Серж рассматривал поведение Бухарина на процессе в широком контексте политического размежевания внутри антисталинской оппозиции. Он указывал, что это размежевание проходит по линии отношения к партии: «левая (сапроновцы и троцкисты) часть признала перерождение партии и отрицает её, а правая (зиновьевцы и бухаринцы), несмотря на глубочайшие разногласия со Сталиным (которого Бухарин сравнивал с Чингисханом), считает, что вне партии не может быть руководства страной и спасения революции». Исходя из этих предпосылок, Серж заявлял: «Если бы я занимал в партии позицию зиновьевцев или бухаринцев, то моё поведение было бы таким, как их собственное. Заметьте, что ни на одном из трёх процессов не было подлинных троцкистов. А в тюрьмах их гниет с 1928 года больше чем 500 человек, в том числе десятки людей с большими революционными именами. Почему же их не привлекают к постановкам Ежова? Потому что привлечь невозможно. Не по той причине, что они боятся смерти и пыток меньше, чем зиновьевцы и бухаринцы. А по той причине, что наша оппозиция — против партии Сталина, а зиновьевская и бухаринская — внутри партии Сталина. Партийный закон остаётся действительным для зиновьевцев и бухаринцев, для нас же он не существует, потому что… старой партии больше не существует! Партия переродилась в бюрократический аппарат» [135].
Впоследствии Серж, подобно многим исследователям более позднего времени (прежде всего Стивену Коэну), пытался отыскать в ответах Бухарина на вопросы и в его последнем слове хитроумные уловки и эзопов язык, с помощью которого тот пытался передать своё истинное отношение к Сталину и сталинскому режиму. В книге «Жизнь и смерть Льва Троцкого» Серж выражал мнение, согласно которому Бухарин на процессе использовал «кристально ясные и одновременно уклончивые диалектические аргументы» о перерождении, чтобы передать стыд — и не только за себя одного, но и за всю партию, склонившуюся перед Сталиным [136].
Такого рода соображения разрушаются недавно опубликованным последним документом, написанным Бухариным,— его апелляцией о помиловании. Из этого документа вытекает, что в поведении Бухарина всё обстояло и проще, и сложнее, чем в поведении «стальных людей», каким оно представлялось А. Кестлеру, заимствовавшему свои аргументы у Сержа. Главное отличие Бухарина от кестлеровского Рубашова состояло в том, что Рубашов шёл на суд без тени надежды на сохранение своей жизни (о том, что такой надежды быть не может, прямо говорил ему следователь, ведущий его дело). Бухарин же до последнего часа своей жизни подчинялся правилам иной игры, затеянной Сталиным. Его намного больше, чем суд истории, интересовало окончательное решение Сталина, который, как он продолжал надеяться в глубине души, подарит ему жизнь за «полное разоружение». Ради этого Бухарин, говоря словами Федотова, на суде, «лично себя защищая, помог Сталину утопить партию в грязи и позоре» [137].
Бухарин и Рыков в течение одного дня подали два заявления о помиловании. Очевидно, после подачи первого варианта им было предложено представить новый вариант с более подробной мотивировкой их ходатайства. Но если Рыков ограничился фактическим повторением своих прежних формулировок, то Бухарин подал намного более подробное заявление, сводившееся, по сути, к обоснованию одного тезиса: «Годичное пребывание в тюрьме послужило для меня такой школой, что я имею право сказать Президиуму о моей полной переориентации».
Понимая, что его судьба будет решаться не Президиумом ЦИК, на имя которого апелляция официально направлялась, а лично Сталиным, Бухарин, по сути, адресовал последнему все свои просьбы и аргументы. Вместе с тем он сознавал, что его заявление будет проходить через руки целого ряда людей. Поэтому оно было начисто лишено того сокровенно-доверительного тона, в котором было выдержано отосланное им тремя месяцами ранее личное послание Сталину. По этим же соображениям в заявлении отсутствовали какие-либо указания или намеки на лживость и вынужденность признаний. Повторяя формулу, прозвучавшую в его последнем слове: «Я стою на коленях перед родиной, партией, народом», Бухарин далее приводил весь набор трескучих официальных штампов: «Могучая страна наша, могучие партия и правительство провели генеральную чистку. Контрреволюция раздавлена и обезврежена. Героическим маршем выступает отечество социализма на арену величайшей во всемирной истории победоносной борьбы. Внутри страны, на основе сталинской Конституции, развивается широкая внутрипартийная демократия. Великая творческая и плодоносящая жизнь цветёт». Этот набор панегириков и общих мест, как бы извлечённых из очередной передовой «Правды», понадобился Бухарину для того, чтобы просить о предоставлении ему возможности «хотя бы за тюремной решёткой принять посильное участие в этой жизни».
