В таких играх и тяжелой работе незаметно пролетело студенческое время, и в один прекрасный день господин Лундстедт был готов к своему экзамену, после которого ему предстояло играть в присутствии профессора на церковном органе, а потом выйти в мир и приступить к обязанностям пономаря в родном приходе на Ронё.
5
Пономарский двор расположен на мысу в бухте Чурквик и выходит на фьорд, свободный от льда после весенних бурь. Дом — большая деревянная постройка красного цвета. В нем есть помещение для собраний прихожан, классная и жилая комнаты. Вечером, когда никого нет, дом кажется еще больше и печальней. Господин Лундстедт бродит по комнатам и смотрит в голые, без занавесок окна, похожие на глаза больного. Остановившись у двери в классную, в поисках хоть одной живой души, он заглядывает внутрь и видит длинные лавки, на которых теснятся дети, и себя самого за кафедрой — теперь он может увидеть все, что пожелает. Поначалу господину Лундстедту было не по себе: один в доме, куда никто никогда не заглядывал, кроме старушки, которая приносила еду и убирала, ему и поговорить было не с кем, а у пастора, на другой стороне залива, с ним обходились как с прислугой и называли запросто Лундстедтом. Не то чтобы это его печалило, все-таки он знал свое место и не жаловался, но подчиненное положение не позволяло ему водить дружбу с начальством, и близких непринужденных отношений с семьей пастора возникнуть не могло. Потому учитель довольствовался обществом учеников. Обладая небывалой силой воображения, он придумал оживить в памяти всех стокгольмских друзей и окрестил детей в соответствии со сходством, которое они имели с далеким оригиналом. Самого прилежного ученика он прозвал профессором, а самого хорошего певца — Линдбумом; были там и младшие сестры Ангелики, но самой ей не пристало сидеть за партой — ведь ее вскорости ждала замужняя жизнь.
Таким образом господин Лундстедт ни на минуту не расставался со своими знакомыми, а когда круг друзей ему опостылел, он принялся оживлять героев книг, которые читал. Поскольку он уже год брал в приходской библиотеке Купера, класс наполнился Охотниками за черепами и ланями, Следопытами, Кожаными Чулками и им подобными. Сначала мальчики, разумеется, над ним посмеивались, но со временем привыкли и сами стали называть друг друга этими прозвищами.
Учитель постоял в пустом классе, населяя его людьми, а потом пошел в церковь — скоротать остаток вечера за органом. Обитель Божья — это деревянная лачуга без башен, с квадратными мирскими оконцами, похожая на перестроенную грузовую шхуну, которая до того, как ее подняли на сушу, долго лежала в иле на большой глубине. Самый большой предмет в церкви ключ: огромный, точно якорь, даже носить его полагалось в обеих руках, чтобы не потерять.
Внутри церковь куда веселее и напоминает лоток с игрушками на рождественской ярмарке, кукольный театр, туалетный столик старой девы, Китайский домик на Дроттнингхольме, ресторацию или лавку старьевщика. Потолок — конек с поперечными балками, на них большие морские змеи, тресковые головы, летучие мыши и антилопы, под балками висят флагманские корабли и деревянные голубки, которые инвалидная команда продает как средство от мух[31], люстры и корабельные фонари; алтарь — большой туалетный стол с подсвечниками, флаконами, фарфоровыми куклами, изречениями с карамельных оберток и бумажными цветами, стены увешаны щитами и мечами с траурным крепом, а также изображениями овец, пастухов, царей и цариц.
