раннем детстве меня как-то взяли в Лондон. Это случилось в последние годы правления великой королевы Виктории. Я помню тот город, с его ужасающим шумом и суетой, грязью и слякотью — ведь дело было зимой. И одним из наиболее четко запечатлевшихся в памяти эпизодов стал теплый загон, где пахло соломой и было мокро и грязно от растаявшего снега на полу конки, двигавшейся по Ладгейт-Хилл. Я хорошо помню темный купол собора Святого Павла, возвышавшийся над морем белых от недавно выпавшего снега крыш.
Возможно, это утверждение вызовет удивление и даже негодование, но именно тогда век лошади в Лондоне подошел к концу. В городе появились странного вида автомобили, которыми управляли люди в защитных очках. Эти машины напоминали кареты, и, когда они ломались, вокруг них собирались толпы праздных зевак. Но именно они через несколько лет изгнали лошадей из Лондона и преобразили внешний вид городских улиц. Впрочем, когда я впервые оказался в столице, то увидел город конок, карет с извозчиками, двухколесных кэбов и частных карет. Тогда мне казалось, что все люди в этом городе либо щелкают кнутами, либо громко кричат. Нескончаемо звенела конская упряжь, мостовые содрогались от глухого стука копыт. Громадные краснолицые мужчины на козлах кутались на морозном воздухе в бесформенные пальто, скрывали ноги под теплыми пледами, а затянутыми в перчатки руками сжимали вожжи.
Поездка на конке представляла собой весьма неспешную процедуру со множеством остановок и использованием любой возможности обменяться любезностями. В то время пассажир был частью уличной жизни Лондона. Сегодня это просто невозможно, так как мы находимся в изолированном пространстве омнибуса или легковой машины. А в те времена вы сидели на открытом воздухе и медленно проплывали над морем голов пешеходов. Все это напоминало живописную процессию вступления в должность лорда-мэра. Извозчики располагали уймой времени, чтобы перекинуться друг с другом шуткой или обменяться ироническими замечаниями по поводу любого из пешеходов. Казалось, все они были знакомы друг с другом, и в тот момент, когда рука полисмена приводила в движение сотни неподвижно застывших лошадей (многие из которых, как мне помнится, вскидывали головы и всхрапывали), эти извозчики начинали орать как бешеные, и испуганному ребенку казалось, что он находится в самом центре яростной ссоры.
Теперь-то я понимаю, что видел тот лик Лондона, который был знаком Хогарту. Это был город жизнерадостного крикливого простонародья; город, заполненный шумом, который сегодня мы не различаем и не замечаем. Выступали духовые оркестры, играли тромбонисты и шарманщики, пели уличные певцы, орали разносчики. Стоя у дверей своих лавок, пронзительно вопили мясники в полосатых фартуках, фоном раздавалось громыхание запряженных лошадьми телег, звяканье мелких монет, поскрипывание упряжи и щелканье кнутов. Наверное, шум Лондона не мог не произвести на меня сильное впечатление, потому что родственник, у которого я остановился, настолько устал от городского шума, прежде всего от грохота колес, что застелил мостовую у своего дома слоем дубильной коры. Помню, я забирался на стоявший у окна стул и, встав на колени, наблюдал за уличным движением, прислушивался к внезапно проникавшим сквозь слой коры приглушенным звукам, а когда они приближались, снова слышал все эти доносившиеся с дороги гулкие шаги, перестуки и громыхания в их естественном звучании.
Вероятно, по причине малолетства мне казалось, что весь этот ад организован существами, рост которых превышает рост нормальных людей. Рядовой кокни не отличается гигантским ростом, и все же в течение нескольких лет я был убежден в том, что эти огромные существа принадлежат к особой расе веселых бородатых великанов. Я не могу себе представить современного ребенка, который пришел бы в смятение, впервые увидев медленное и упорядоченное движение лондонского автотранспорта. А ведь именно такое впечатление произвел на меня Лондон эпохи королевы Виктории — Лондон, на который я успел бросить лишь мимолетный взгляд.
