Я не помню, что моя мать решила. А возможно, никогда и не знал, ведь о таких вещах — для ребенка, быть может, важнейших — говорить в то время было не принято. Сегодня я могу лишь строить догадки.
По нынешним понятиям развод — дело простейшее. Но тогда в Польше, во время войны, в нашей социальной среде, развод был недопустим. Разумеется, развод церковный, а гражданский был равнозначен церковному. К тому же связь между родственниками считалась скандальной.
«Раздельное проживание»? Мать, я в этом уверен, по-своему любила мужа и еще больше — детей. О каком раздельном проживании, в таком случае, могла идти речь?
Ясно одно. Мои заклинания, даже невысказанные, не могли остаться не услышанными матерью, отзывчивой на любые чувства, которые я к ней испытывал, может, о том и не ведая. Так что до сих пор задумываюсь: не я ли помешал родителям развестись?
Отец вернулся в Краков на почту, мать и сестра поехали с ним, а меня отправили в Поромбку Ушевскую. Мать до конца своей короткой жизни — ей оставалось едва восемь лет — больше не видела дядю Людвика.
1942 год в Поромбке Ушевской
Школу — уже третью с начала войны — я воспринял равнодушно. И смирился с судьбой «одинокого интеллигента», хотя сам себя таковым не считал. В третий раз перебирал листья клена, дуба и липы, старательно зарисовывал их в тетради и подписывал: «Славомир Мрожек — 5 класс». В начале каждого учебного года первым заданием было рисование листьев.
На чердаке я снова обнаружил книги. На этот раз — религиозно-исторические: трудно назвать журналы вроде «Рыцеж Непокаляней»[33] изданиями чисто религиозными. К счастью, в доме было несколько сельскохозяйственных календарей, а у соседа я нашел переплетенные подшивки журнала, названия которого уже не помню. Кажется, это был «Варшавский курьер» 70-х годов XIX столетия.
Раньше я жил в Поромбке летом, а теперь уже стояла зима. Обильный снег выпал к Рождеству, а перед этим хватил трескучий мороз. Из-за недостатка дров в «парадной зале» царил вечный холод, а керосиновую лампу из-за отсутствия керосиназаменили гораздо худшей карбидной. К тому же нам объявили, что по причине суровой зимы школа будет закрыта впредь до новых распоряжений. На хозяйстве остались старики, Хеля, Казимеж, дядя Ясек и я. Весь день в постоянном полумраке неизменно шел снег, потом быстро темнело, и уже ничего не было видно. Только лай невидимых собак разносился по околице. По-прежнему соблюдалось затемнение. Карбидка светила кошмарным, мертвенным светом и зачастую, злобно пошипев несколько секунд, внезапно гасла. Читать в таких условиях я не мог, даже с моим якобы уже хорошим зрением. Единственное, что мне оставалось, — это закутаться на кухне в ворох старой одежды и предаваться мечтам. Воображение у меня тогда было безграничное. Корова за стеной время от времени чесалась, картошка под кроватью лежала спокойно, а я всей душой отдавался, например, музыке. И до сей поры не знаю, стоили чего-нибудь мои музыкальные фантазии или нет. Думаю, не стоили, но праздничное ощущение сохранилось.
Потом стало еще хуже. Крепнущие морозы при отсутствии топлива добрались и до кухни. Наша жизнь сконцентрировалась в одной комнате. Я круглосуточно не вылезал из постели. Развлечение у меня осталось одно — дышать на оконное стекло, пока не появится часть овина, навозная яма и собачья конура, из которой пес никогда не выходил, а также непрекращающийся снег. Как только я переставал дышать, окно зарастало фантастическими узорами. Выхода уже не предвиделось, и я решил действовать.
Я разработал далеко идущий план. У дяди Ясека во время войны не было постоянной работы. Он стал заниматься «торговлей» — это давало ему свободу выбора и передвижения. Кое-как дотянул до конца войны и отправился на Воссоединенные земли[34] — за добычей. Привез оттуда пару коньков, арфу и раскладушку. Это был его ответ на вопрос тети Хели: «Чем ты, собственно, занимаешься?»
А в 1942 году у него на «складе» лежало несколько пар новых туфель, которые он надеялся выгодно продать. Увы, покупатель не появлялся. Дядя Ясек находился в Поромбке, а потенциальные покупатели — на краковском рынке. В Краков, однако, дядя Ясек не ехал из-за суровой зимы. Он решил подождать, пока кончится зима и наступит весна Мой же стратегический план заключался в том, чтобы дядя Ясек отправился в Краков сейчас, немедленно, и взял бы меня с собой.
