Мой отец и другие писатели — Д'Актиль, Каверин — жили в пермской гостинице о семи этажах, «семиэтажке». Там же жила и красотка Люся Штейн с дочерью Таткой, моей подругой детства. Отец Татки был ленинградский театральный художник Мандель.
Помню Штейна, «дядю Шуру», в морской форме, с нашивками на рукавах, помню Людмилу Яковлевну, его жену, «тетю Люсю», черноглазую дамочку, говорившую быстро-быстро, слегка грассируя, что придавало ей особый шарм. В их номере собиралась часто ленинградская колония. По случаю Нового года или фронтовых побед пировали, чем Бог послал или привез военный летчик Вася Очнев, огромный голубоглазый богатырь, ставший прототипом героя пьесы «Гостиница «Астория». За столом — балерины, танцовщики эвакуированного в Молотов Театра имени Кирова — Мариинки; писатели, освобожденные по болезни от армии или имеющие «бронь»; герой фронтовик, другой Вася, Василий Кухарский, молодой парень, потерявший ногу на фронте, тот самый, что потом стал заместителем министра культуры; тетя Ксана Златковская, ослепительно красивая характерная балерина, в которую я, восьмилетний пацан, втайне влюблен и ужасно ревную к ее мужу, длинноносому Селику Меттеру. Селик казался мне тогда старым и некрасивым. Пройдут годы, и я пойму, что он был интересным, а тогда и очень молодым мужчиной, умницей, впоследствии же стал хорошим писателем, оставаясь скромным человеком с удивительным чувством юмора.
В «семиэтажке» мы с Танькой Мандель-Путиевской — Таткой Штейн, впоследствии Таней Квашой, вертимся под ногами у взрослых, приставая к дяде Васе Очневу с вопросами «как дела на фронте» и «скоро ли конец войны». Дядя Вася, который смущается до детского румянца на щеках, говоря с писателями и особенно с балеринами, в одну из которых он безответно влюблен, с нами, детьми, разговорчив, ласков. Он угощает нас шоколадом, привезенным из Москвы, где бывает, летая из тыла через линию фронта в блокадный Ленинград, доставляя туда продукты и медикаменты. Мы его очень любим и восхищаемся им. Он, как примета военного детства, навсегда останется в моей памяти: богатырь Вася Очнев, летчик Василий Очнев, погибший с экипажем во время второй мировой.
Первый тост взрослых в канун 43-го года — за победу, за Сталина! Мы с Танькой допущены за взрослый стол. Ничего не помню из умных разговоров, длинных тостов, шуток, каких-то рассказов или воспоминаний из их военной и довоенной жизни. Играет патефон: «Рио-Рита», танго «Дождь идет». Они выпили. Они танцуют. Замечаю флирт кого-то с кем-то. Поцелуйчики и объятия этих «стариков». Они перекочевывают в другой номер, идут поздравлять соседей. Мы с Танькой остаемся одни за столом, на котором остатки еды и питья. «Танька, давай напьемся?» — «Ты что, Мишка, влетит!» — «Ну и черт с ним, попробуем вина. Ты когда-нибудь пробовала?»— «Никогда». — «И я никогда». И мы сливаем из рюмок — бутылки пусты — недопитые остатки, напиваемся и тут же засыпаем на диванах гостиничного номера «семиэтажки», где нас под утро находят взрослые и разносят по постелям…
Обо всем этом мы вспоминаем с моей подружкой Танькой Квашой на шикарном банкете в «Гранд-отеле» по случаю премьеры «Гостиницы «Астория». На банкет она пришла со своим молодым мужем — Игорем, учившимся со мной в Школе-студии МХАТа. Теперь Игорь один из основателей театра-студии «Современник».
— Танька, а помнишь?..
— Мишка, а помнишь?.. Помнишь деревню Черную под Молотовом, где мы жили во время войны? Помнишь эту избушку тети Шуры, кажется, где мы жили с твоей няней — бабой Катей?
— Конечно. Танька, а помнишь, как мы коз гоняли хворостинкой и матерились отчаянно…
— Ой, еще тогда родители из Молотова приехали нас навестить. Моя мама, как услышала от меня мат, прямо ужаснулась… «Таня, что ты? Мишка! Соображаете, что вы несете?» — «Тетя Люся, так они, эти козы, без мать их так не слушаются…».
