Начну всё по порядку.
Мне суждено было долго прожить рядом с Сашей, знать его с детства, вместе учиться, дружить. Потом расстаться, казалось навсегда из‑за его отъезда в Америку, но неожиданно после коллапса коммунистической системы вновь встретиться и находиться рядом с ним в последние дни его земной жизни. После его смерти мне достался Сашин архив, там были дневники, письма, черновики статей. И там хранилась его тайна.
Он мне поведывал свои мысли, стихи, и я иногда буду вставлять их в своё повествование.
Я оглядываюсь в наше с ним детство, где всходили истоки нашей дружбы, чтобы лучше поразмыслить о Сашиной и моей судьбе. Наша дружба скрашивала мне юношеские годы, и многие события почти не затрагивали нас, мы держались вместе, и это поддерживало нас против враждебного мира.
Саша был родом из профессорской семьи. Его отец заведовал лабораторией в Технологическом институте, чопорный и строгий. Выражение его лица свидетельствовало о воле и решительном характере.
Подтянутый, молчаливый и достойный. Сдержанный в общении. Мать преподавала английский в Библиотечном институте. Она была спокойная, добрая и очень красивая. Саша был их единственным сыном. Их семья жила в большой квартире на Петроградской стороне. Я встретился с Сашей, когда был в шестом классе, мы вместе ходили в шахматный кружок при Доме пионеров. Нам понравилось играть друг с другом в шахматы, и так подружились. В зимние вечера я стал приходить к Саше. Свои игры мы продолжали или у него в квартире, или у меня, и курсировали между его домом и моим. Его отца я встречал редко, он много работал и вечера проводил в лаборатории. Мне только запомнились его властные чёрные глаза. К матери Саши Асе Романовне я относился с некоторым благоговением, как и к своей, она дышала обаянием. Мне кажется, что даже её голос был приятного тембра. Она всегда нас чем‑нибудь угощала: вареньем из малины или слив, сгущенным молоком, конфетами. Ася Романовна играла нам на старинном пианино, садилась и импровизировала. Мне нравилось смотреть, как двигаются её руки, я любил музыку, но серьёзно заниматься музыкой не хотел, а Саша два раза в неделю ходил на занятия в музыкальную школу. У них в квартире были остатки античной мебели. Особенно мне запомнилось бюро с выдвижной крышкой и стулья с овальными спинками и резными завитками. Ася Романовна иногда присоединялась к нашим играм, предлагала нам игру «в города и страны», раскрывала большую карту и мы отправлялись путешествовать по миру. «Отплываем в Константинополь… нас встречает турецкий султан… Пересекаем громадные пространства Атлантического океана и приближаемся к Нью–Йорку. Тут Сашу и Витю встречает Статуя Свободы…»
В школе нас изумляла глупость наших товарищей. Мы читали книги — переводные, исторические, о которых они понятия не имели, и мы почти ни с кем не сближались. В коллективной жизни класса мы участвовали, но дома сторонились своих одноклассников. Всегда держались вместе, ходили на каток ЦПКО — Центральный парк культуры и отдыха, где «скользили по гостеприимной поверхности, и тепло разливалось под ушанками и свитером…»
Неустанная советская пропаганда, казалось, не внедрялась в наше сознание глубокими гвоздями. У нас было тяготение к независимости.
Одним из памятных событий в наши детские годы были дни смерти Сталина. Там, где наш переулок вливался в улицу, мы встречались и вместе шли в школу. Путь этот был для нас, как ритуал… И он остался самым длинным путём в жизни, и сколько бы мне не пришлось жить, всё равно это будет самое длинное время в моей жизни.
В тот мартовский день вся улица плакала, около репродукторов стояли чёрные люди и слушали сообщения. Что же будет?! Что будет?! — стонала одна женщина, и казалось, все молча вторили ей. И то там, то тут этот вопрос на лицах людей, все растеряны, убиты, беспомощны. Что же будет? Вопрос повисает в воздухе и летит по толпе, и люди будто сливаются в этом вопросе, как в экстазе. Горе, горе, всенародное горе. Ритуальные стоны по всей земле. В самом воздухе было что‑то мрачное и тяжёлое. Умер Сталин. Всё в трауре.
Крик безысходности: что будет? — пронзил меня и захватил. И на какое‑то время во всём моём существе ничего больше не было кроме чувства страха, что же будет? В этой полнейшей беспомощности было даже что— то мистическое. Подобного единения с толпой и такого наслаждения от этого слияния я потом никогда не испытывал.