Я совершенно не помню Лондон эпохи короля Эдуарда, потому что мои школьные годы прошли не в столице. Я вернулся в Лондон в 1913 году, когда уже достиг призывного возраста, и обнаружил, что город стал совсем другим. Автомобили с колесами на литых шинах уже изгнали с его улиц конные экипажи. И все же еще можно было нанять старомодный четырехколесный экипаж или двухколесный кэб. В этом другом Лондоне цилиндр был не только символом достатка, но и признаком респектабельности. Многие парикмахеры держали специального помощника, который занимался исключительно тем, что отпаривал утюгом эти шляпы, пока их владельцам стригли волосы. Человеку, который был вхож в светское общество, цилиндр отпаривали ежедневно. Котелки носили представители более низких слоев общества, а кепи, если не принимать в расчет сельской местности, были головным убором низов. Никто, за исключением немногих оригиналов, не ходил с непокрытой головой, как это в обычае у многих сегодняшних лондонцев.
Это был богатый и высокомерный город. По Гайд-парку проносились последние запряженные превосходными лошадьми четырехместные кареты с открывающимся верхом. Рядом с кучером сидели, скрестив руки на груди, ливрейные лакеи в треуголках, сюртуках и белых бриджах. На закате эпохи достатка и привилегий общество, в том смысле, в котором понимали это слово в георгианские времена, все еще существовало внутри величественных зданий восемнадцатого столетия и на площадях Вест-Энда.
Это был шикарный Лондон. В те годы, как, впрочем, и в любой другой период истории, можно было без труда опознать аристократа, родители которого были простолюдинами, или богача, который вырос в бедной семье. В городе было много людей, носивших монокль, ныне почти вышедший из употребления, но он выполнял исключительно декоративные функции. Таких людей восторженно называли «франтами» или «щеголями». Они являлись прямыми наследниками «красавчиков» и «денди» эпохи Георгов, «милашек», «модников», «цветочков», «фатов» и «коринфян» периода Регентства, а также «малых», «приятелей» и «сердцеедов» викторианской эпохи. Но их лебединой песней стала песенка «Гилберт-чудак не такой уж простак», спетая во время Первой мировой войны Нельсоном Кизом.
Этот появившийся в 1914 году «не-такой-уж-простак» положил конец длинному ряду всевозможных франтов. Ему суждено было пасть мученической смертью на проволочных заграждениях у Соммы. Он часто раздражал своих родственников и забавлял зевак, но при этом оставался джентльменом. Даже сейчас всем нам его так не хватает.
В те времена подобные причуды с большим или меньшим успехом повторяли представители всех слоев общества, за исключением рабочих, занимавшихся физическим трудом. В 1913 году представителя рабочего класса было так же легко отличить по одежде, как и члена палаты лордов. В ту эпоху землекоп еще не превратился в джентльмена с отбойным молотком. Тогда это был человек внушительной комплекции, в тяжелой байковой куртке и вельветовых брюках, износившихся на коленях. Как правило, он носил кашне или шейный платок и курил короткую глиняную трубку. Этот восхитительный типаж, который так часто встречался на улицах Лондона, теперь куда-то исчез. Уличный торговец был неотъемлемой частью любого рынка и обладал громким голосом, чувством юмора и иронией. В торжественных случаях он облачался в специальный костюм, расшитый сотнями жемчужных пуговиц, а его жена и дочь могли позволить себе появиться на улице в огромных шляпах, украшенных страусиными перьями. Мы и сейчас можем увидеть торговца, но теперь он выглядит точно так же, как все остальные.
Перед Первой мировой войной жители занятого кипучей деятельностью и уверенного в себе города получали жалованье серебряными и золотыми монетами. О банкнотах никто понятия не имел. Соверен, который на жаргоне кокни назывался «джимми-о'гоблин», был красивой, тяжелой монетой золотисто-красного цвета. Эти монеты внушали человеку такое чувство достатка и уверенности в своих финансовых возможностях, какое не способна внушить даже толстая пачка сегодняшних банкнот. На одной стороне монеты было изображение королевы Виктории или короля Эдуарда VII, а на другой — разящий дракона святой Георгий. И если тогда даже на пенни можно было купить целый список товаров, то уж соверена хватало надолго.
Кошельки никогда не пользовались популярностью в Англии, и я до сих пор отношусь с предубеждением к человеку, который, вытащив из кармана кошелек, осторожно извлекает из него несколько монет. Впрочем, я с гордостью вспоминаю тот маленький металлический кошелек, предназначенный для хранения соверенов, который мне подарили еще в юношеские годы. Лежавшие в нем монеты были плотно прижаты друг к другу, и для того, чтобы извлечь одну из них, нужно было надавить большим пальцем — тогда верхняя монета, выскользнув из своего гнезда, попадала в узкое пространство между большим и указательным пальцами, а та, что лежала под ней (если она там лежала), занимала место верхней.