Стараясь выбрать наиболее убедительные выражения, доказывающие, что у него «в душе нет ни единого слова протеста» (очевидно, как по поводу того, что творится в стране, так и по поводу всего, учинённого над ним самим), Бухарин заверял: «Более чем годичное пребывание моё в тюрьме заставило меня столько передумать и пересмотреть, что от моего преступного прошлого, к которому я отношусь с негодованием и презрением, не осталось ничего… Я внутренне разоружился и перевооружился на новый, социалистический лад… Старое во мне умерло навсегда и бесповоротно. Я рад, что власть пролетариата разрушила всё то преступное, что видело во мне своего лидера и лидером чего я в действительности был».
Думается, что едва ли кестлеровский Рубашов, выполнивший предназначенную ему роль на процессе, но сохранивший остатки личного достоинства, стал бы прибегать к такому дополнительному унижению. Бухарин же до последнего своего часа был озабочен тем, чтобы любой ценой сохранить себе жизнь. Для этого он избрал последний диалектический приём. Соглашаясь с суждениями Вышинского о том, что «за мои преступления меня нужно бы расстрелять десять раз», он всё же убеждал, что расстреливать его не следует, так как «прежний Бухарин уже умер, он уже не существует на земле… У меня сохранились знания и способности, вся головная машина, деятельность которой была раньше направлена в преступную сторону. Теперь эта машина заведена на новый лад… Поэтому я осмеливаюсь взывать к вам, как к высшему органу правительства, о пощаде, мотивируя это своей работоспособностью и апеллируя к революционной целесообразности… Дайте возможность расти новому, второму Бухарину — пусть он будет хоть Петровым — этот новый человек будет полной противоположностью уже умершему. Он уже родился — дайте ему возможность хоть какой-нибудь работы».
Таким образом, извещая о своей «смерти» как человека, обладающего самостоятельным мышлением, Бухарин заверял Сталина, что готов предоставить себя в его полное распоряжение в качестве «головной машины», способной исполнить любые его приказы. Не питая далеко идущих иллюзий о способности Сталина к милосердию, он уверял: «Если бы мне была дарована физическая жизнь, то она пошла бы на пользу социалистической родине, в каких бы условиях мне не приходилось работать: в одиночной камере тюрьмы, в концентрационном лагере, на Северном полюсе, в Колыме, где угодно, в любой обстановке и при любых условиях… Я постараюсь всеми своими силами доказать вам, что этот жест пролетарского великодушия был оправдан» [138].
В свете этого красноречивого документа можно сделать следующие предположения: полемика на суде с Вышинским была предпринята Бухариным, во-первых, с целью доказать Сталину нелепость обвинений, компрометирующих само сталинское «правосудие». Во-вторых, чтобы устранить и тень сомнения, которая могла возникнуть у Сталина, в том, что какие-либо из инкриминируемых ему преступлений действительно имели место. В-третьих, чтобы убедить Сталина в том, что он, Бухарин, проявил послушание и последовательность в главном пункте: признании того, что любая оппозиционная деятельность ведёт к самым страшным преступлениям, и тем самым выполнил заданную ему роль, за что вправе надеяться на дарование ему жизни.
IX
Орбита Ягоды
Одной из главных сенсаций процесса было появление на скамье подсудимых Ягоды, руководившего на протяжении многих лет сталинской тайной полицией. Включение Ягоды в число заговорщиков Троцкий называл «самой, пожалуй, фантастической частью всей серии московских судебных фантасмагорий… Если б кто-нибудь сказал, что Геббельс является агентом римского папы, это звучало бы гораздо менее абсурдно, чем утверждение, что Ягода являлся агентом Троцкого» [139]. Отмечая поразительность «орбиты Ягоды», Троцкий подчёркивал, что Ягода «за последние десять лет был наиболее близким к Сталину лицом. Ни одному из членов Политбюро Сталин не доверял тех тайн, которые доверял начальнику ГПУ. Что Ягода — негодяй, знали все… в качестве законченного негодяя, он как раз и нужен был Сталину для выполнения наиболее тёмных поручений… И вот этот страж государства, искоренивший старшее поколение партии, оказывается гангстером и изменником» [140].