Саша в этот день в школу не пошёл, у него была температура, и я увидел его только вечером, когда пришёл навестить. Ася Романовна была расстроена Мишиной болезнью, отца Саши не было дома. Я сказал Саше про свои страхи «что же будет?», но он был болен и ничего мне не ответил. Саша холодно и презрительно относился к психологическим эпидемиям. Я больше поддавался, Саше помогала литература. И он на меня влиял…
Через несколько дней Саша, когда я пришёл к нему, достал газету с похоронами и показал мне лица вождей вокруг гроба вождя: «Посмотри, они улыбаются… Горя на их лицах не видно». Я не мог этому поверить и не без страха стал смотреть в газету и вдруг усмотрел в чертах наших великих людей полное равнодушие и даже радость.
— Эти люди не в трауре, а наоборот, они расслабленные — говорил Саша с озадачившей меня улыбкой. — Знаешь, мама говорила отцу будто её знакомый переводчик слышал по Би Би Си, что вождь умер раньше, чем было объявлено людям. И ещё она говорила, что наша родственница Нина ездила в Москву на похороны и видела, как много людей погибло, задавленных горем, рвавшихся к гробу… На слове «гроб» раздался стук в дверь.
Саша быстро кое‑как свернул газеты и сказал: «Да». Вошла Ася Романовна, держа в руках тарелочку, на которой лежали два пирожка. И я и Саша молча, не опуская глаз, смотрели на неё.
Она удивлённо и с любопытством тоже смотрела на нас. Взгляд её был тревожным, сосредоточенным, точно совсем чужим. Мы непривычно долго смотрели друг на друга. И это было странно. Она, видно, чувствовала, что нам нужно что‑то сказать, но не знала: как сказать и что сказать?
— Никому это не показывайте и ничего не говорите! Это опасно, — наконец, произнесла она почти шёпотом, прервав столь необычное молчание. Голос её тревоги вышел откуда‑то из‑под сердца. Мы ничего не отвечали, сидели молча. Она свернула газеты в рулон, поставила на их место пирожки и, забрав с собой газетный свёрток, вышла. Это было символично: молчите и получите пирожки. Эта сцена с пирожками, Сталиным и газетой время от времени мне вспоминается как мой первый приход в сознание. Что‑то зародилось в душе потаённое, неощутимое, другое. Придя домой, я ещё раз взглянул на снимки в газетах. Посмотрите на эти старые снимки, и вы всё сами увидите. Но народ, обезумевший от горя, вперяет свой взор в пустоту.
Позже с глубоким смущением и некоторым ужасом мы узнали о вступлении наших войск в Венгрию. У нас внутри вспыхнул мятеж: как обманывают народ, доверие моей матери. Как всё доверие оборачивается обманом. Какая правда? Саша тогда процитировал мне стихи:
Сейчас, когда пишу, испытываю жалость к моей бедной матери, верившей вместе со всем народом Сталину, коммунистическому идеалу. Я испытываю глубокую ненависть к тем, кто привёл её к внутреннему, невидимому конфликту со мной. Я уходил от патриотизма, под влиянием книг и Саши. Мысленно спрашиваю себя: можно ли возложить на мою маму вину? Как и на те миллионы ей подобных? И спросить про причины… И можно ли было изменить ход вещей?
Она осталась вдовой после войны с двумя сыновьями, не вышла замуж, принесла себя в жертву сыновьям, работе, идеалу… Она так и не вкусила радости жизни, не разделила со мной разочарования и не узнала, что я не исповедую её веры. Я боялся с ней делиться своими взглядами, чтоб её не напугать, мой язык ей был непонятен. Мне становились чужими все её страхи. Как‑то она всего боялась, верила разным глупостям, какими забивали всем головы! Мы жили в разных плоскостях. Мир моей матери: «от советского информбюро…» до «танго, эта старая пластинка…»
Мама умерла сразу после того, как я окончил институт. Впрочем, возможно, я бы в дальнейшем её убедил. Прошли разоблачения. Наш новый вождь — полу— коммунист полу–реформатор — прочёл свои обвинения, ошарашив верующую публику. Я уже начинал издалека проводить «свою пропаганду», переворачивать её мировоззрение. Ведь она меня любила и хотела постигнуть мои устремления, потому слушала, хотя и боялась. Но я не успел открыть до конца ей своего сердца. После смерти матери я был близок к женитьбе, ощущение одиночества, желание не оставаться одному толкали меня на этот шаг, однако, моя избранница, дальняя родственница моего отца, уехала в экспедицию, а за это время женился мой брат. Женитьба брата излечила меня от ощущения одиночества и желания семейной жизни. По возвращению из экспедиции моя приятельница, оказалась влюблённой в другого, мы остались друзьями, а я — «свободным художником».
