Как это странно — не узнать, нет, ибо каждый знает, что когда-нибудь умрет, — на пятом десятке ощутить вдруг дыхание небытия и с безнадежной ясностью понять наконец, что ты так же смертен, как муха, сидящая рядом с тобой на узкой скамейке, как червяк, грациозно ползущий по стволу дерева. Кто ты в этой жизни? Та же муха, тот же червяк. У них свое назначение, у тебя свое. Но мы и чужие — прихлопнет кто-нибудь муху, а я буду еще жить. О чем ты думаешь, Сергей Григорьевич? Стыдно. Откуда такие мысли? Рано собрался на тот свет, не раскисай, встань и иди, как положено.
И он встал и пошел, как положено, боль и в самом деле будто приутихла, и он, делая беспечное лицо, шел по длинной шумной улице в сторону дома. Хотя ему не хотелось идти домой. А куда, собственно, ему идти? Некуда. Хорошо бы сесть в поезд и мчаться, глядя в окно на проносящееся мимо неизвестное пространство. Впрочем, это желание старо как мир, и не его оно. Он вычитал когда-то в какой-то книге — да и не в одной! — как придуманные писателями люди стремятся бежать от себя подобно Льву Толстому. Куда бежать? Куда мчаться? Зачем? Везде одно и то же, везде ты сам и люди, люди, которые заполняют землю с катастрофической быстротой и борются за свое существование. Для чего заполняют землю? Зачем рождаются? Для чего он сам болтается на земле? У него служебная машина, квартира, устеленная коврами, жена, получившая аллергию от этих дорогих ковров, дочь, с отличием окончившая географический факультет университета и храбро уехавшая работать на Север, в Магаданскую область. У него, наконец, под началом не большое, но и не маленькое учреждение, где множество бездельников и бездельниц с утра до вечера делают вид, что усердно работают, заполняя кипы исходящих и входящих бумаг. Господи, вдруг подумал Сергей Григорьевич, кому они нужны, эти бесчисленные бумаги, которые рассылаются его учреждением во все концы страны. Неисчислимые тонны писем, копий приказов, циркуляров, указаний, разъяснений, их наверняка никто не читает, их наверняка тут же, получив, выбрасывают в мусорные корзины, как и в его, Сергея Григорьевича, конторе летят в корзину многие «входящие» из других ведомств. Он, Сергей Григорьевич, руководитель учреждения, которое никому не нужно. Ликвидируй его, никакого ущерба, а скорее даже, несомненная польза.
Он подумал так и ужаснулся, решив, что сошел с ума. Все, что испытывает сейчас, все, о чем думает, не его, все будто кем-то внушено. И не сердце у него болит, а мозги; определенно, он сошел с ума, ибо так думать может только человек, сошедший с ума. Как это нет пользы от его учреждения? Есть польза, и значительная.
Скорее домой, скорее к себе в берлогу, надо отлежаться, привести себя в положенное состояние духа.
Сергей Григорьевич хотел поймать такси, но ловить такси в этот час бесполезно. Он ринулся к троллейбусу, его втиснули в салон, где нельзя было и продохнуть, такая теснота. Троллейбус тронулся, и Сергей Григорьевич с отчаянием понял, что едет не в ту сторону, хотел сойти на первой же остановке, но и выйти было невозможно. Он покорился судьбе, ехал и ехал, его проталкивали вперед к выходу, наконец протолкнули и выпихнули на улицу.
Он огляделся. Эту улицу он хорошо знал, но она жила тайно в его сознании, она существовала и будто не существовала, была и не была. Все-таки в случайных происшествиях, в нелепостях, которые вытворяет с нами жизнь, в ее капризах есть какая-то логика, закономерность. В течение нескольких последних лет он часто появлялся на этой улице, стремясь к тому дому, который высится девятнадцатиэтажной башней в двухстах метрах от троллейбусной остановки. Тайно. Даже шофер никогда сюда его не возил — добирался сам на городском транспорте, неизменно чувствуя страх то ли от предстоящего свидания, то ли от ощущения, будто совершает преступление и вот-вот будет разоблачен. Оглядываясь, Сергей Григорьевич обычно почти бежал к серой башне, похожей на множество других таких же, выстроившихся вдоль улицы, цепенел у подъезда, где всегда — летом, зимой, в дождь, в снегопад, утром и поздно вечером — сидели старушки в черных одеждах, оглядывали его, плотоядно переглядывались, словно знали, куда и зачем он идет, он не смотрел на них, но всегда чувствовал их взгляды. Проскользнув в подъезд, вознесясь на лифте на девятый этаж, он только тут переводил дыхание возле пятьдесят шестой квартиры, чувствовал успокоение, обретал душевное равновесие и нажимал кнопку звонка.
