Я работала в центрах помощи наркоманам, в соборах, построенных на средства банкиров, на самолетах, на грузовиках.
Каждое утро мой день наливался безупречной зеленью. Город неумолчно шумел, и все его краски, все течения были мне желанны. Хотелось исходить его весь, сплошь исколесить его огромное многоцветное тело, подсоединенное к электрическому проводу моих причуд. Ах, пройти, зеленея, над всем розовым, зелено взобраться по склонам фиолетового, проскользнуть зеленой украдкой между оттенков синего, яростной зеленью вспыхнуть над оранжевым, ливнем хлынуть на млеющую от восторга желтизну, пощекотать зелеными пальцами заснеженные низинки, побарахтаться среди серого тумана в росистой листве пальм, вскарабкаться, цепляясь зелеными усиками, на колонны черноты, чтобы потом снова хлынуть вниз насмешливыми каскадами на спину каштанов, о, прорастание трав, распускание листвы, трепетные превращения зелени, живой зеленый, яркий зеленый, зеленый…
Я мчалась, гонимая задорными переливами моих зеленых настроении. Моя энергия мощными волнами выплескивалась на улицы города. Я говорила себе: «Чего ни пожелаю, все смогу», и вскоре меня стали подталкивать, нести вперед другие руки, другие ноги, безымянные, ставшие как бы продолжением моего тела. Оно сделалось многоглазым, протянулось в бесконечность, где подчас распадалось на части, накладываясь само на себя, как кубистический рисунок, и улицы неизменно расступались передо мной, в них всегда веяло яркой зеленью. Это был ветер бесприютных пространств, высокогорных плато, где коченеют от стужи и умирают в одиночку, долетая до города, он еще нес в себе частицу ледяной жестокости вершин, не расслабляясь, хранил этот колючий холод, что взбадривает, заставляя ощетиниваться по-звериному, подстегивая бег крови. Он свистел над перегретыми коконами долин, где притаились тихие, тепло упакованные мертвецы. Ветер кусачий, ветер хохочущий, он проносился над вязкими торфяниками других красок, чтобы тотчас, зеленея все ярче, унестись дальше, вперед.
Стремясь вслед за бодрящим зеленым вихрем своих настроений, я меняла лошадей одну за другой, пересаживаясь, как только повод найдется, но он находился не всегда. Мои временные работы занимали месяц, от силы три, а затягиваясь дольше, становились почти невыносимыми. Некоторые из них приносили достаточно, чтобы жить, на других можно было кое-как продержаться, на третьих — никак. В одно прекрасное утро я поругалась с гигантским пауком из-за бедного комарика, которого мы доили уже в третий раз, но к вечеру новое место еще не нашлось. На следующий день я стала перебирать агентства, у них у всех была одна дежурная формула: «Сорок слов в минуту». В последнее я подоспела к самому закрытию, уже на исходе дня. Толкнула дверь из искрящегося стекла — и оказалась в аквариуме. Зеленое пушистое ковровое покрытие пружинило, ноги тонули в нем. Стены изумрудно сияли. Русалка подплыла небрежно, влача за собой шлейф из зеленых водорослей. Я принялась было перечислять свои способности, но она, не слушая, протянула мне зеленоватый бланк, где значилась одна рубрика, все та же: «слова в минуту». Вместо ответа я нарисовала извивающийся силуэт змеи-русалки, и она, не взглянув, сунула мой бланк в громадный яблочно-зеленый лакированный ларь, полный таких же зеленоватых карточек, набившихся там, сжатых плотно, как зеленые черви. Я вышла на улицу, еле волоча ноги, вконец разбитая. Было уже шесть вечера, мимо валом валила серая толпа, стояло глухое безветрие, никаких бодрящих дуновений. Зеленый цвет внушал мне содрогание.
