Я все это прекрасно знал, но душа моя так выболела, что мне уже было все равно. Я набросился на итальянский и скоро вполне бегло говорил с уличными торговцами и владельцами магазинов в нашем районе. В первый год ссылки, оттачивая свое мастерство, я закончил третью кулинарную книгу, опубликовав там все рецепты, собранные за десять лет обедов в лучших ресторанах Юга. Написал я и книгу о достопримечательностях Рима, ставшую популярной у американских туристов. Я хотел, чтобы каждый американец, прочитавший ее, понял, что Рим — утонченный и вечно прекрасный город, город, сливающийся с безмолвием опадающей листвы, и человек, который не побоится отклониться от основного туристического маршрута, будет вознагражден сполна. В написание этой книги я вложил всю свою боль и тоску по дому. В искусно спрятанном подтексте тех первых лет говорилось, что заграничное путешествие стоит всех связанных с ним неудобств, но одновременно и наносит серьезный урон состоянию души. Я мог вечно писать о неувядающем очаровании Рима, но не мог успокоить душевную боль, которую диагностировал как тоску по дому.
Я держал эту боль в себе, не признавая ее и стараясь о ней не думать. Я сосредоточился на задаче воспитать Ли в чужой мне культуре и нанял служанку по имени Мария Паризе родом из деревни в Умбрии, а потом с удовольствием наблюдал, как та с материнской заботой ухаживает за дочкой. Мария была простой, очень волевой женщиной, набожной и одновременно суеверной, какой может быть только крестьянка, и она с бесконечной радостью растила маленькую американку, потерявшую мать.
Очень скоро Ли стала частью местной фауны, окружавшей палаццо Фарнезе, любимой romanina — римлянкой, принятой людьми, жившими здесь и занимавшимися торговлей на площади, и очень скоро превратилась в самого настоящего лингвиста — первого в нашей семье. Итальянский язык дочери был безупречен, и она уверенно курсировала вдоль изобильных прилавков Кампо деʼФьори с бурными фруктовыми, сырными и оливковыми реками. Я очень рано научил Ли определять, где мы находимся, с помощью обоняния. Южная сторона Кампо пропахла рыбой, и сколько бы эту часть площади ни поливали водой и ни оттирали щеткой, запах аммиака уничтожить было невозможно. Рыба навечно вписала в камни свои имена. Та же история и с ягнятами, и с кофейными зернами, и с пряной травой рукола, и со сверкающими штабелями цитрусов, и с хлебом, пекущимся в больших печах, источающих золотисто-коричневый дух. Я шепотом говорил Ли, что обоняние лучше, чем ежедневник, позволяет запечатлеть в памяти неуловимое граффити времени. Я понял, что у Ли развился собачий нюх, когда на второй год она остановила меня у продуктовой лавки братьев Руджери, сказав: «Папа, трюфели завезли», и только тогда я уловил знакомый запах чистой земли. В качестве награды я купил Ли кусок трюфеля, дорогого, как уран, и на следующее утро нарезал его ей в омлет.
Воспитание Ли занимало большую часть моего времени и вытесняло тоску по ушедшей Шайле на задворки моей жизни, не оставляя мне ни минутки на то, чтобы предаваться скорби. Счастье Ли значило для меня больше, чем все остальное, и я твердо решил не дать развиться у нее склонности к страданиям — наследственной черте нашей семьи. Я знал, что Ли, как дочь Шайлы, да и моя тоже, получит более чем достаточно генов печали. У двух наших семей довольно было грустных историй, чтобы подтолкнуть колонию леммингов к ближайшему водоему[5]. Я не знал, попали ли семена сумасшествия в кровеносную систему моего прекрасного ребенка, но поклялся, что защищу ее от трагических историй, которые она могла бы услышать от обеих ветвей ее семьи, чтобы не дать хода разрушительным силам, вышвырнувшим меня, морально разбитого и опустошенного, в аэропорт Фьюмичино. Признаюсь, я сделался цензором истории для своей дочери. Тот Юг, о котором я рассказывал Ли перед сном, существовал лишь в моем воображении. В нем не было ни малейших признаков опасности или ночных кошмаров. У южной луны не было темной стороны, реки там текли чистые, а камелии всегда были в цвету. У этого Юга не было ни жал, ни шипов, ни сердечной боли.
Поскольку я унаследовал семейный дар рассказчика, моя красиво поданная ложь стала воспоминаниями Ли. Сам того не желая, я совершил ошибку, превратив Южную Каролину в потерянный рай. Тщательно убрав то, что, по моему разумению, могло причинить дочери боль, я превратил собственное детство в нечто соблазнительное, как запретный плод. Конечно, рано или поздно Рим должен был наложить на нее свой отпечаток, а потому я даже не заметил, как заронил в душу ребенка страстное желание увидеть дикую и редкую красоту места своего рождения. Да, Ли узнала секреты, которые нашептывал ей Рим, и все же она не была уроженкой этого города и не была частью его природы, как цветущие лианы, покрывающие стены набережной Тибра.
Почти каждый вечер, укладывая Ли в постель, я рассказывал ей какую-нибудь историю из нашего с Шайлой детства. Но была одна история, которую она просила меня рассказывать снова и снова, пока от частого повторения эта история не обрела законченную форму. Ли просила меня рассказать о том, как мы с Шайлой влюбились друг в друга. Мы жили в соседних домах, еще детьми играли вместе, махали друг другу рукой из окон наших спален и считали себя просто хорошими друзьями. В нашей семье было пятеро братьев, и на Шайлу я смотрел почти как на сестру, пока как-то вечером на пляже, когда мы уже были в старших классах, Шайла не обошлась со мной совсем не по-сестрински.
