А вот Клемансо. У него ум подлинного человека науки. Он идет в ногу с временем; мне думается, он — в первых рядах новых политиков. В палате он — один из ораторов, действительно владеющих современным языком, четким, точным и логичным. Я, например, считаю, что его речи выше речей г-на Гамбетты именно потому, что они остаются простыми и не тонут ни в какой риторике. Однако г-н Клемансо находится в почти полной изоляции и не пользуется авторитетом среди своих коллег. Я уверен, что г-н Флоке, эта посредственность, придет к власти раньше, чем он.
Вот как стоит вопрос. Разве это не интересно? Между г-ном Жюлем Симоном, который представляет собою настоящее, политику середины, и г-ном Клемансо, который представляет собою будущее, политику позитивную и прогрессивную, вклинивается г-н Гамбетта и прокладывает себе колею, причем колею широкую. Это тот же г-н Жюль Симон, но вместе с тем видом своим он походит на г-на Клемансо. Это догматик, который наклеил на себя ярлык человека науки. Он говорит от имени современной Франции и наряду с этим хитро подмигивает, давая понять, что он никого не собирается задевать. А потом, успокоив всех, наслаждается своим торжеством с самодовольством истого буржуа. Когда вчерашние революционеры пристроены к делу и довольны, они уже больше не страшны, они сами успокаивают стадо робких, теперь они тоже причислены к священному синклиту, который должен обеспечить общественное благополучие.
Только этим могу я объяснить головокружительную карьеру г-на Гамбетты. Действуя подобно трибуну на толпы народа, он сумел использовать политические события в своих интересах; тем, что он достиг власти, он обязан своему темпераменту, в котором изворотливость уживается с буйством. К тому же он удовлетворял интересам большинства в стране, что позволило ему держаться долго и окончательно утвердить свое высокое положение. После г-на Тьера, который был первой ступенью Республики, он — ее вторая ступень, и с этой точки зрения он был, безусловно, полезен. Ум его тут ни при чем. В истории мы часто видим примеры тому, как события подхватывают человека и выталкивают вперед, чтобы заполнить яму. В один прекрасный день его сметают — он сделал свое дело. Человечество проходит по нему, как по щебню, которым мостят дороги.
А что будет завтра? Какое неизвестное лицо придет на смену г-ну Гамбетте?
Тут, повторяю, надо ждать. Друзья г-на Гамбетты утверждают, что в нем скрыт государственный деятель, администратор, организатор, реформатор. Посмотрим. Пока что мы об этом ровно ничего не знаем. Г-н Гамбетта избрал роль, которая повергает нас в сомнение. Утверждают, правда, что в действительности он руководит всем, продолжая упорно прятаться за кулисами. Но, не говоря уже о том, что неразбериха, в которой мы живем, не делает ему чести, нелогично было бы приписывать ему действия, за которые он не хочет брать на себя ответственность. Кто же совершил то или иное деяние, он или кто другой? Все покрыто мраком неизвестности. Итак, для нас г-н Гамбетта не управляет, никогда не управлял, и мы не знаем, сможет ли он когда-нибудь управлять.
Он, правда, четыре месяца был диктатором в провинции. Только времена тогда были такие смутные и все связанные с этим обстоятельства настолько неясны, что в интересах строгой истины следовало бы воздержаться от выводов. Можно восхищаться г-ном Гамбеттой как восторженным патриотом, но невозможно принимать этого патриота за государственного деятеля, уравновешенного и твердого, каким его хотят выставить.
В дальнейшем он неуклонно продолжает произносить речи. Репутацию ему создали не поступки, а фразы. Не чем иным, как фразами завоевал он авторитет. Повторяю, когда вглядишься пристальнее, видишь, что он всего-навсего трибун. Надо сделать шаг вперед — он говорит. Надо предотвратить опасность — он говорит. Надо дать почувствовать свою власть — он опять говорит, говорит без умолку, говорит всюду. Слова — это оружие его честолюбия, так же как оружием Бонапарта был его меч. Мы присутствуем при завоевании Франции словами, после того как в муках и рыданиях видели, что ее завоевывали мечом.