Когда вы молоды, то видите окружающий мир в радужном свете, поэтому теперь мне трудно сказать, соответствовало ли то впечатление буйного веселья и всегда хорошего настроения, которое произвел на меня Лондон, реальной атмосфере тех дней — или же я смотрел на столицу сквозь розовые очки молодости. Огромное количество людей вело невероятно омерзительный, скотский образ жизни. В моей памяти проносятся образы нищих, которые часто спали прямо на набережной, и босоногих мальчишек. И все же на первый взгляд Лондон производил впечатление огромной, дружелюбно настроенной и веселой столицы. Впрочем, между богатыми и бедными, наделенными правами и бесправными лежала глубокая пропасть. Существовало огромное количество тех, кто только притворялся несчастным, но я полагаю, что тогда не было той зависти и злобы, которые являются характерной чертой периодов социальной напряженности.
Именно в то время, о котором я пишу, появился кинематограф, но на него тогда не обращали большого внимания. Первые фильмы показывали в импровизированных кинотеатрах, которые как я припоминаю, назывались биоскопами. За исключением Южно-Африканского Союза, это название уже повсюду вышло из употребления, там же большинство роскошных, оборудованных кондиционерами кинотеатров все еще называют этим архаичным словом. Насколько я помню, первые фильмы представляли собой отрывочные эпизоды путешествия на гондоле по Большому каналу в Венеции, но зрители с изумлением и восторгом наблюдали за тем, как на экране двигаются живые люди. Тогда никому бы и в голову не пришло, что всего через несколько лет эти движущиеся фотографии нанесут смертельный удар всемогущему мюзик-холлу. Кстати, я не вижу более существенных отличий между той эпохой и сегодняшним днем, чем отличия между посетителями мюзик-холлов и зрителями кинотеатров. Тогда после представления какого-нибудь мюзик-холла толпы возбужденных зрителей заполняли освещенные фонарями улицы Лондона. Они громко пели и свистели, пребывая в радостном настроении, которое было вызвано тем, что они увидели на сцене Весту Тилли, Мэри Ллойд, Малютку Титч, Джорджа Роби или Гарри Тейта. И совсем по-другому покидает кинотеатр толпа современных зрителей. Каждому из нас знакомо то виноватое выражение лиц, с которым они выходят на улицу. Такое впечатление, что они выходят из какого-то гигантского морга.
Я помню, что весной и зимой улицы Лондона чернели от обилия цилиндров, а летом белели от множества соломенных шляп. Я помню, как жарким летним днем 1914 года меня везли по Мэлл, а внизу колыхалось бескрайнее море соломенных шляп. Тогда я, как и тысячи других людей, выкрикивал здравицы королю Георгу V, потому что в тот день мы вступили в войну с Германией. Никто из нас не понимал, что богатому Лондону эпохи частного предпринимательства пришел конец.
Спустя четыре года я познакомился со своим третьим Лондоном.
Это был Лондон эпохи «долгого перемирия», Лондон в период между двумя большими войнами. В то время я был молодым романтиком. Продолжая удивляться тому, что мне удалось остаться в живых, я с волнением понимал, что зарабатываю себе на жизнь в городе, который, как мне казалось, является самым желанным и восхитительным местом на свете. Уж не знаю, считают ли сегодняшние молодые провинциалы Лондон городом неограниченных возможностей, но именно таким считал его я и многие другие молодые люди того времени. Мы возмещали собственное неумение и профессиональную непригодность уверенностью в том, что если только нам удастся попасть в Лондон, в этот волшебный, чарующий город, то все у нас будет хорошо и нам улыбнется удача точно так же, как она в свое время улыбнулась Дику Уиттингтону, Шекспиру, Гаррику, Сэмюелу Джонсону и многим другим бедным, но амбициозным провинциалам.
Я обнаружил, что этот Лондон не слишком отличается от того города, который я немного узнал перед войной. Впрочем, его колоссальная самоуверенность слегка пошатнулась и уже подули ветры перемен. Золотой соверен исчез, а цилиндры вышли из моды. Однако внешне Лондон все еще казался таким же веселым и дружелюбным, каким он был до войны. Старики говорили, что город стал другим и уже никогда не будет прежним, но кто же верит старикам? К тому же Лондон все еще располагал изрядной долей прежних богатств и утонченности. Во время так называемых «сезонов» перед известными всему городу зданиями, как и прежде, устанавливали полосатые тенты, многие летние вечера полнились звуками оркестровой музыки, слушателями которой становились толпы зевак, наблюдавших за прибытием гостей, приезжавших в автомобилях с личным шофером.