— Спорим, ты первым стал заигрывать с мамой, — как обычно, сказала Ли.
— Нет, — ответил я. — Я был очень застенчивым.
— А куда же подевалась твоя застенчивость? — засмеялась она.
— Дело в том, что твоя мама помогла мне сделать восхитительное открытие. Оказалось, что я незаурядная личность.
— И ты понял это в старших классах? — заранее зная ответ, улыбнулась Ли.
— Нет, не в старших классах. Тогда у меня были прыщи.
— Но ты ходил на свидание с Ледар Энсли, первой красавицей в классе, главной в группе поддержки, — возразила Ли.
— Она тоже была застенчивой, хотя все думают, что красивые девочки этим не страдают. Поскольку мы оба всего боялись, то отлично подходили друг другу.
— Ее матери ты очень не нравился, — напомнила Ли.
— Она считала, что Ледар заслуживает лучшего. Когда я заходил за Ледар, ее мать смотрела на меня, как на вошь.
— Фу, какой ты грубый! — возмутилась Ли. — А сам злишься, если я скажу что-нибудь в том же роде.
— Я на тебя никогда не злюсь. Моя работа — обожать тебя. И это совсем нетрудно.
— Ну ладно, продолжай. Расскажи, как вы с мамой влюбились друг в друга. Давай о той пляжной вечеринке. Рассказывай о маме, Кэйперсе Миддлтоне, Майке и Джордане.
Я перемахнул через годы и Атлантический океан, а Ли тем временем смотрела на стоявшую у нее на тумбочке фотографию своей прекрасной большеглазой матери. Я знал, что мой рассказ делал ее любовь к матери еще глубже, приближал ее к Шайле, как ничто другое, чего я и добивался.
— Впервые я влюбился в Шайлу Фокс, девушку, которую знал всю жизнь, на острове Святого Георгия.
— Это был остров Святого Михаила, — поправила меня Ли. — Он находится перед островом Орион, там, где живет сейчас твоя мама.
— Верно, — согласился я. Мне всегда было приятно внимание Ли к деталям. — Мой друг устраивал вечеринку в доме своего отца.
— Это был Кэйперс Миддлтон. Его отец — владелец отделения компании «Кока-кола» в Уотерфорде. Он жил в самом красивом особняке на Бэй-стрит.
— Умница. У его отца был еще пляжный домик на берегу…
— А мама встречалась с Кэйперсом и многими другими мальчиками. Она была очень популярна в средней школе Уотерфорда. Вся школа была в нее влюблена. А Кэйперс привел ее на вечеринку.
— Кто кому рассказывает? — спросил я.
— Ты. Мне нравится, как ты рассказываешь, — сказала Ли и снова остановила взгляд на фотографии матери.
И тогда я приступил к рассказу всерьез, вернувшись к острову Святого Михаила в тот самый год, когда свирепствовали штормовые северо-восточные ветры и эрозия барьерных островов достигла опасного уровня. И вот на подмытом берегу, где только что ушла под воду часть древнего леса, бейсбольная команда средней школы Уотерфорда устроила вечеринку во время прилива. Именно в этот вечер, по прогнозам, дом Миддлтона должен был развалиться и упасть в море. Прошлой весной четыре дома в миле отсюда уже были смыты высокой волной. Несмотря на то что дом был обречен и покинут хозяевами, мы устроили там прощальную вечеринку. Дом уже начал смещаться к морю, навстречу серебристым бурунам. Время, отпущенное нам на танцы, уже пошло, и прибой начал отсчет последних часов нашего отрочества. Наше поколение когда-то присутствовало при рождении рок-н-ролла, мы тоже сделали свой посильный вклад: привнесли в музыку ритм и желания, — и вот так пританцовывали — дико и в то же время невинно — все годы средней школы. Власти запретили входить в дом, но мы сломали замок, повешенный шерифом, и освободили дом для последней вечеринки во время прилива.
Мне было почти восемнадцать, но я все еще был сумасшедшим подростком. Меня переполняли бравада и «Мейкерс марк»[6]: я хвастался, что останусь в доме, когда он сорвется с якоря и поплывет по старой прибрежной дороге. Моя подружка Ледар Энсли была слишком благоразумной, чтобы оставаться в накренившемся доме, освещенном лишь фарами автомобилей, в которых мои одноклассники приехали на вечеринку. По дороге к острову Ледар очень мило сказала, что нам пора разбежаться и ее родители настаивают на том, чтобы мы расстались сразу после выпуска. Я кивнул, но не потому, что согласился, а потому, что не мог говорить: резкий выброс гормонов едва не лишил меня дара речи. Ледар также призналась, что хочет попросить Кэйперса Миддлтона сопровождать ее как дебютантку на бал, который устраивает чарлстонское общество Святой Сесилии. Мое происхождение было весьма сомнительным и, конечно же, не столь благородным, как у Ледар, и мама давно предупреждала меня об этом, однако она никогда не говорила, что будет так больно.
[5] Распространено представление о возникающем раз в несколько лет массовом самоубийстве леммингов. Считается, что в отдельные годы, когда численность леммингов очень резко возрастает, зверьки следуют друг за другом или за одним из леммингов — «проводником» — к пропасти или берегу воды, где и гибнут. Такая версия широко распространилась после выхода фильма «Белая пустошь», где сцена массового самоубийства леммингов была полностью постановочной, а не снята в живой природе.
[6] «Мейкерс марк» — марка одного из лучших бурбонов, производимых в штате Кентукки, США.