— Можешь себе представить? С ним хлопот как с ребенком. Всю ночь мне спать не дает, на улицу просится!
— А вы устройтесь, как Исаак Ньютон со своими кошками. Он им вырезал в двери дыры с откидной дощечкой — побольше для большой кошки и поменьше для маленькой.
Через несколько секунд до Пружинки дошло. Она колыхалась и завывала.
— И не надо будет вставать, чтоб его впустить.
Пружинка перестала смеяться.
— Генри сделает, — сказала она. — Он прекрасно вырежет дырку. Я попрошу Генри. Он придет и сам все сделает или кого-то из своих людей пришлет.
Я кивал, продвигаясь к двери.
— Ну ладно...
— А знаешь, он ведь до сих пор сам моет мою машину. В спецовке. Больше никого к ней не подпускает. — Она кивнула мне со значением. — Такая епитимья, понимаешь? И эта женщина — тоже епитимья. Генри понимает. Он все понимает, правда?
— Да. Да, конечно.
— Ну а другие... — Она глянула на дверь музыкальной комнаты, потом на Софи. — Дочь твоя уже начала играть?
— Нет еще пока. Но она очень любит музыку, да, Софи?
Дочь уткнулась в мою брючину, прячась от квадратной тети с рыхлыми щеками. Я зарылся пальцами в ее волосы, чувствуя хрупкость этой головы, этой шеи, задыхаясь от любви, твердо решаясь охранить, защитить, не отдать ее этой гиблой надутости, и чтоб была у меня настоящей женщиной, женой, матерью.
— Я называю твоего отца Ктотэм, потому что есть упражнения такие.
Я потоптался неловко.
— Ладно... Нам, наверно, пора...
— Ну тогда прощай, Ктотэм.
— Спасибо вам за все...
— Не стоит. Подумаешь, дело большое.
Она повернулась к саду. Остановилась, посмотрела на меня.
— А знаешь, Ктотэм? Если бы мне пришлось спасать из огня ребенка или попугайчика, я бы выбрала попугайчика.
— Я...
— Прощай. Думаю, мы больше никогда не увидимся.
Тяжко спустилась на две ступеньки. Я услышал, как плоские туфли шаркают по саду.
Никогда.
6
Тонна мрамора, арфа, каменная крошка, иммортели, беломраморный бордюр, громыхание органа в южном трансепте —
— и посреди органного грохота три слова мелкими буквами прямо у меня под ногами:
Я ужаснулся, поймав себя на неприличном смехе в таком месте. И, будто гигантский палец зацепил во мне важный нерв, я каждой жилкой почувствовал, откуда идет эта жуть. Тут, под землей, совсем рядом, как всегда в двух шагах, — это жалкое, жуткое, неиспользованное тело, с блеклыми кружевами и китайским лицом. Как проверка слуха такая, в результате которой все померкло, оставя только омерзение, оторопь ребячества и атавизма. Тени меня обступали и застили солнце. Я услышал собственный голос — как чужой, независимый от меня в своей попытке искренности:
— Я никогда тебя не любил! Никогда!