Вот и сейчас, когда его вынесли из троллейбуса на тайную улицу к тайному дому, он машинально и привычно оглянулся и покаянно вздохнул. Здесь он уже давно не был и сегодня не собирался сюда. Но в то же время понял, что во всем есть своя закономерность — и в том, что отпустил машину, и в том, что втиснулся в троллейбус, идущий в обратную сторону от его семейного дома, и в том, что толпа пассажиров выпихнула его из вагона именно на этой остановке.
Впрочем, куда ему идти, как не сюда? Здесь его ждут, всегда ждут, когда бы он ни появился. Он мог месяцами не приходить сюда, не звонить по телефону, однако знал, что тут его ждут. Это ощущение бескорыстной преданности, радости, которые он всегда видел на лице женщины, живущей здесь, давно стало ему привычным. Она не беспокоила его звонками, не досаждала просьбами, не ожидала подарков, которых он, кстати, никогда ей и не приносил, даже цветов не приносил, а они продавались тут же в киоске на углу улицы. Не только потому не приносил, что не умел дарить, и не от скупости, хотя и был прижимист, а оттого, что знал — и так все обойдется, и так будет радушно принят. А кроме того, он был непривычен ходить по магазинам: магазинная жизнь и вообще все, что касалось быта, было далеко от него…
Что с ним случилось сегодня? Колет сердце. Опять колет. Как непрочна жизнь. Неужели он прожил свой век? Так мало. И для чего прожил? Были в его жизни стремительные годы, трудные, тяжелые, физически изнуряющие, три года бурной деятельности, кипучей энергии, веры в высокие идеалы, годы, которые ныне кажутся лучшим временем жизни. Тогда по путевке комсомола он работал на сибирской комсомольской стройке металлургического комбината, носясь по бескрайним строящимся цехам день и ночь. Но однажды, спасая склад с различными материалами, обгорел, полгода пролежал в больнице и, комсомольский секретарь, энтузиаст, вернулся в Москву, стал работать в учреждении, которое ничего не производило, а только рассылало во все концы страны по организациям и предприятиям множество инструкций и циркуляров, требовало отчеты, как выполняются эти циркуляры, а потом исправно отправляло все отчеты в архив. В подобной созидательной деятельности и проходила его нынешняя жизнь.
Опять! Откуда эти мысли? Это самоуничижение совсем не свойственно ему. Ныло сердце. Неужели вот так умирают? Приходит неудержимая сердечная боль, и вместе со страхом смерти приходит другой страх — одиночества. Все кажется ненужным, пустым, ты наконец-то остаешься один на один с самим собой, вокруг тебя бурлящая жизнь, а ты ей не нужен, безразличен, толпы людей обтекают тебя, как фонарный столб. Ты один в гремящей, суетливой живой пустоте… Какая бесплодная судьба, подумал он, ощутив свое одиночество. Нет, нет, в таком состоянии он не должен идти сюда, не должен показывать свою слабость, надо возвращаться домой, надо. Уж если ему суждено умереть в эти минуты, то умереть он должен не в тайном доме, а в своей квартире, на глазах жены, заботливой, суетливой Катеньки. Без Катеньки он не представлял свою жизнь, хотя с годами многое в ней и раздражало его. И в первую очередь ее шумная энергия, которая, казалось, была беспредельна. Катенька, когда-то тихая, скромная, даже застенчивая девушка, начавшая трудовую жизнь воспитательницей детского сада, вдруг в один давний прекрасный день выступила на какой-то конференции с пламенной речью. Речь пришлась по душе начальству, воспитательницу скоро сделали директором детского сада, а потом работником райисполкома, а потом… потом и пошло, поехало. Значительнее становились должности. У нее появились решительные жесты, как у комиссарш в кожаных куртках из кинофильмов о гражданской войне. Она стала членом многих обществ, ее куда-то постоянно избирали, облик сделался более монументальный. Милая его Катенька, бывшая тихая молчаливая девочка, стала неутомимой общественной деятельницей, не закрывающей рта даже дома, авторитетно умеющей потолковать обо всем — о литературе, балете, политике, о физических явлениях, проблемах химии и сельского хозяйства. Должность, общественное положение не позволяли ей чего-либо не знать, и она знала все.