Оттого в пустой церкви уютно, она кажется обитаемой, и Лундстедту хорошо там, как в комнате, где долго жили и где скопилось множество сувениров. Но орган далеко не сразу подчинился воображению учителя. Лундстедт еще хранил в памяти базальтовую пещеру из церкви Святого Иакова, откуда того и гляди могли вырваться бури и валы, здесь же его ждала маленькая выкрашенная белой краской шифоньерка с двумя регистрами: четырехфутовым принципалом и двухфутовой вальтфлейтой. Больше всего его печалило то, что диапазон был всего три с половиной октавы: представьте себе бассейн, где невозможно сделать гребок, чтобы тотчас не упереться в стенку. Унылые клавиши, почерневшие, будто зубы старухи, напрямую связанные с абстрактом, так что слышно, как вентили открываются и захлопываются, словно захлопывается дверь, когда тебя выкидывают на улицу. В звучании органа было что-то резкое и недоброжелательное; ноты кричали, как чайки и крачки, — это был настоящий прибрежный орган: иногда он крякал, словно утка, иногда выл лисицей; а когда ветер дул с моря и механизм сырел, то даже басы вели себя неприлично.
Но вдохновенное воображение юноши снабдило этот орган сорока двумя регистрами органа из Святого Иакова; над пюпитром молодой человек прикрепил зеркало, чтобы наблюдать за тем, что происходит в церкви, а когда он оставался один и ничего не происходило, то в волшебном зеркальце, как он его прозвал, отражалась церковь Святого Иакова. В алтаре он видел Вестиново «Преображение»[32], на кафедру поднимался магистр Лундберг, на хоры входила Ангелика с отцом. Вот церковный сторож, вот юноши и девушки, ждущие первого причастия, вот кантор и ученики. Господин Лундстедт сыграл фугу, которую исполнил в последний вечер после экзамена, и как в тот раз его охватила дрожь благоговения перед собственным величием и могуществом: ноги нажимали на воображаемые педали, руки брали недостающие октавы и выдвигали несуществующие регистры.
Когда ему надоедало играть, он спускался на берег, к морю. Тут было приволье глазу, простор воображению, и никто не мешал. Пробка в полоске водорослей, похожих на черную оторочку морской пены, непременно была из России, и учитель рисовал себе, как она венчала бутылку вина, поданную к царскому завтраку, или как торчал из нее штопор потомка какого-нибудь героя из «Фенрика Столя»[33]; если попадался обломок уключины, Лундстедт рисовал себе кораблекрушение при ужасающих обстоятельствах; в пустой бутылке искал записку от потерпевшего с изъявлением его последней воли. Когда же море, этот мусорный ящик, не приносило никаких игрушек, Лундстедт ложился на камни и переделывал облака, перерисовывал волны, перекраивал берег и давал имена островкам, шхерам и бухтам. Тут был Кастельхольм, тут Стрёмсборг, тут Орставик; маяк на Ландсурте, ярко-белый при солнечном свете, Лундстедт назвал «Зубочисткой» в память об обелиске на Слоттсбакке и так далее.
Но за играми господин Лундстедт пренебрегал своими земными обязанностями. Так к Иванову дню он еще не вскопал сад, ни разу не ловил рыбу, и лодка его рассохлась.
6
На острове Ронё было только три рыбачьих дома, которые стояли в полумиле друг от друга, да еще пасторский и господский дома. О господах Лундстедт кое-что слышал, но видеть их ему не доводилось. И немудрено, ведь господа были несовершеннолетние и воспитывались в Стокгольме, а посещать господский дом, который стоял в самой глубине острова, у Лундстедта не было повода. Но вот пастор распорядился, чтобы по субботам пономарь забирал там приходскую почту, и как-то вечером господин Лундстедт отправился через лес и торфяные болота туда, где должен был находиться незнакомый дом. Он решил срезать путь и пошел через болото. По дороге он то и дело наступал на вальдшнепов, спугнул лосенка и увидел барсука, выходящего на вечернюю прогулку; его все время кусала мошка, плясавшая в закатном свете над багульником и голубикой. Кочки торчали из черной воды, точно детские могилки, и проседали, когда он прыгал на них за морошкой.