…Вспомнили и недавнее прошлое: как Танька переживала за меня и выспрашивала у М. И. Ромма, знакомца семьи Штейнов, утвердит ли он меня в картине «Убийство на улице Данте». Утвердил. А теперь я играю в пьесе «Гостиница «Астория» и уже сыграл Гамлета в охлопковском театре. Я мрачнею. Лучше бы не напоминала. Сыграть-то сыграл. И вроде успех был…
А 7 декабря 56-го года на второй, как всегда, по театральному закону не лучший, спектакль пришел «сам» с четой Свердлиных. Ушел со спектакля, кажется, не досмотрев до конца. Ко мне не заглянул. Наутро Кашкин передал мне его недовольство и невнятные замечания, высказанные по телефону. Или, может, они были невнятны в изложении Кашкина. А тут еще Евгений Валерьянович Самойлов устроил Охлопкову сцену ревности в кабинете. И Гамлета после 7 декабря мне играть не дают. Не знаю, дадут ли.
— Мишка, не грусти. Дадут играть, куда они денутся…
— Ладно, давай выпьем за детство, за няню мою, бабу Катю, за все хорошее и грустное, за деревню Черную, за коз наших, мать их так!..
А оркестр играет танцы. Все тосты уже провозглашены. Пили за Штейна, за премьеру, за актеров, за работников театра из всех цехов, за дам и, конечно, за Охлопкова — не раз, — за верного друга жизни Е. И. Зотову, за дальнейшее содружество театра с автором. Не зря пили: «Весенние скрипки» и «Океан» Штейна вскоре будут поставлены в Театре имени Маяковского. Были провозглашены здравицы и в честь друзей театра, и просто «нужных людей». Пили персонально за Людмилу Яковлевну — осмелевшие от выпитого актеры уже открыто величали ее «хозяйкой гостиницы». А потом, рванув еще рюмку-другую для храбрости, артист Волька Малашенко подговорил оркестр сыграть русскую плясовую «Николай, давай станцуем» и вызвал на пляс Николая Павловича. Все подхватывают: «Николай, давай станцуем!» Подвыпивший Охлопков выходит в круг и пляшет «Барыню», а Волька делает вид, что играет на воображаемой дудке. После аплодисментов — Волька:
— Ну вот, товарищи, наконец и мне удалось заставить Охлопкова плясать под мою дудку!
Все смеются, смеется и Николай Павлович, как ни в чем не бывало. Но вскоре шутник будет уволен из театра, без особой, правда, потери как для театра, так и для него самого: он пойдет работать в Министерство культуры и сделает там приличную карьеру. Теперь Всеволод Малашенко ответственный секретарь альманаха «Современная драматургия».
Банкет в «Гранд-отеле» стал единственным, на который я был приглашен за три года, что работал в Театре имени Маяковского, если не считать банкета, который давал по случаю премьеры «Человека в отставке» не кто иной, как Анатолий Софронов. В его пьесе я имел несчастье играть одну из центральных ролей…
Репертуар — это, как говорится, краеугольный камень всего института, именуемого театром. Как бы замечательны ни были актеры, художник и сам режиссер с его авторством, тем не менее сказано: «В начале было Слово!» Истинные свершения бывают достигнуты только на правдивом художественном материале, которым в театральном искусстве является пьеса или инсценировка. Это аксиома. Банальность. Думаю, нет режиссера, актера, критика, руководителя, который бы с этим не согласился. Однако понятия о правде и художественности у всех разные. И вот тут-то начинаются разногласия, споры, вражда, кампании и целые войны, заканчивающиеся иногда физическими смертями втянутых в идейную и эстетическую борьбу. Причем эстетические разногласия бывают часто не менее, а более кровавыми, чем идейные.
В России область художественного творчества не один раз была полем смертельных схваток.