Господи, подумал Сергей Григорьевич, и из его похорон она устроит мероприятие и над его могилой произнесет речь. Произнесет. Безусловно. Будет ли это лицемерием? Нет, это не будет лицемерием, она давно уже живет в мире слов, где часто приходится менять убеждения, однако, меняя их постоянно, всегда оставаться искренней.
Сергей Григорьевич поймал себя на мысли, что ведь и он таков. Жена словно играет какую-то роль на сцене жизни, меняя маски, радуясь, страдая, торжествуя, как требует сегодня роль, и он таков всегда — искренний и всегда… какой? Ну, как тот кинорежиссер, о котором недавно писала «Правда», который, сняв антирелигиозную кинокартину, тайно пошел отмаливать грех перед богом в церковь.
Он вспомнил об этом незадачливом кинорежиссере, засмеялся, и ему стало легче: ну, что за глупости, он совсем не таков, как этот фельетонный киношник. Сердце не болело, дышалось легко, хорошо. К чертовой матери эту сентиментальную мерлихлюндию, он взлетит сейчас на лифте на девятый этаж, уткнется лицом в высокую нежную шею, и забудет все на свете, и станет самим собой.
Он никогда не дарил ей подарков, а сегодня подарит. Подарит что-нибудь такое, эдакое, женское. Духи, вот что он ей подарит. Французские духи.
Он перешел улицу, где у дверей универмага клубился народ, протолкался к прилавку в парфюмерном отделе, спросил, есть ли французские духи. Юная продавщица с подведенными синими веками не удостоила его ответом. И тогда железным, начальственным голосом он повторил:
— Французские духи есть?
Однако начальственный голос не испугал прелестную продавщицу. Взглянув на него томными глазами, она засмеялась.
— С луны, что ли, свалились? А птичьего молока не надо?
Сергей Григорьевич хотел было рассердиться на грубость этой девчонки, но неожиданно увидел в соседнем отделе большой, похожий на старинный сундук, импортный чемодан на колесиках, с секретными замками, один-единственный в груде других, обыкновенных чемоданов, и, не раздумывая, почти побежал к кассе, заплатил семьдесят рублей — его не испугала даже цена — и выкатил чемодан на улицу.
Чемодан пахнул кожей, металлом, он пахнул новизной, он легко катился по тротуару, колесики его были не на днище, а на боковой стороне, и в таком виде, стоймя, чемодан был похож на шкаф. Он был почти вровень с Сергеем Григорьевичем, ну, не совсем вровень, чуть поменьше, однако, если бы Сергей Григорьевич захотел, то смог бы легко в нем поместиться… Гроб на колесиках! Тьфу, черт, опять идиотские замогильные мысли! Сергей Григорьевич отбросил эти мысли и, ликуя, сам не осознавая, почему ликует, перекатил чемодан на другую сторону улицы к башне, где на девятом этаже живет тайная прекрасная женщина.
Огромный добротный чемодан, куда можно уместить все, хоть весь домашний скарб, покорно катился рядом. Замечательный чемодан, превосходный! Зачем он ему, Сергей Григорьевич не знал. В отличие от жены, он редко ездил в командировки и отпусков обычно не брал, у него скапливались месяцы, годы неиспользованного отдыха, которые, естественно, пропадали, так что практически ему не нужен был чемодан. Но несколько лет назад, провожая жену на симпозиум в Берлин, он увидел на платформе Белорусского вокзала иностранца, который так же, как он сейчас, вышагивал рядом со своим, бегущим на колесиках чемоданом, и почти позавидовал тогда этому чужеземцу.
Сергей Григорьевич торжествующе провез свою покупку мимо вечных старушек у подъезда, втиснулся в кабину лифта и вознесся ввысь, в рай, на девятый этаж.
Тайная прекрасная женщина стремительно распахнула дверь, засмеялась, увидев его. Он сначала впихнул чемодан, а потом вошел сам, сказав успокоенно, облегченно, счастливым голосом:
— Здравствуй.
— А я испекла пирожки, — сказала она, — знала, что ты придешь.
— Откуда ты знала, если я сам не знал?
— Интуиция, дорогой. Интуиция никогда меня не подводит. Я даже знаю, где ты купил этот чемодан. В нашем универмаге.
— Верно, — сказал он радостно. — А зачем купил, знаешь?
— Вот этого не знаю, — она засмеялась и вдруг догадалась и удивленно воскликнула: — Неужели мне?
— Тебе. Дарю, — торжествуя, сказал он, гордясь своей щедростью.