Я хотел вернуться в Краков неожиданно, без предупреждения. Потому мне и нужен был дядя Ясек. Совсем не одно и то же — вернуться самому или с кем-то. Тук-тук в дверь: «Кто там?» — «Я!», или: «Кто там?» — «Дядя Ясек, привез сюрприз». В Кракове я не был уже два с половиной года, и мое внезапное появление без сопровождающих могло поразить и рассердить мать, не говоря уж об отце. А я хотел остаться в Кракове, остаться навсегда. К тому же, путешествие было далеко не безопасным. Мне едва исполнилось двенадцать — такой путь мальчик может проделать в мирное время, но не во время войны. Следовало выйти глубокой ночью, чтобы до рассвета успеть добраться до Стерковца, маленькой железнодорожной станции на линии Тарнув — Краков. Сомнительность затеи усугублялась тем, что для начала нужно было как-то выскользнуть из дому. Потом три часа топать по снегу, бездорожью, в безлюдной местности, в темноте — в любой момент можно наткнуться бог знает на какого татя в ночи. Лучше, если в путь отправятся два человека. Ну, скажем, полтора, если считать меня половинкой.
Поезда в основном перевозили солдат и военнопленных в немецкие концлагеря — обычные пассажирские были переполнены, особенно на коротких перегонах. Большинство пассажиров составляли торговцы, то есть простые женщины. На каждой станции, на каждом полустанке их поджидали жандармы и — в особых, более важных случаях — гестапо. И на станциях, и в поезде, на ходу, беспрерывно проверяли документы. Нужно ли уточнять, что за спекуляцию можно было поплатиться жизнью? Дядя Ясек, как старший родственник, должен был меня опекать. И — после некоторого нажима с моей стороны — он согласился меня сопровождать.
Сейчас, описывая эти события, я вспоминаю, как через сорок восемь лет повторилась та же история. Я тогда жил в Мексике и в январе 1991 года лежал в больнице после тяжелой операции. Врач предупредил, что вскоре у меня начнутся галлюцинации, в связи с приемом, как он выразился, «медицинских препаратов в количестве, превышающем человеческие возможности». Сусана, зная меня, была готова ко всему.
Врач оказался прав. Мое помешательство заключалось в том, что я решил немедленно бежать из больницы. В свой план я посвятил лишь одного человека, поручив ему организовать побег. И он — обычно трезвый и рассудительный — поверил мне и, словно заколдованный, приступил к реализации замысла. Это был один из братьев Сусаны, и он поклялся, что ничего ей не скажет. Все было продумано: хитроумная доставка одежды, спуск по лестнице, детали побега на машине. Но ничего из этого не вышло: меня сразу же обнаружили на полу, голого, и уложили обратно в постель. С тех пор я знаю, что в своих фантазиях могу рассчитывать на помощников.
Продолжение этой истории доказало мне существование закона, который только через много лет я смог применить на практике. В жизни трудные и сложные ситуации разрешаются сами собой, и, наоборот, ситуации, внешне простые, усложняются сверх меры. Эта история относилась к первым.
Возвращение в Краков
Мать встретила меня с радостью. Радость, впрочем, была обоюдной и так велика, что исключала всякие колебания. Отца решительно убедили, что я остаюсь с ними, — дальнейшие дискуссии отпали сами собой. Если за этим и крылись еще какие-то «взрослые» проблемы, то я о них не знал.
Два с половиной года я не видел Келецкую улицу, и возвращение домой пошло мне на пользу. Я оценил это годом позже, когда, согласно очередному немецкому распоряжению, нам пришлось в течение нескольких дней убраться из Оседля. Но пока что я попал в старые стены, в свой дом.
Я отыскал школу, которую уже нельзя было назвать провинциальной. Социальный состав учеников отражал все то, что произошло в Польше. В школе учились уроженцы Львова, которых после недолгой российской оккупации судьба забросила в Краков. Попадались как мальчики из семей с довоенными традициями, так и босяки, за три года немецкой оккупации прекрасно приспособившиеся к новой действительности.
Поменялся и преподавательский состав. Многие старые учителя исчезли, а те, для кого учительство оставалось единственным заработком, бедствовали.
Эта очередная моя школа находилась далеко от дома, в тогдашнем предместье Гжегожки. Путь лежал вдоль линии австрийских фортов, когда-то опоясывавших город. Школьное здание стояло в ряду загородных домов на улице Жулкевского. Частично замощенная улица пролегала среди мастерских, складов и садово-огородных участков. На «диких полях» немцы упражнялись в стрельбе. В разрушенных фортах ютились семьи. Мужчины группками сидели неподалеку, пили, играли в карты. Мы старались держаться подальше — приближаться к ним было небезопасно.
Занятия в школе шли с утра до позднего вечера. Не помню, чтобы наш класс приходил раньше чем в два часа дня. Зимой сразу зажигали лампочки — при обязательном тогда затемнении это производило гнетущее впечатление. Желтые, тусклые, голые лампочки и сгущающаяся темнота угнетают меня и теперь.