Именно завтрашний день принесет Гамбетте большие трудности. По отвращению, с каким он относится к исполнительной власти, отказываясь принять ее на себя, угадываешь, что он ее боится.
Я хорошо понимаю, чего он ждет, — более разумного большинства в палате, более кроткого большинства — в сенате. Но допустим, что завтра он будет наконец уверен в том, что собрал эти два большинства. Если они чем-то облегчат ему трудную задачу управлять, ему тем не менее придется делать свое дело, то есть возложить на себя полную ответственность за все, находясь при этом все время под угрозою краха.
Надо дождаться этого дня, чтобы иметь возможность сказать, действительно ли Гамбетта только трибун, обладающий к тому же весьма сомнительным красноречием, только честолюбец, стяжавший своей тактикой успех и умевший до сих пор лишь наслаждаться властью, отказываясь переносить связанные с нею опасности. Что касается нас, зрителей, людей, привыкших анализировать и равнодушных к политике, то пока мы видим обыкновенного Гамбетту — мы все еще ждем того великого Гамбетту, чей приход возвещают нам трубы его клевретов.
Да, таков мой вывод. Если шум, поднятый вокруг, относится к теперешнему Гамбетте, этот шум несуразен и просто смешон. Подобное идолопоклонство можно объяснить только тем, что мы повредились в уме. Но если этот шум не что иное, как вступление тромбонов и турецкого барабана, гремящих в честь Гамбетты завтрашнего дня, в честь политического гения, который должен создать наше будущее, — мы вытягиваем шеи и ожидаем чуда. Вместе с тем нельзя, чтобы в том трудном положении, в каком мы находимся сейчас, нас еще долгое время продолжали оглушать, ибо в конце концов мы заметим, что над нами смеются.
Народы готовы. Г-ну Гамбетте остается только показать, на что он способен.
НАТУРАЛИЗМ
© Перевод А. Шадрин
Ну что же, давайте поговорим о нем! Но прежде всего мне хочется, чтобы вы заметили, как я на этот счет подчеркнуто скромен. Вот уже четыре месяца, как я подвизаюсь в «Фигаро», и до сих пор не обмолвился ни словом о пресловутом натурализме! Я писал статью за статьей, и если я решаюсь написать ту, которой от меня ожидали в самые первые дни как некоего кредо, то я делаю это только потому, что неделя была бедна событиями и я не нашел никакого другого материала. Хорошо! Давайте поговорим о натурализме, коль скоро ничего лучшего у нас нет под рукой.
К тому же никаких новых доводов я приводить не собираюсь. Я тысячу раз говорил об этом и могу только повторить сказанное раньше. Но тогда я давал свои объяснения в подземельях оппортунистов, откуда широкая публика не могла меня слышать. Сейчас, когда я обращаюсь к пятистам тысячам читателей «Фигаро», я хочу воспользоваться удобным случаем, чтобы в последний раз выступить в защиту своих определенных положений и попытаться доказать свою правоту.
Итак, я хочу выставить напоказ весь свой позор. Вы увидите, до какой наглости может дойти мое безрассудство. Всем известно, что я и двух слов не могу сказать без того, чтобы не впасть в несуразность, что и мои художественные произведения, и критические статьи столь же глупы, сколь и грязны. Вся наша печать держится на этот счет единого мнения. И все же я хочу успокоить дам и заверить их, что они могут остаться: нет никаких оснований вести дело при закрытых дверях.
Не будем начинать с Адама, но вот несколько фактов из нашей истории литературы.