Троцкий напоминал, что с середины 20-х годов Ягода руководил полицейскими преследованиями, арестами и высылками оппозиционеров. Он был организатором первых расстрелов троцкистов в 1929 году. Вместе с Вышинским он подготовил сенсационные процессы, прошедшие после убийства Кирова, вплоть до второго процесса Зиновьева и Каменева в августе 1936 года. «Система чистосердечных покаяний войдёт в историю как изобретение Генриха Ягоды» [141].
Помимо этого, в руках Ягоды сосредоточивалась охрана Кремля, в том числе охрана Сталина. Члены Политбюро не могли сделать ни шагу без приставленной к ним Ягодой «личной охраны». Во всех ведомствах, которыми они руководили, Ягода насадил тысячи тайных информаторов. Он составил для Сталина досье с порочащими фактами биографии всех высших руководителей партии, установил на их квартирах и дачах замаскированные микрофоны. Естественно, что «ближайшие соратники» Сталина не могли относиться к Ягоде иначе, как с ненавистью. Ворошилов вёл затяжную борьбу с созданными Ягодой во всех воинских частях особыми отделами НКВД, занимавшимися слежкой за армейскими командирами. По свидетельству Орлова, Каганович дал Ягоде кличку «Фуше», указывающую на его схожесть с наполеоновским министром тайной полиции. В 30-е годы в Советском Союзе был опубликован перевод книги С. Цвейга о Фуше, которая произвела большое впечатление на Сталина и его окружение. В узком кругу Сталин говорил с восхищением о Фуше, пережившем четыре режима: якобинцев, директории, Наполеона и реставрации, неизменно оставаясь на высоких постах. Разумеется, официальная оценка Фуше была принципиально иной, и потому Вышинский в обвинительной речи цитировал обширные отрывки из книги Цвейга, чтобы доказать, что Ягода следовал «старой предательской двурушнической школе политического карьериста и бесчестного негодяя… Жозефа Фуше» [142].
По свидетельству Орлова, члены Политбюро ещё в начале 30-х годов пытались уговорить Сталина убрать Ягоду. По их настоянию в 1931 году в ОГПУ был направлен старый большевик Акулов, который, как предполагалось, вскоре возглавит это учреждение. Однако Ягоде удалось убедить Сталина перевести Акулова на другую работу [143]. В 1935 году Сталин присвоил Ягоде звание генерального комиссара госбезопасности, равнозначное маршальскому званию в армии, и поселил его в Кремле. «В лице Ягоды,— писал Троцкий,— возвышалось заведомое для всех и всеми презираемое ничтожество. Старые революционеры переглядывались с возмущением. Даже в покорном Политбюро пытались сопротивляться. Но какая-то тайна связывала Сталина с Ягодой и, казалось, навсегда» [144].
Эта таинственная связь оборвалась после снятия Ягоды с поста наркома внутренних дел в сентябре 1936 года и его ареста в марте 1937 года. Официальное сообщение о падении Ягоды было выдержано в высокопарных тонах. В нём говорилось, что Ягода «отрешён от должности» ввиду обнаруженных за ним должностных преступлений уголовного характера [145].
Для новой судебной конструкции Ягода понадобился уже не как зодчий, а как материал. Правда, вплоть до процесса «право-троцкистского блока» в советской печати ни единым словом не упоминалось о его участии в совместном заговоре троцкистов, правых и военных. «Ни Ягода, ни общественное мнение для этого ещё не созрели, и не было уверенности, что Вышинский сможет с успехом показать нового клиента публике». Сообщалось лишь о его разнузданном образе жизни, казнокрадстве и т. п. «Верны ли были эти обвинения? — писал Троцкий.— В отношении Ягоды это можно допустить вполне. Карьерист, циник, мелкий деспот, он не был, конечно, образцом добродетели и в личной жизни. Надо лишь прибавить, что, если он позволил своим инстинктам разнуздаться до пределов преступности, то только потому, что был уверен в полной своей безнаказанности. Образ жизни Ягоды был к тому же известен в Москве давно, в том числе и самому Сталину. Все факты, порочащие советских сановников, собираются Сталиным с научной тщательностью и составляют особый архив, откуда извлекаются по частям, в меру политической необходимости. Пробил час, когда Ягоду надо было нравственно сломить. Это было достигнуто скандальными разоблачениями относительно его личной жизни. После такого рода обработки в течение нескольких месяцев бывший глава ГПУ оказался перед альтернативой: быть расстрелянным в качестве расхитителя государственных средств или, может быть, спасти свою жизнь в качестве мнимого заговорщика. Ягода сделал свой выбор и был включен в список 21-го. Мир узнал, наконец, что Ягода расстреливал троцкистов только для „маскировки“; на самом же деле был их союзником и агентом».