Вернусь к Саше и к описанию атмосферы нашей юности.
У Саши были отличные успехи в школе, особенно он выделялся своими способностями к иностранным языкам и литературе, (Он остался верным своим школьным увлечениям, поступив в институт иностранных языков. Я выбрал для себя историю культуры.) Сашу влекло к изучению языков, лингвистики, слов. Его знакомство с поэтами, писателями ширилось изо дня в день. От Сашиного деда осталась библиотека, в которой были оригинальные, старинные книги, даже на иностранных языках. Помню на испанском Дон–Кихота, на английском Байрона… Я не знаю, как эти книги сами выжили, но в условиях книжного террора они выкармливали наше мироощущение. Саша читал в подлиннике Шекспира, и его память хранила множество поэм и стихов. Иногда он цитировал стихи по–английски и выражал восторг при каждом прекрасном стихе, хорошем слове. Влияние поэзии оживляло и вдохновляло его. Он хочет проникнуть в гармонию стиха и сам хочет быть поэтом. Саша подражает китайскому, японскому стилю, хотя в подделке есть ложь, но это даёт пищу его фантазии. Как‑то он начертил на бумаге все стихотворные размеры, а над письменным столом повесил свои магические стихи. В них было нечто виртуозно–манерное, но Саша искал жизнь в мире слов и хотел строить словесные храмы.
Одним зимним днём Саша пришёл ко мне совсем неожиданно, в это время он должен был быть на занятиях музыкой. Я и сейчас слышу его мягкий приглушённый голос, которым он мне сообщает: Витя, у моего отца есть другая семья! Он донёс до меня эту тайну в уголке у моего письменного стола, присев напротив меня, и виновато на меня посмотрел, потом склонил голову и опустил глаза. Мы долго молчали, потом я спросил: «Откуда ты знаешь?» Он достал из кармана сложенный листок бумаги, выглядевший как документ, не написанный от руки, а напечатанный на машинке.
Я запомнил почти дословно начало того письма, которое мне показал Саша. «Уважаемая…, женский комитет нашего института уведомляет вас, что ваш муж сожительствует с одной из сотрудниц…» Саша замялся.
Заботящиеся о моральном облике сообщали все подробности встреч и призывали Асю Романовну укрепить свою семью. В сущности, непонятно — к чему они это сообщали? Из соображений причинить боль? Из‑за правды?! Я не знал, как мне вести себя.
В эти годы было много людей–утаителей, годами ведущих двойную жизнь. Разводы грозили увольнениями. Забегая вперёд скажу, потом оказалось, что возлюбленная Сашиного отца не хотела уходить от мужа, и тоже вела скрытую жизнь. Ася Романовна плакала, но ничего не сказала Саше. Она стала увядать, и мы не понимали с чем связано её состояние.
Насколько я мог заметить, Сашин отец Ефим Петрович будто бы соревновался с Сашей. Он не одобрял Сашиных увлечений поэзией, философией, литературой. Он часто подтрунивал над Сашей, что тот не унаследовал его способностей к точным наукам, и ни в грош не ставил Сашины лингвистические занятия. Е. П. недолюбливал иностранные языки и считал, что Саша неправильно выбрал профессию. «Нужно заниматься физикой, математикой, экспериментами, а не пустой болтовнёй», — презрительно говорил он. Я не буду углубляться в мифологические объяснения их взаимоотношений, потому что мало верю в разного рода спекуляции на тему взаимоотношений отцов и сыновей.
Я рос без отца, но воспринимал это как само собой разумеющееся. Я больше страдал оттого, что во дворе большие мальчишки не хотели со мной играть. Считаю, что из шалопаев вырастает приличных людей нисколько не меньше, чем из послушных и воспитанных. И никто не знает, как когда и почему всё оказывается. Мы не выбираем место рождения, не выбираем родителей, но потом в самый краткий квант нашей жизни может встретиться что‑то такое, что переворачивает всё наше содержание и с избытком вознаграждает всякую нужду, перестраивает и направляет нас. И тогда мы обязаны только сами себе.
Что осталось от нашего детства? Саша оставался всю жизнь ближе к своему детству, чем я.