Другая тема, другая всеобщая болезнь, о которой последние годы мы буквально кричим: отношения человека с живой природой. Писатели подняли ее, когда в нашей стране никто не слышал и не думал о подступающей экологической катастрофе и самого слова «экология» большинство еще не знало. Едва ли не первыми в мировой литературе они изобразили биологическую, то есть слитую с живой природой, цивилизацию. И уж точно первыми написали роман-предупреждение, в котором без экивоков и с удивительной отвагой обвинили пресловутую командно-административную систему в уничтожении природы: «...За два месяца превратим там все в... э-э... в бетонированную площадку, сухую и ровную».
Еще одна мучительная проблема: личность и общество. Тема колоссальная и вечная, она, в сущности, охватывает все остальные людские проблемы, от свободы личности до государственного устройства. Стругацкие в каждой книге выхватывают — как профессиональные фотографы — новые ракурсы этой темы и давно уже нашли свой. Так до них практически никто на мир не смотрел. Это стремление к потребительству — не в том, разумеется, виде, о котором пишут в газетных фельетонах. Не о мебельных гарнитурах речь. Писатели четко отделяют естественную тягу людей к комфорту от тупого ожидания подарка, от убежденности, что комфорт должен объявиться как манна небесная — мол, общество обязано его даровать. Эту тему они также затронули четверть века назад, когда с высоких трибун нам талдычили: слушайтесь начальства, сидите тихо и с открытыми ртами, манна сама посыплется...
Я намеренно не указываю, в какой из книг что написано, — читатель сам все поймет, если даст себе труд задуматься.
Стругацкие как раз и призывают нас к мысли, усердной и постоянной. Мысль, соединенная с добротой и благожелательностью, — их ключ к любым шкатулкам Пандоры, что бы там ни было запрятано. В этом один из секретов обаяния Стругацких — для интеллигентного читателя, но здесь же и некоторая опасность: ленивый разум не все поймет или поймет навыворот.
Беда наша: мы привыкли думать готовыми формулами, лепить ярлыки. Как редактор, которого я уже поминал: бои на мечах — значит, это мушкетерский роман. Понять и признать, что другой человек, писатель или философ, отринул готовые формулы и ушел вперед, очень трудно. Иногда — невозможно. Забывается даже, что его профессия и состоит в том, чтобы думать по-иному. На такой внутренний порог многие наталкиваются, читая вещи Стругацких, которые проходят по разряду коммунистической утопии. Писатели не пожалели ярлычков и наклеек — герой то назовет себя коммунаром, то объявит, что коммунизм надо выстрадать, и есть соблазн принять все это за чистую монету. Но вдумчивый читатель довольно легко сдирает ярлычки, ему понятно, зачем они наклеивались: иначе рукописям не видать бы печатных машин, а писателям — белого света.
Утопическое «завтра» Стругацких не имеет ничего общего с официальной идеологией и отнюдь не вытекает из нашего социалистического «сегодня». Речь идет о совсем иных ценностях. Они были бы близки, например, американскому экономисту Джону Гэлбрайту, который предсказывает, что в будущем взамен денег главной ценностью станут знания. Писатели не пытались конструировать коммунизм — и вообще некое общество утопии. Они просто населили Землю хорошими людьми: свободными духом, ответственными, доброжелательными, интеллигентными. Из них, живых душ, и складывается мир будущего. Чистый экологически и духовно, веселый и добрый, во всем противоположный грязному и недоброжелательному миру, в котором реально живут читатели.
На самом деле Стругацкие не пишут о будущем. Они показывают нам, как не нужно жить сейчас.
К их утопическим картинам очень точно подходит определение Виктории Чаликовой: «Утопия враждебна тоталитаризму потому, что она думает о будущем как об альтернативе настоящему». Эту враждебность еще в шестидесятые годы уловили правые критики, верные режиму. Один из них объявил, что Стругацкие «...обесценивают роль наших идей, смысл нашей борьбы, всего того, что дорого народу». Уловили и восприняли на свой лад сотни тысяч «простых» читателей — не такими уж простыми они оказались, сейчас многие из них отчаянно дерутся за новую жизнь... Но есть читатели и критики, даже самые интеллигентные и «левые», которые так ничего и не поняли. Как бы загипнотизированные ярлычками и наклейками, они считают Стругацких едва ли не сталинистами и приписывают им соответствующие грехи.
Крайности сходятся. Что же, это в российской традиции — как и яростные споры о литературе. Она неотторжима от жизни нашего народа, слово художника значит очень много, на него отзываются радостно и гневно, честно и лукаво.
Стругацкие укрепили традицию русской литературы. Они из тех, «кто в годы бесправия... напоминал согражданам о неуничтожимости мысли, совести, смеха» — так сказал о них один, не слишком благожелательный, критик.
Скажу больше: они подтолкнули нас к разрыву со средневековьем, к прыжку в будущее.
Будем читать их книги, надо двигаться дальше.