При всём этом оставался вопрос: «Кому и зачем понадобилось, однако, столь невероятное и столь компрометирующее усложнение и без того запутанной судебной амальгамы?.. Должна была быть какая-то конкретная, непосредственная и крайне острая причина, которая заставила Сталина не остановиться перед превращением своего агента № 1 в агента Троцкого» [146].
Троцкий считал, что эта причина была раскрыта самим Ягодой на его допросе в суде, когда он сообщил: он дал своим подчинённым в Ленинграде указание «не препятствовать совершению террористического акта над Кировым». Такое распоряжение, исходящее от главы НКВД, было равносильно приказу организовать убийство Кирова.
Это убийство стало исходным пунктом для обвинения всей оппозиции в терроризме. Чем больше ставилось процессов по делу об убийстве Кирова, тем настойчивей стучался во все головы вопрос: «Кому это нужно?» Ставшие известными обстоятельства убийства явно указывали на участие в нём НКВД. Сталин вначале пытался выдать общественному мнению второстепенных исполнителей — руководителей Ленинградского управления НКВД. Однако в московских верхах крепло подозрение, что дело не обошлось без участия Ягоды, который в свою очередь мог действовать только по указанию Сталина. «Подозрение проникало во всё более широкие круги, превращаясь в уверенность. Сталину стало совершенно необходимо оторваться от Ягоды, создать между собою и Ягодой глубокий ров и по возможности свалить в этот ров труп Ягоды… Так объясняется наиболее необъяснимое в нынешнем процессе: показание бывшего шефа ГПУ о том, что он участвовал в убийстве Кирова по „инструкциям Троцкого“. Кто поймёт эту наиболее скрытую из всех пружин процесса, тот без труда поймёт всё остальное» [147].
Решив пожертвовать своим сотрудником № 1, который слишком много знал, Сталин добился при этом некоторых дополнительных выгод: «за обещание помилования Ягода взял на себя на суде личную ответственность за преступления, в которых молва подозревала Сталина. Обещание, конечно, не было выполнено: Ягоду расстреляли, чтоб тем лучше доказать непримиримость Сталина в вопросах морали и права» [148].
Троцкий указывал, что «из всех обвиняемых Ягода один заслужил несомненно суровой кары, хотя совсем не за те преступления, в каких обвиняется» [149]. К характеристике действительных преступлений Ягоды невольно приблизился Вышинский, сравнивший Ягоду с известным американским гангстером Аль Капоне. «Никакой вредитель не мог бы сделать более опасного сопоставления! — замечал по этому поводу Троцкий.— Аль Капоне не был в Соединенных Штатах начальником полиции. Между тем Ягода свыше 10 лет стоял во главе ГПУ и был ближайшим сотрудником Сталина… И так велика была власть Ягоды, что даже высокопоставленные врачи Кремля не решались разоблачить Капоне, а покорно выполняли его приказания… Выходит, что Советским Союзом неограниченно правил Капоне. Правда, сейчас его место занял Ежов. Но где гарантия, что он лучше? В обстановке тоталитарного деспотизма, при задушенном общественном мнении, при полном отсутствии контроля меняются только имена гангстеров, но система остаётся» [150].
Разумеется, прокурор поставил Ягоде в вину и не совершённые им преступления, в которых традиционно обвинялись жертвы московских процессов. Однако, когда речь заходила об этих преступлениях, поведение Ягоды нередко ставило Вышинского в тупик. Так, отвергая обвинение в убийстве Менжинского и Максима Пешкова, Ягода в ответ на вопросы прокурора, почему он признал это на предварительном следствии, несколько раз повторил: «Разрешите на этот вопрос не ответить» [151].
Отказываясь признать обвинения в шпионской деятельности, Ягода заявил прокурору: «Если бы я был шпионом, то уверяю вас, что десятки государств вынуждены были бы распустить свои разведки (в Советском Союзе.— В. Р.)» [152]. Эти слова в газетном отчёте не были приведены и только после публикации их иностранными корреспондентами, присутствовавшими на процессе, были включены в стенографический отчёт.
С «делом Ягоды» был связан новый круг обвинений — в злодейском умерщвлении видных государственных и общественных деятелей.
X
Отравления и отравители
На скамью подсудимых, наряду с известными политическими деятелями, были посажены кремлёвские врачи, обвинённые в «медицинских убийствах» Куйбышева, Менжинского, Горького и его сына Максима.