Я рос. Первые признаки взросления проявились в моих отношениях со школой. Сложилось мнение, что как на спортсмена и футболиста на меня рассчитывать нельзя, зато я вызывал интерес в «бандитских» компаниях. Это обеспечивало мне почтение или, по меньшей мере, уважение одноклассников: «Его лучше не трогать». Бандиты нуждались в «интеллигенте», а «интеллигент» нуждался в бандитах. Предполагалось, что таким образом составляется слитная смешанная группа. Я пишу «предполагалось», потому что в силу своего воспитания был в то время невинным как дитя, а «бандиты» заведомо ошибались во мне. На этой почве у меня возникало много лишних проблем, но в принципе такой расклад меня устраивал. Выбирать не приходилось.
Мать читала книги при любой возможности. Не раз после длинного дня, заполненного разнообразными хлопотами, она читала допоздна, вызывая упреки отца, который считал любовь к книгам фанаберией. Сам он не прочитал ни одной.
Раз в неделю, чаще всего в субботу, мы ходили в библиотеку. До войны она пользовалась огромной популярностью, и немецкий аппарат террора не в состоянии был изъять все книги. Мы привыкли брать от шести до восьми книжек каждую неделю. Именно тогда мать заметила, что я плохо вижу, и купила мне очки.
В апреле 1943 года обнаружились могилы в Катыни[35]. Конечно, мы верили, что палачи — немцы. Так нам хотелось в то время думать — по крайней мере, живущим в центральной Польше. Те, кто жил на востоке, лучше знали нашего второго соседа. Однако это событие потрясло меня по причине, не имеющей ничего общего с загадочными причинами гибели пятнадцати тысяч мужчин в расцвете лет[36]. В Поромбке Ушевской меня с детства кормили рассказами о всяких ужасах. Можно было подумать, что тамошние мои родственники получали удовольствие, пугая детей. Я платил за их удовольствие лихорадкой, ночными страхами и бессонницей. Пока не подрос — потребовалось несколько лет, чтобы забыть картины разлагающихся тел и прочие кошмары.
Постоянно не хватало продуктов. С тем временем можно сравнить только сорок с лишним лет «коммунизма». Каждую субботу мы с отцом отправлялись в деревню, чтобы в воскресенье к вечеру вернуться домой с новыми запасами. Задача наша облегчалась тем, что две семьи, в Боженчине и Поромбке Ушевской, как могли, старались нам помочь. Мы воздерживались от комментариев, только вздыхали. Обычно вставали ранним утром, а зимой — до рассвета. Благодаря почтовым знакомствам отца, нам были обеспечены в поезде стоячие места. Пока ехали туда, в голове множились опасения — одно страшней другого, — связанные с обратной дорогой. Что если немцы, устроив оцепление, не дадут нам выйти из поезда? Вдруг будут проверять багаж? Арестуют, посадят в тюрьму, вывезут в Освенцим?
Благополучно высаживаясь в Стерковце или Бядолинах, я испытывал облегчение, которое продолжалось двадцать четыре часа. Иногда его нарушали тревоги иного рода. До Боженчина нужно было шагать два часа без единого привала. До Поромбки Ушевской — не меньше, только в другую сторону. Но на подступах к Поромбке, примерно в километре от цели, стоял кабак Я заранее знал, что произойдет. Помявшись, отец говорил мне: «Ну, мы уже дома. Я тут улажу кое-что в магазине, а ты иди. Если спросят, скажи: скоро приду». И приходил — на другой день.
[33] «Рыцарь Приснодевы» — католический общественно-религиозный ежемесячник (1922–1956).
[34] Воссоединенные земли — появившийся после Второй мировой войны термин, определивший западные и северные территории современной Польши, которые, согласно решению Потсдамской конференции, перешли под польскую юрисдикцию.
[35] Катынский расстрел — массовый расстрел польских военнопленных в Катынском лесу (Смоленская область) во время Второй мировой войны. Долгое время утверждалось, что это сделали нацисты в 1941 г. Как свидетельствуют обнаруженные в 1992 г. документы, расстрелы производились по решению особой тройки НКВД СССР в соответствии с постановлением Политбюро ЦК ВКП(б) от 5 марта 1940 г. Это подтверждено Главной военной прокуратурой РФ, констатировавшей вынесение «тройкой НКВД» смертных приговоров 14 542 польским военнопленным.
[36] Расстрелы польских офицеров производились тогда и в других местах. Кроме 15 тысяч в Катыни, всего сотрудниками НКВД в апреле — мае 1940 г. было расстреляно 21 857 офицеров. Советское правительство признало свое «авторство» только в 1989 г.