Радищев, Пушкин, Грибоедов, Чаадаев, Достоевский, убитый на дуэли поручик Лермонтов и член Литфонда Пастернак, застрелившийся Маяковский, задохнувшийся от мерзости Блок, повесившаяся в Елабуге Марина Цветаева, неиздаваемый при жизни Булгаков, преследуемые Ахматова и Зощенко, физически уничтоженный Мандельштам, так и не увидевший на сцене почти ни одной из своих пьес Александр Вампилов и другие, другие, другие покойные и ныне здравствующие замечательные поэты, писатели и драматурги — жуткий бесконечный список людей, чья жизнь и творчество были Голгофой с обязательным затем Воскресением, да и то частичным, не полным, не окончательным. Казалось бы: Пушкин — может быть, единственный Гений России! Как в Италии Микеланджело Буонарроти. Рядом Леонардо, Рафаэль, Боттичелли, Данте, но длань Микеланджело над всей Италией. Так, во всяком случае, я почувствовал за четырнадцать дней пребывания в итальянском сне февраля 69-го года…
Профессор Гуковский, читая лекции в Ленинградском университете, называл имена русских гениев — Толстого, Гоголя, Достоевского, Чехова, других, пропуская Пушкина. Студенты кричали ему с места: «А Пушкин?! Пушкин?!!» «Пушкин — солнце», — отвечал профессор.
«Солнце» Пушкин, «пришелец» Пушкин… Однако его шедевр — программное стихотворение «Из Пиндемонти» запрещено читать по радио и телевидению! То есть официального приказа, бумаги, нет, но есть негласный список нерекомендованных стихов, которые могут вызвать нежелательные ассоциации, как, например, «Свободы сеятель пустынный» или, упаси Бог, сатирическое «Послание к цензору», да и лирические, интимные, веселые, «хулиганские» стихи, вольные письма к друзьям, без которых не постичь многогранности его гения.
Утверждаю не голословно, а неоднократно столкнувшись на собственном актерском опыте с подобными запретами на радио и телевидении, где сотрудничаю много лет. Что же говорить об остальных, если так дело обстоит с Пушкиным!
Идейные, эстетические, пуританские, ханжеские ограничения, в которых у нас зажато искусство, — наша национальная трагедия, с которой нормальные художники сталкиваются ежедневно. Ведь когда я пишу эти строки, я тоже не надеюсь быть опубликованным, я просто изливаю душу, освобождаю мозг от груза прошлого в «свободном проявлении». Но не скажу, не имею права воскликнуть: «Черт догадал меня родиться в России с душой и талантом…» Почему? «Почему», «почему»… «По кочану!» — как дразнились в детстве…
Репертуар Театра имени Маяковского тех лет был составлен странно, на первый взгляд непонятно, но, если проанализировать позицию театра, приглядеться к его тогдашней режиссуре (Охлопков, Зотова, Дудин, Толмазов), объяснимо и в общем закономерно.
В репертуаре Охлопкова 56-го и последующих лет из классики — «Гроза» и «Гамлет». «Отелло», «Король Лир», «Борис Годунов», а также Эсхил, Софокл, Еврипид ежегодно заявляются на сборе труппы как ближайший рабочий план, но оборачиваются Арбузовым, Штейном или Леоновым. (Правда, «Медея» Еврипида была осуществлена Охлопковым в Зале имени Чайковского.) Советские пьесы, которые он ставит в эти годы, — это прежде всего «Аристократы» и «Гостиница «Астория»… Впрочем, о них уже много говорено.
Когда Охлопкова в очередной раз в 30-е годы били за формализм, он на полном серьезе заявил в ответном слове, что исправится, встанет на путь реализма, но вынужден признаться, что в дальнейших его работах, к сожалению, пока еще будут встречаться остаточные явления формальной школы: так сразу избавиться от этой тяжкой болезни трудно. Интересно, что и он говорил серьезно и слушавшие его воспринимали это как должное и само собой разумеющееся.
Теперь же, в 56-м году, даже оказалось возможным просто-напросто вернуться к «остаточным явлениям», возобновив «Аристократов».
Затем Охлопков ставит с Зотовой пьесу Погодина «Сонет Петрарки», от которой у меня в памяти ничегошеньки не осталось, хотя я бывал на репетициях и видел спектакль. Там играли, кажется, Свердлин, Самойлов, Вера Орлова. Форма спектакля вспоминается нерезкой, неброской, — так бывало всегда, когда Охлопков ставил за Зотову. Должен же у нее, черт возьми, быть «свой» почерк…
Поставлена пьеса и другого советского классика, Леонова, — «Садовник и тень». Язык Леонова, как известно, труден. Артисты до самой премьеры путали текст. Опять, как в «Аристократах», была площадка в центре зала, только другой формы и совершенно пустая. В середине лежало настоящее яблоко, высвеченное «пистолетами». Что-то громкое и непонятное вещал Ханов. Более не помню ничего. Как пишут в сценариях, ЗТМ (затемнение).