Такой отбор исполнителей и жертв Троцкий объяснял тем, что «даже самый фантастический подлог приходится всё же строить из элементов действительности… Несмотря на многочисленность террористических „центров“… реально, т. е. в области трёх измерений мир наблюдал не перевороты, восстания и террористические акты, а лишь аресты, высылки и расстрелы. Правда, ГПУ могло ссылаться на один-единственный террористический акт… Труп Кирова неизменно фигурировал во всех политических процессах за последние три с лишним года. Все убивали Кирова по очереди: белогвардейцы, зиновьевцы, троцкисты, правые. Этот ресурс оказался исчерпан. Чтобы поддержать обвинительную конструкцию заговора, понадобились новые жертвы „террора“. Искать их пришлось в числе недавно умерших сановников. А так как сановники умирали в Кремле, т. е. в условиях, исключавших доступ посторонних „террористов“, то пришлось прибегнуть к обвинению кремлёвских врачей в отравлении собственных пациентов, конечно, по инструкциям Бухарина, Рыкова или, ещё хуже, Троцкого» [153].
В ряду врачей-отравителей и их пособников наиболее значительными были фигуры Плетнёва и Левина. Плетнёв был не только блестящим терапевтом, но и всемирно известным автором научных работ в области медицины. Незадолго до ареста он был проведён через позорную процедуру суда в качестве насильника, надругавшегося над своей пациенткой. 8 июня 1937 года в «Правде» появилась статья «Профессор — насильник, садист», описывающая с необычайными подробностями «зверское насилие», учинённое Плетнёвым над некой «пациенткой Б.» В статье приводилось истерическое письмо Б., в котором рассказывалось, как три года назад во время врачебного осмотра профессор, обуреваемый порывом сексуального садизма, внезапно укусил её за грудь. Этот укус 66-летнего старика оказался столь ужасен, что пациентка, по её словам, «лишилась работоспособности, стала инвалидом в результате раны и тяжёлого душевного потрясения». Письмо «поруганной женщины» заканчивалось словами: «Будьте прокляты, подлый преступник, наградивший меня неизлечимой болезнью, обезобразивший моё тело».
В медицинских кругах было хорошо известно, что таинственной пациенткой Б. является некая Брауде, физически безобразная и психически больная женщина, тайная осведомительница НКВД, шантажировавшая Плетнёва ещё до публикации фантастической статьи «Правды». Тем не менее по команде свыше в газетах немедленно стали появляться письма известных медиков и резолюции врачебных митингов с требованиями «самого сурового приговора этому извергу».
Опубликованное вскоре сообщение о закрытом заседании московского городского суда извещало, что Плетнёв приговорён условно к двум годам лишения свободы, т. е. фактически освобождён от всякого наказания. Комментируя это решение, Троцкий писал: «В СССР приговаривают нередко к расстрелу за кражу мешка муки. Тем более можно было ожидать беспощадного приговора над врачом-насильником… Приговор казался таким же неожиданным, как раньше — обвинение… Обвинение в садизме было с таким оглушительным шумом выдвинуто… только для того, чтобы сломить волю старого врача, отца семьи, и сделать из него послушное орудие в руках ГПУ для будущего политического процесса» [154].
[135] Последние новости. 1938. 12 марта.
[136] Sedova N. I. & Serge V. The Life and Death of Leon Trotsky. P. 238—239.
[137] Федотов Г. П. Полное собрание статей. Т. IV. С. 182.
[138] Известия. 1992. 2 сентября.
[139] Бюллетень оппозиции. 1938. № 65. С. 9.
[140] Бюллетень оппозиции. 193 7. № 56—57. С. 2—3.
[141] Бюллетень оппозиции. 1938. № 65. С. 9.
[142] Процесс право-троцкистского блока. С. 610.
[143] Орлов А. Тайная история сталинских преступлений. С. 121—122.
[144] Троцкий Л. Д. Портреты революционеров. С. 73.
[145] Правда. 1937. 4 апреля.
[146] Бюллетень оппозиции. 1938. № 65. С. 9.
[147] Там же. С. 10.
[148] Троцкий Л. Д. Портреты революционеров. С. 73—74.
[149] Такой вывод был фактически сделан, но не разъяснён в 1988 году комиссией Политбюро, реабилитировавшей всех подсудимых процесса «право-троцкистского блока», за исключением Ягоды.
[150] Бюллетень оппозиции. 1938. № 65. С. 12.
[151] Процесс право-троцкистского блока. С. 466—469.
[152] Там же. С. 509.
[153] Троцкий Л. Д. Преступления Сталина. С. 254.
[154] Бюллетень оппозиции. 1938. № 65. С. 10—11.