Чем дальше господин Лундстедт углублялся в лес, тем ярче желтели ягоды, самые маленькие были еще повернуты своими розовыми щечками к солнцу; на мокрой дороге, сложенной, как плавучие мостки, из веток и лапника, торчали юные сосны, прямые, словно удочки, с кисточками на верхушках. Вдруг послышался собачий лай, Лундстедт увидел дым и решил, что прекрасный дворец где-то поблизости. Подойдя поближе, он заметил две длинные трубы, торчавшие из облака кленовой листвы. Кленовые носики на вечернем ветру звенели и трещали, как горох в высушенных гусиных глотках, на которые служанки наматывают пряжу. Господин Лундстедт в нерешительности останавливается и обдумывает, что скажет хозяевам, когда придет, и, пока он так стоит, ему кажется, что клены водят его за нос, оставляют с носом и приставляют нос: римский, греческий, еврейский, вздернутый, и нос-гусиную-гузку. Так он какое-то время играет с носами, но приходит слуга и спрашивает, что ему угодно.
Господин Лундстедт вежливо отвечает, и слуга проводит учителя мимо псарни к дому. Это низкое белое здание с каменным гербом на лбу, а на гербе под княжеской короной высечены карточный джокер и оленья голова. Господина Лундстедта вводят в прихожую. Там на стенах рыцари вонзают в кабанов свои копья, легавые держат кабанов за уши, а ландскнехты дуют в валторны, заткнув раструбы кулаками. Слуга указывает Лундстедту на бамбуковое кресло и исчезает за дверью, которая, вероятно, ведет на кухню: когда дверь закрывается, Лундстедта обдает запахом лука.
Справа распахнута другая большая дверь, и господин Лундстедт видит уголок дубового шкафа на черных круглых ножках, наклонившись вперед, различает очертания спинки стула, плечи какого-то господина, а когда господин поворачивает голову, завитые пряди его парика табачного цвета, и слышит голос пожилого мужчины:
— Это, любезные мои господа и фрекен Беата, хотите верьте, хотите нет, «Рюдесгеймер» семьсот сорок пятого года, который его величество, блаженной памяти король Фредрик еще при жизни заложил в подвалы под этим полом, любезные мои господа и фрекен Беата, и причем целую пипу[34] его величество привез с наследственной земли Гессен, именуемой также Касселем, для выездов на охоту, а также других непредвиденных случаев здесь, в обожаемом им Фреснесе. Вино тончайшее, его вкус сильно превосходит наше, так сказать, воображение, любезные мои господа и фрекен Беата… что там такое? «Какой-то господин желает видеть фрекен!» Фрекен Беата! Вас хочет видеть какой-то господин!
Появляется дама; на висках у нее с каждой стороны красуется по три штопора. Она приглашает господина Лундстедта пройти в ее комнату. Учитель следует за ней через залу, которая выходит на веранду с видом на море и на маяк, и попадает в кабинет с белой миниатюрной мебелью, обитой розовым ситцем. Над диваном портрет в пастельных тонах и силуэт.
— Прошу вас, садитесь, господин органист! Садитесь на диван и чувствуйте себя как дома, — начала фрекен Беата. — Лейтенант сейчас занят, у него гости, которые приехали поохотиться. Я слышала, господин органист недавно из Стокгольма и учился в академии. Я тоже училась в академии, ходила в класс ван Бома, но теперь все позабыла. Ну, что там за новости с почтой? Пастор хочет получать ее в субботу? Жаль, ведь мы так привыкли читать газеты! А что господин органист думает о нашем пасторе?
Не зная, на какой из вопросов отвечать, господин Лундстедт промолчал. Но фрекен Беата, заметив его смятение, прониклась к нему сочувствием и, облокотившись рукой на его колено и утопая в его глазах, попыталась внушить ему мужество и уверенность в собственных силах, что произвело на господина учителя обратное действие: столкнувшись лицом к лицу с действительностью, юноша не смог воображением отогнать неприятное чувство. Он смотрел по сторонам, ища какую-нибудь вещицу, которая помогла бы ему отвлечься, но фрекен Беата так наступала, что он не видел ничего, кроме темного пятна и шести штопоров на фоне окна. Вдруг он представил себе шесть бутылок рейнского, которое наливают на похоронах, вспомнил похороны в церкви Святого Иакова, где ему так часто приходилось петь, когда профессор играл на органе. Если покойник был именитый, то платили восемь скиллингов ассигнациями, и потом на эти деньги можно было купить сдобную булку с маслом или шесть пирожных по два скиллинга в молочной на Норра-Гатан, где он жил-поживал со старым добрым Линдбумом, который говорил непонятные немецкие слова, когда злился, что отец никак не хочет съезжать и пьет перед сном водку.