В конце XVIII века старинные классические правила трещат по всем швам. Вместе с тем великий разрушитель Вольтер не принимает участия в их изничтожении; напротив, он сохраняет эти правила и их защищает. Но рядом с ним появляются Дидро и Руссо и прокладывают литературе новые пути. С приходом Дидро, от которого берут начало наши современные позитивисты, появляются методы наблюдения и эксперимента применительно к литературе. С приходом Руссо католицизм превращается в деизм, поэтическое чувство пробуждается и воспевает мировую душу. За каждой литературной проблемой стоит проблема философская. Пантеисту Руссо суждено было стать отцом романтиков, тогда как позитивист Дидро, несмотря на всю свою противоречивость, становится истинным провозвестником натурализма — ведь именно он первый потребовал подлинной правды и в драме и в романе.
Разумеется, я оставляю без внимания оттенки. Я только подвожу итог и говорю о главном. Но проследите развитие обоих писателей. Оба они — революционеры и ополчаются против классической традиции, против абстрактного героя, созданного на основе догматических правил, чистого сознания, оторванного от тела и от среды. Но последователи их расходятся в разные стороны и в конце концов вступают между собой в борьбу. В то время как романтики сохраняют отвлеченные образы, созданные на основе классических правил, и довольствуются тем, что по-новому их одевают, натуралисты возвращаются к изучению природы человека в ее истоках, заменяют метафизический образ человека физиологическим и больше не отделяют его от определяющей его поступки среды.
Первый отпрыск Руссо — это Шатобриан. Не следует придавать слишком большого значения кажущемуся различию их религиозных воззрений. Шатобриан — в большей степени деист, нежели католик, он больше поэт, чем человек верующий. Ведь это они вместе с г-жой де Сталь и явились настоящими создателями романтизма — христианского искусства в противоположность искусству античному. Известно, что Буало отказывал поэтам в праве обращаться к христианским идеям — он считал это неправомерным с точки зрения как религии, так и литературы. Великий спор старого и нового, который шел на протяжении XVII и XVIII веков, происходил именно на этой почве. И когда, в первой половине нашего столетия, романтики схватились с классиками, это было продолжение все той же битвы, участники которой возродились под новыми именами. Не любопытно разве, что великое общественное движение — христианство — нашло свое полное выражение в литературе лишь спустя тысячу восемьсот лет после смерти Христа?
Шатобриан породил Виктора Гюго. Теперь нашего поэта называют отцом современной литературы и забывают, что основы этой литературы были уже заложены Шатобрианом. Виктору Гюго не пришлось создавать романтизм заново: романтизм существовал уже в «Коринне» и в «Гении христианства». Что Гюго действительно принес нового — так это свою ни на что не похожую риторику и свой лирический талант. Он — такой же деист, как Руссо. Сент-Бев любил говорить: «Гюго давно бы уже вошел в лоно церкви, если бы не его гордость».
Теперь следовало бы перечислить одного за другим всех романтиков. В области романа я назову лишь Жорж Санд, трогательную и мечтательную ученицу Руссо, которая страстно любит природу, но, как и ее учитель, видит эту природу всегда сквозь призму самого причудливого воображения. Таким образом преемственность продолжается до наших дней, могучая, торжествующая: она царила в течение всей первой половины века и только за последние тридцать лет столкнулась с линией Дидро, которая теперь одерживает победу.
Действительно, в то время как романтики затмевали всех блеском своего стиля, натуралисты делали свое дело в тени. Нет ничего удивительного в том, что у риторов было первое время больше власти над толпой, чем у аналитиков, да и самый ход общественного движения привел к тому, что вслед за Революцией победу одержали Шатобриан и Виктор Гюго.
Стендаль был первым преемником Дидро. Повторяю, я не останавливаюсь на оттенках — это увело бы меня слишком далеко. Надо помнить, что Стендаль родился в 1783 году и что он связывает XVIII век с нашим. Цепь эта неразрывна. Противник старинных литературных правил, Стендаль был романтиком ранней поры; это означает, что он обрушился на классиков; но вместе с тем он не замедлил отмежеваться от преемников Руссо, увидав, что они тонут в риторике и под новыми личинами возрождают всякого рода обман. Он пристрастился к точному анализу, сухому и острому, и не имел в свое время никакого успеха.
