На жёлтое лицо Приймака наплыло удивление:
— Гляди, оно ещё и рассусоливает… А ну, марш домой, босота!.. А то как выломаю лозину…
Но мальчишек не испугала эта угроза.
— А что — разве лес ваш? — буркнул Гриша.
— А чей, интересно знать? — Поликарп даже закачался от негодования.
— Ну, наш, всех людей…
— Государственный, значит? — съехидничал старый.
— Всенародная собственность, — упрямо добавил Митька.
Приймак поморщился, как от боли.
— Го-су-дар-ствен-ный, — произнёс он по слогам. И вдруг вены на висках налились, задвигались. — Черта пухлого!
Приймак не говорил уже, а тоненько верещал:
— Ваше государство намазало салом пятки — и фьють! Одно воспоминание осталось! Раз-раз — и ваших нет! Вон в лесу спряталось ваше государство!
Спохватился — не до разговоров ему.
— Посверчи мне, сверчок, — люто погрозил кулаком почему-то одному Митьке, оставив без внимания Гришу, поправил свой блин-картуз и, прищурив глаз, юркнул в кусты.
Ястребиные его глаза заметили пилотки и фуражки. Врос в землю под осиной, хекая как борзая.
Подводы уже стояли. Хотя вечер заволакивал темнотой лес, глаз Налыгача нащупал между окруженцами Антона Яремченко. Тот показывал кнутовищем на Дубовую рощу, рассуждая о чём-то. «Вон оно как… Выходит, Антон с ними снюхался… Я думал, остался себе на уме, перед войной очень уж навалились на него, выговор по партийной линии в райкоме дали. Ещё бы немного, и с председателя скинули. Я думал, озлобился Яремченко на власть, приближусь к нему, вместе чтоб, того… А оно выходит — с ними в одну дудочку… Понадобится кое-кому и это открытие…»
Налыгач видел, как седой взмахнул рукой, и колонна двинулась, повернув в Дубовую рощу. Пополз в рощу и Налыгач, как скользкий холодный уж. Дёргали его острые сухие ветви, кололи ноги и руки сучки, но старик не обращал на это внимания.
Вот подводы остановились, молодцевато соскочили с них люди в гражданском, побросали вожжи на спины лошадей.
Дружно взялись за лопаты, принялись разгружать подводы. В яму полетели гимнастёрки, штаны, сапоги.
Приймак чуть не затанцевал, чуть не заскулил от радости, чуть не запрыгал по-собачьи.
«Добро закапывают, добро закапывают! Да ещё и какое добро! Значит, ты, старое голенище, не зря оцарапал морду, не зря ватник разодрал… Закапывайте, закапывайте, товаришочки!..»
«Неужели, неужели всё это перейдёт ко мне, в мою хату? Неизвестно, сколько война протянется, а ведь это же какое добро! Я, глядишь, и лавку свою открою…»
Даже дурно стало от счастливого видения.
Приймак на минутку зажмурился, вытянул длинные онемевшие ноги в порванных штанах. А когда открыл глаза, увидел: подводы потарахтели дальше, за ними двинулись несколько человек.
И вдруг с ужасом заметил в темноте — трое окруженцев идут прямо на него. «Неужели увидели?» — похолодел Приймак. Замер, закрыл глаза и припал к земле, как ящерица, которая лежала напротив и таращилась на него.
Но трое прошли мимо. Тишина наполнила тревожный лес.
Старый зыркнул на ящерицу: «Чего глаза вылупила, зараза? Страшен я тебе? Не видела таких?»
Он схватил сучок и швырнул его. Ящерица исчезла, оставив лишь зелёный кусочек хвоста. Поликара поднял его, помял пальцами, ухмыльнулся. «Вот так и со всеми будет, кто меня вздумает пугать. Хвосты одни останутся. А головы — хе-хе!..»
Мысль эта тешила Поликарпа всю обратную дорогу, когда он, не разбирая, где стёжка, где дорожка, напрямик бежал, спотыкаясь, в Таранивку.
Перебрел речку, но потрусил домой не улицей, а огородами. Ещё и боязливо озирался: а не выследил ли его кто-нибудь, когда он брод показывал, когда тайник того… Однако нигде ни души. Кто в такое время слоняется по селу? Только он, Поликарп, слоняется, потому что на плечах у него не горшок, а голова!