А. Зеркалов
Извне
повесть в трех рассказах
1. Человек в сетчатой майке
Рассказ офицера штаба Н-ской части майора Кузнецова
Вот как это было. Мы еще летом собирались совершить восхождение на Адаирскую сопку. Многие наши офицеры и солдаты и даже некоторые из офицерских жен и штабных машинисток с прошлого года щеголяли эмалевыми сине-белыми значками альпинистов первой ступени, и эти значки, украшавшие кители, гимнастерки и блузки наших товарищей, не давали спокойно спать Виктору Строкулеву. Лично я за значком не гнался, но заглянуть в кратер потухшего вулкана мне очень хотелось. Коля Гинзбург, глубоко равнодушный и к значкам, и к кратерам, питал слабость ко всякого рода «пикникам на свежем воздухе», как он выражался. А майор Перышкин… Майор Перышкин был помощником начальника штаба по физической подготовке, и этим все сказано.
Итак, мы собирались штурмовать Адаирскую сопку еще летом. Но в июне Строкулев вывихнул ногу в танцевальном зале деревенского клуба, в июле меня отправили в командировку, в августе жена Перышкина поехала на юг и поручила майору детей. Только в начале сентября мы смогли наконец собраться все вместе.
Было решено отправиться в субботу, сразу после занятий. Нам предстояло до темноты добраться к подножию сопки, заночевать там, а с рассветом начать восхождение. Виктор Строкулев выклянчил у начальника штаба «газик» и умолил отпустить с нами и шофера — сержанта Мишу Васечкина, сверхсрочника, красивого молодого парня; майор Перышкин взял вместительный баул, набитый всевозможной снедью домашнего приготовления, и — на всякий случай — карабин; я и Коля закупили две бутылки коньяку, несколько банок консервов и две буханки хлеба. В шесть вечера «газик» подкатил к крыльцу штаба. Мы расселись и, провожаемые пожеланиями всех благ, тронулись в путь.
От нашего городка до подножия сопки по прямой около тридцати километров. Но то, что еще можно называть дорогой, кончается на шестом километре, в небольшой деревушке. Дальше нам предстояло петлять по плоскогорью, поросшему березами и осинами, продираться через заросли крапивы и лопухов, высотой в человеческий рост, переправляться через мелкие, но широкие ручьи-речушки, текущие по каменистым руслам. Эти удовольствия тянулись примерно два десятка километров, после чего начиналось широкое «лавовое поле» — равнина, покрытая крупным ржавым щебнем выветрившейся лавы. Лавовое поле использовалось соседней авиационной частью как учебный полигон для тактических занятий. Осторожный Коля Гинзбург накануне дважды звонил летчикам, чтобы наверняка удостовериться в том, что в ночь с субботы на воскресенье и в воскресенье вечером они практиковаться не будут, — предосторожность, по-моему, совсем не лишняя. Легкомысленный Строкулев не преминул, однако, слегка пройтись по поводу малодушной «перестраховочки». Тогда Коля без лишних слов расстегнул китель, поднял на груди сорочку и показал под ребрами с правой стороны длинный белый шрам.
— «Мессер»,— с выражением сказал он.— И я не желаю получить еще одну такую же от своего… Тем более в угоду некоторым невоенным военным…
На этом разговор окончился. Витька страшно не любил, когда ему напоминали о том, что в войне он по молодости не участвовал. Он был зверски самолюбив. Впрочем, через четверть часа Коля спросил у надувшегося Витьки папиросу, и мир был восстановлен.
Значит, лавовое поле не грозило нам никакими неожиданностями. Оно плавно поднималось к сопке и заканчивалось крутыми, обрывистыми скалами. Дальше машина уже пройти не могла. Там, под этими скалами, мы рассчитывали разбить наш ночной лагерь.
Итак, мы тронулись в путь. Погода была чудесная. Вообще осень в наших местах, «на краю земли»,— самое лучшее время года. В сентябре и октябре почти не бывает ни туманов, ни дождей. Воздух прозрачный, тонкий, мягкий. Пахнет увядающей зеленью. Небо днем — бездонно-синее, ночью — черное, бархатное, усыпанное яркими немигающими звездами. Мы не торопясь тащились по развороченной еще летними дождями дороге. Впереди над щетиной леса призрачным сизым конусом возвышалась Адаирская сопка. У вершины конус был косо срезан. Если приглядеться, можно заметить, что склоны сопки отливают рыжеватым оттенком, кое-где поблескивают пятна снега. Над вершиной неподвижно стынет плотное белое облачко паров.
Через полчаса мы въехали в деревню, и тут Виктор Строку лев попросил остановиться. Он сказал, что хочет забежать на минутку к одной знакомой девушке. Мы великодушно не возражали. В радиусе восемнадцати километров от нашего городка я не знаю ни одного населенного пункта, где бы у Строкулева не было «одной знакомой девушки».
Не прошло и пяти минут, как он выскочил из домика с довольным видом и с объемистым свертком под мышкой.
— Поехали,— сказал он, усаживаясь рядом с шофером и перебрасывая сверток Коле Гинзбургу на колени.
Машина снова тронулась. Витька высунулся и грациозно по махал рукой. Я заметил, что занавеска в маленьком квадратном окне слегка отдернулась. Мне даже показалось, что я увидел блестящие черные глаза.
— Что это он приволок? — равнодушно осведомился майор Перышкин.
— Посмотрим,— сказал Коля и развернул сверток.
— В свертке оказалось целое сокровище — десяток мятых соленых огурцов и большой кусок свиного сала. Строкулев обернулся к нам, облокотившись на спинку сиденья.