Это был Лондон Ллойд Джорджа, Бонара Лоу и Болдуина. Его обитателями были принц Уэльский, лорд Бивербрук, леди Кьюнард, Джордж Лэнсбери, Рамсей Макдональд, Майкл Арлен, Ноэл Кауард, лорд Лонсдейл, Марго Асквит, леди Астор, Филип Сноуден, мистер и миссис Сидней Вебб, Джеймс Барри, Джозеф Конрад, Джон Голсуорси, Бернард Шоу, Дин Индж и многие другие.
Я считал, что работать в таком городе — сплошное удовольствие. Но вскоре мне пришлось умерить свои восторги. Это случилось, когда я заглянул в глаза знакомого мне еще по армии человека, которым я в свое время восхищался. Он стоял на тротуаре и протягивал шляпу в надежде получить милостыню. Рядом стояли три его товарища по несчастью с музыкальными инструментами в руках. Он явно не был очарован магией Лондона. Несправедливости жизни, которые в прежние времена воспринимались как неизбежность, теперь стали особенно заметны. Помню, как затаившиеся в районе Трафальгарской площади конные полицейские, вытащив трости с вложенными в них клинками, бросились на огромную толпу демонстрантов. И все же жизнь состояла не только из забастовок и демонстраций, хотя, судя по статистическим данным о безработице того времени, подобные выступления должны были происходить гораздо чаще.
Рядовые лондонцы, как и в восемнадцатом столетии, проявляли трепетный интерес к поведению светских красавиц, которые пользовались всеобщей любовью. Теперь они проявляют такой же интерес к поведению киноактрис. Подобно толпе времен Георгов, которая собиралась, чтобы посмотреть на сестер Гэннинг, толпы тех дней собирались с искренним восхищением поглазеть на леди Диану Мэннерс или на красавицу Полу Геллибранд. Все еще можно было увидеть аристократов, и людям нравилось их разглядывать. Лорд Лонсдэйл, в сюртуке, с сигарой во рту и гарденией в петлице, был популярной фигурой в Олимпии. Тогда был заселен весь Итон-сквер, отдельные дома которого ныне опустели, а другие подверглись целому ряду перестроек и теперь разделены на квартиры. Были полностью заселены улицы и аллеи Белгрейвии и Мэйфера. На Пиккадилли все еще стоял старый Девоншир-хаус, который с мрачным упорством отгораживался своей длинной стеной от чуждой ему эпохи. Но наступил день, когда на эту стену забрались рабочие, которым было поручено его разрушить. Живописная Аделфи-террас выходила на Темзу, и я помню, что провел там, в старом доме Сэвидж-клуба, множество приятных вечеров.
Здание оперы Ковент-Гарден перед началом спектакля представляло собой незабываемое зрелище. Яркий свет заливал изысканную публику. В то время можно было без каких-либо затруднений отдать манишку в прачечную. Любой, кто сидел в партере и при этом был одет в пиджачный костюм, привлекал к себе внимание окружающих. А вздумай во время спектакля какой-нибудь взрослый зритель поедать мороженое с помощью картонной ложечки, этим он сразил бы наповал любого блюстителя нравов, который счел бы такое поведение чрезвычайно своеобразным. В те годы Бонд-стрит еще оставалась фешенебельной улицей. В Берлингтонском пассаже витал особый аромат самых дорогих французских духов.
В те годы лайнеры «Мавритания», «Гомерик» и «Аквитания» привозили в Лондон толпы богатых американцев, которые снимали шикарные номера в гостинице «Савой». Они брали напрокат «даймлеры» и путешествовали на них по Англии. Были и другие, не столь богатые американцы, которые носились в автомобилях по Лондону, а потом совершали стремительные турне по старинным английским городам и уезжали на континент, чтобы точно так же промчаться по Парижу. В период между двумя войнами Лондон стал одним из наиболее посещаемых туристами городов мира.
[1] Биоскоп — одно из устаревших (ср. «иллюзион» и др.) названий кинотеатра. Это слово используется в значении «кинотеатр» в некоторых региональных диалектах английского языка — в частности, в южноафриканском и индийском. — Примеч. ред.