Кружилась голова.
Человек без имени управлял непослушным телом, как незнакомой машиной.
Из окна он увидел внутренний дворик, выложенный булыжниками. Женщина развешивала на бельевой веревке застиранную одежду. Платья. Детские гамаши. Страшный, как утопленник, мужской костюм.
И ни одной собаки во дворе..
Человек поднял глаза — и над латаными жестяными крышами домов на темном грозовом небе с впечатанным в невесомость снежным осколком горы увидел высокую двойную радугу. В эти небесные врата с веселым гулом врывался только что рожденный в ледниках ветер. Волновалось, клубясь, море древесной листвы, в центре которого, под вершиной большой радуги, плыл высвеченный единственным солнечным лучом золотой корабль храма. Так свежо, так хорошо было в мире, что оросила душу безымянного человека легкая слеза. Это было то самое долгожданное место, где одинаково благостно и жить, и умереть.
И только он подумал об этом, как ближе к затуманенным горам вспыхнула еще одна, третья, радуга.
Галерея современного искусства заняла павильон возле храма, где раньше был клуб шахматистов. Вытесненные постоянно действующей выставкой-продажей картин шахматисты задумчивыми стайками расселись на скамейках в тени деревьев. Павильон был маленький, а голодных художников много. Все полотна в помещение не вмещались, и днем их развешивали на дубах или ставили прямо на зеленый газон, прислонив к стволам.
В помещение бомж заходить стеснялся, зато возле картин под открытым небом кружил дни напролет. Как муха вокруг подвяливаемой рыбы.
Он не вспомнил, а смутно почувствовал, что в прошлой жизни имел какое-то отношение ко всему этому.
Его притягивали пейзажи, написанные чистыми красками.
— Нравится? — спросил его однажды незнакомец с красивой плешью и кошачьими глазами.
Бомж вздрогнул, кивнул поспешно и на всякий случай отступил от понравившейся картины.
— Жизнь — одно несовпаденье, — вздохнул плешивый, — тебе нравится, да денег нет, а у кого денег полно, вместо глаз — пуговицы от кальсон. Тоже авангард с андеграундом не любишь? Хотя, казалось бы… Посмотри на это. Чувствуешь, как густо несет фальшью и похвальбой? Посмотрите, какой я на вас не похожий, какой я особенный и непонятный! Просто стыдно за мужика. Все нас с тобой надуть пытается дешевым фокусом с черным квадратом. На снобов рассчитывает. Торговец… С этим нельзя жить. Чувствуешь, какая дурная энергия прет. Если бы человек, с таким упоением эстетизирующий помойку и дерьмо, пожил бы на свалке, он не писал бы ничего, кроме звездного неба да чистых гор.
«Удищев» — прочитал бомж авторскую подпись на не понравившейся плешивому картине и подумал, что Удищев, должно быть, родился и всю жизнь прожил в этом красивом городе. И эти горы, этот храм, эти вековые деревья настолько приелись ему, настолько набили оскомину, что он уже не понимает, что красиво, а что — дерьмо.
Родиться надо в пустыне.
И полюбить пустыню.
А потом поселиться в бескрайней степи. Тосковать по пустыне и влюбляться в степь.
И когда полюбишь степь, переехать в лес. Дремучий, как мысли идиота.
Красоту нужно постигать постепенно. Пить маленькими глотками.
Человек, полюбивший и понявший пустыню, полюбит и степь, и лес, и горы, и море, и свалку, если на то пошло.
Но если человек родится в раю, и этот рай ему надоест, он никогда не поймет ни красоты пустыни, ни саму красоту.
Это не художник, а свинья, вскормленная тортами. Он всю жизнь будет рисовать помойки и дерьмо.
Вечером картины собирали, как грибы, и уносили на ночь в павильон, а бомж, наполнив душу до краев разнотравьем, шел к своему скраду, ложился на хрустящую, золотую ржавчину осени и до головокружения всматривался в синий клочок неба, исчерканный ветвями и веточками. В этом хаосе линий скрывалось бесчисленное количество набросков, все, что уже нарисовано, рисуется и когда-нибудь будет нарисовано. Человек без имени щурил уставшие глаза, выискивая в живых, колышащихся изломах и пересечениях рисунок за рисунком.
— Вот скажи, Митек, сколько в Ненуженске голых стен, — делился он с псом своими соображениями, когда небо и ветки сливались в один черный квадрат, — отчего бы их не разрисовать? По всему фасаду спичечной фабрики — цветы луговые, а? Зима наступит, снег повалит. А они цветут. А по всей Малоавгустовской улице, по всем хрущобам — скачущих лошадей. Сами — красные, горы — сине-белые. Едешь в трамвае, а навстречу — лошади, лошади… Только тебя в трамвай не пустят. Да и меня тоже. В трамвае ездят чистые люди. Нам там без намордника делать нечего.
Между тем теплая сухая осень заканчивалась.
Картины уже не выставляли под деревья.
Не столько из-за непогоды, сколько из-за отсутствия покупателей.
Площадку, где бабушки с внучатами кормили голубей, оккупировали стремительно размножившиеся нищие и убогие, а самую крайнюю скамью занял человек-оркестр. Он сразу невзлюбил бомжа, разгадав его плотоядные помыслы, и при робких попытках приблизиться к стае делал страшные глаза.
Скучно стало жить.
— Хорошо бы, Митек, — мечтал человек без имени, — если бы есть не надо было. Сунул два пальца в розетку — и подзарядился. Тебе хорошо. Ни пальто не надо, ни ботинок, — завидовал он псу, — а тут сиди и жди, когда на мусорку ветошь выбросят.