— Простите, это вы господин Лундстедт? — прервал его мысли лейтенант в парике цвета табака, входя в комнату. — Я управляющий имением и хотел спросить, не согласится ли наш дорогой учитель выпить бокал вина вместе со смотрителем маяка и гидрографом?
Господин Лундстедт, почтительно встав, поблагодарил пожилого господина, и тот подтолкнул его в большую рыцарскую залу. Если мебель в кабинете казалась слишком миниатюрной, то здесь она была чересчур громоздкой. Под диванами лежали вислоухие собаки, которые встретили гостя рычанием. Лейтенант усадил учителя на стул, похожий скорее на односпальную кровать, вручил ему зеленый бокал, произнес «ваше здоровье» и продолжил:
— В этой зале, любезные мои господа, и, думаю, нет надобности говорить это фрекен Беате, в этой зале жил однажды великий Густав Второй Адольф, когда флот стоял тут неподалеку, у Эльвснаббена, что наверняка небезызвестно господину гидрографу. Говорят, потом, перед своим знаменитым побегом, здесь скрывалась королева Мария Элеонора. То была великая эпоха Тридцатилетней войны, эпоха великих людей, а потому все было больших размеров. Вы только посмотрите на этих людей, взирающих на нас со стен, на их огромные прически, носы и глаза, и вы поймете, почему этот шкаф похож на крепость, стол на паркетный пол, а стулья на парные брички! Для этой печи обычная вязанка дров все равно что щепотка табаку, а люстра эта могла бы запросто осветить нашу приходскую церковь во время рождественской заутрени. Да, великие были люди, великое было время! Однако на смену им пришли мелкое время и мелкие люди! Прически уменьшились до размеров крысиного хвоста, а ботфорты превратились в туфли. Посмотрите только на эту картину: диван похож на стульчик в кукольном доме, стулья на скамеечки, а за столиком у кровати теперь можно лишь грызть карамельки — черт знает что такое! Бокалы превратились в рюмки, кубки в стаканы, мечи в вертела, а шкаф в комод — черт-те что! Вместо того чтобы сражаться, люди говорят друг другу гадости, и все великое стало таким ничтожным!
— Мне пора, — говорит смотритель маяка и смотрит на часы. — Солнце вот-вот зайдет, а нам надо вовремя зажечь маяк!
Лейтенант выражает недовольство, но гидрограф, который должен везти смотрителя на своем катере, соглашается, и так красиво начавшаяся речь прервана. Господин Лундстедт показал себя плохим слушателем, и его не просят остаться. Он уходит в компании охотников и их собак и, дойдя с ними до развилки в лесу, остается один. Солнце садится, сквозь ели видно море, все в пламени, будто на его поверхности развели большие костры, которые постепенно гаснут и пропадают.
Господин Лундстедт оставил почту в сторожке у пасторских ворот, вернулся домой и заметил, что в доме пусто. Теперь он осознал свое жуткое одиночество, и, когда зажег свечу и поставил ее на стол, где рядом с краюхой ржаного хлеба нес вахту стакан молока, глазам сделалось больно от света, который сражался с темнотой и старался дотянуться до обоев. А жалкие обои, а мебель — она не поддавалась никакому волшебству и не хотела становиться ни большой, ни маленькой. Как он ни старался, игра сегодня не получалась. Лундстедт решил подумать о чем-нибудь приятном, о каком-нибудь сокровенном желании, но мысли ему не подчинялись. Они упрямо ползли назад — в маленький заколдованный замок за лесом, где он в одно мгновение понял, что жизнь его может перемениться. Он видел, что эта женщина его возжелала и, пожалуй, готова взять его против его воли, — но что же будет потом? Играть он уже точно больше не сможет. Наверно, придется заняться рыбной ловлей или болтаться в лодчонке, собирая с крестьян и жителей шхер свою десятину: тут фунт масла, там бочонок салаки или пуд сена, а еще завести корову, держать служанку, копать сад и в будние дни никогда больше не играть на органе.