Вслед за тем явился Бальзак, кипучий гений, который так часто сам не сознает своего истинного призвания. Несмотря на всю пышность своего стиля, которую он доводил до крайних пределов, ожесточенно борясь с лирическими поэтами своего времени, он служил делу той же эволюции, что и Стендаль: это наблюдатель, это экспериментатор, которого прозвали доктором социальных и гуманитарных наук. Сколько бы он ни проповедовал открыто католические и монархические взгляды, все его произведения не становятся от этого менее научными и менее демократическими в широком смысле этого слова. Хоть он и не создал натуралистического романа, равно как и Виктор Гюго не создал романтической лирики, он, вне всякого сомнения, является отцом натурализма, так же как Виктор Гюго — отцом романтизма.
Назову еще Гюстава Флобера, появившегося где-то на стыке линий Бальзака и Виктора Гюго, назову Эдмона и Жюля Гонкуров, наименее классических из всех наших современных писателей, у которых нет предшественников, которые своеобразием своим обязаны изучению XVIII века, прочувствованного и отраженного художниками нашего времени; и, наконец, нас, писателей младшего поколения, — но мы слишком еще вовлечены в борьбу, чтобы нас можно было классифицировать и судить о нас беспристрастно.
Как мы видим, обе линии обозначились весьма определенно. Я отдаю себе отчет, что для того, чтобы меня поняли, мне приходится непременно относить писателей к той или иной группе. Но вообще-то говоря, если я назвал родоначальниками современной литературы Дидро и Руссо, то, повторяю, я сделал это, лишь чтобы показать, что натурализм и романтизм, оба отправляются от одного и того же пункта — от протеста против классического канона. Только сразу же после своей обоюдной победы над классицизмом романтики и натуралисты стали противниками так же, как в наше время — оппортунисты и несогласные.
В области философии романтики останавливаются на деизме: они верны абсолюту и идеалу; это уже больше не суровые католические догмы, это начатки ереси, лирической ереси Гюго и Ренана, для которых бог — и повсюду и нигде. Натуралисты, напротив, обращаются к науке. Они отрицают всякий абсолют, и идеалом для них является только изучение и познание еще не познанного. Одним словом, далекие от того, чтобы отрицать существование бога и приуменьшать его роль, они оставляют его про запас, как некое последнее средство разрешить все человеческие проблемы. Вот из-за чего идет спор.
Все, что я только что изложил здесь, очень скучно; потому я и не торопился писать об этом на страницах «Фигаро». Вы видите, что в натурализме нет даже никакого задора, который мог бы придать ему интерес. Увы! Все сводится только к вопросам философским и научным.
Но хуже всего то, что за этим сам я окончательно исчезаю. Так может ли пострадать мое тщеславие, то легендарное тщеславие, над которым столько смеются мои друзья! Боже мой! Да я же ничего не придумал, даже самого слова «натурализм», которое встречается еще у Монтеня в том самом значении, какое мы придаем ему в наши дни. Слово это уже тридцать лет как употребляют в России,[5] его можно найти у двух десятков критиков во Франции, в особенности же у г-на Тэна. В один прекрасный день я стал повторять это слово, говоря по правде, очень часто, и вот теперь все насмешники находят его смешным и покатываются со смеху. Что за милые шутники!
[5] По-видимому, Золя имеет в виду понятие «натуральная школа», введенное в обиход еще в 40-х годах XIX века для обозначения круга произведений, посвященных бытописанию различных слоев общества тогдашней России; традиции этой школы были отчасти продолжены, отчасти преодолены крупнейшими русскими реалистами.