Нет, уж лучше оставаться свободным и играть, ломать и по-своему переделывать мир, утолять все свои прихоти и желания, не испытывать никакого принуждения, быть довольным своим положением, никогда никому не завидовать и не владеть ничем, что было бы страшно потерять. Уж лучше вечно мечтать об Ангелике, чем отведенный Богом срок обладать хозяйкой господского дома. С этим решением господин Лундстедт лег спать, чтобы видеть сновидения, хотя предпочитал грезить наяву — так он имел власть над своими мечтами.
7
Альрик Лундстедт родился на взморье, на островке за фьордом Мисинген, где его отец был арендатором у одного крестьянина с Норрё. Весь островок можно обойти за пятнадцать минут. Несколько дюжин сосен и осины — вот и вся растительность, а в тени деревьев пробивается редкая трава. Дом — большой лодочный сарай, который скрепили обломками разбитых кораблей после того, как он однажды развалился. В землянке неподалеку держали корову и овцу. Корова ела травинки под соснами и мох с камней, а овца — заботливо собранные осиновые листья. В тяжелые времена корове приходилось довольствоваться солеными селедочными головами. Землю из-под мха обтрясали на картофельные грядки, смешивали с ракушечным песком, добавляя водоросли. Капусту, репу и петрушку удобряли навозом.
Арендатор рано женился. Один за другим на свет появились шестеро детей. Стало тесно, а с теснотой пришли ссоры и несогласие. Жестокие слова, бесхлебица и раздор. Воровали друг у друга и у самих себя, припрятывали украденное, а потом съедали — тайком, как лисы; занимались обловом и опустошали птичьи гнезда, вытаскивали чужие сети и валили лес, рвали траву, в неположенное время расставляли силки, после кораблекрушений участвовали в непрошеных спасательных работах. Одиночество, борьба и зависть скоро сделали невозможными любые разговоры — все боялись проболтаться о своих секретах и намерениях. Альрику, самому младшему и слабому в семье, перепадало меньше всех, никто не учил его ни говорить, ни добывать хлеб насущный.
Когда умерла мать, а говорят, ее убили в суровую безрыбную зиму, готовить еду стало некому, сестры и братья разбежались, и Альрик остался один со стариком, который в последнее время все больше молчал. Тогда-то мальчик и научился играть сам, потому что игрушек он никогда не видел, игр никаких не знал, а играть ему было не с кем и негде. Вечная однообразная картина: серая или синяя вода, такое же небо, чайки, крачки, крохали и турпаны — вот и все, что предлагало море, а когда глазу было этого мало, воображение само дорисовывало недостающее. Шум и рев ветра, гул и кипение моря, крики и гогот птиц были для слуха скудной пищей, и, изголодавшись, слух обратился внутрь, начал поглощать себя и, обострившись, стал различать звуки, которых не было в помине: тишину, прилив крови, напряжение жил, разрыв мышечного волокна и ноты, которые в течение многих месяцев накапливались, располагались по порядку и, соединяясь, рождали новые тоны.
[31] Вероятно, имеется в виду дерево квассия, запах которого отпугивает насекомых.
[32] С 1828-го по 1893 год алтарным изображением в церкви Святого Иакова была картина Фредрика Вестина (1782–1862).
[33] Фенрик Столь — рассказчик в поэтическом цикле «Рассказы Фенрика Столя» Юхана Людвига Рюнеберга о Финской войне 1808–1809 гг.
[34] Одна пипа равна 471 литру.