А ночью приснился сон. Я торопливо шагала по дороге, держа в руке большой зеленый зонтик. Знала, что идти надо быстро, однако вдруг что-то мне стало мешать, шаг замедлился, я глянула вниз и с ужасом обнаружила, что под ногами пустота. Зонтик на самом деле был большим воздушным шаром, я принялась отчаянно орудовать насосом, но рука устала, шар не надувался, он камнем падал вниз. Я рухнула на скалу, которая сомкнулась надо мной, клацнув, словно зубастая пасть. Я была устрицей. Прижавшись лбом к стене там, где она дала трещину, я смогла различить далеко в вышине семицветный клочок радуги.
Круг замкнулся. Снова настал сезон распродажи коллекций. Я опять вернулась в магазин одежды, оказалась в тех же слишком жарких задних помещениях среди колесящих тележек, опять то доставала, то возвращала на место платья, проворная, как блоха. Но это была уже совсем другая песня.
Больше никаких прыгучих блошек — вокруг толклись бледные влажные тела, какие у них были дряблые животы, как они натужно двигались, каким спертым воздухом дышали! Приказы падали, как куски подсохшего дерьма, оно копилось кучами, словно штабеля мягких коровьих лепешек, которые, постепенно уплотняясь, делаются плоскими. Сколько времени придется ждать, пока они возвратятся к жизни, удобрят нашу почву, а воздух очистится? Личинки в тряпичных мешках ползали туда-сюда с мучительными усилиями, какими же тяжелыми и усталыми были тела, как медленно сползали с них коконы!
Течения города, разворачиваясь по кругу, вынесли меня к тому понтону, откуда я начинала свое плавание. Больше не было, значит, иного выбора, как только снова пуститься в путь, по тем же смрадным каналам, и так на веки вечные? Сколько бы существо города ни вынашивало в своей обширной матке, она извергает все те же формы. И как же были смехотворны все наши хилые измышления, как жалки цветные брелоки, которыми мы обвешиваем свои скрипучие тележки, чтобы скрыть эти унылые нескончаемые повторения.
Конец задорной зелени городских ветерков. Сомнения наплывали, как тучи, клубились на пути моих настроений. Ах, я могла бы и дальше держаться за насыщенный электричеством провод моей одержимости, но все уже было не то, и гроза заклубилась в моем теле.
Я думала, что легко, как играющий ветерок, перепархиваю с места на место, соскальзываю с самых острых отрогов, смеясь с ними вместе над их видимой остроконечностью, и, дразня своей зеленой бахромой, вовлекаю их в свое кружение. Но отроги не смеялись, каждое место, четко обозначившись в себе самом, считало себя единственным, вечным. И я больше не порхала, я напоролась на их острия, мне следовало оставаться там, где я есть, поверить в это место. Стать и самой таким же отрогом, затвердевшим и плотно вросшим в почву, а свою развевающуюся в вечном кружении бахрому выкинуть в мусорный бак. Меня больше не смешили жирные тела менеджеров, ловкие руки в перстнях, холодные и все проверяющие на ощупь, резкие голоса контролеров, не забавляли ни длинные носы исподтишка вынюхивающих добычу рекламных наводчиков, ни послушные марионетки, прыгающие так же, как я. При первом же лязгнувшем над ухом приказе перед глазами вспыхнул красный. Я сорвала с себя свой скромный маскарадный халатик. Он не поддавался, и я резким жестом разодрала его в клочья, швырнула эту пеструю рвань своре, которая бросилась на нее, а сама удрала через туалеты.
Внизу между стен все те же каналы продолжали обычное медлительное течение, перекрещивались снова и снова — вечный круговорот в нескончаемом топоте множества ног. Город, объятый штилем, раскинулся вокруг, его механический шум напоминал площадку для игры в крикет. Его глупый прибой бился о подножия зданий. Улицы расступались передо мной, словно падающие стебли подгнивших водорослей. Краски были разбросаны по ним грудой увядших лепестков.
Но где же она совершилась, эта грандиозная жатва, что заставила их облететь? Где тот сверкающий сноп цветов? В какой час, в каком краю можно было нарвать подобный букет? Неужели надо остаться в тесном лабиринте, подождать еще, влачась через долгие часы, годы, века, не получая от огромного неба ничего, кроме остатков этого разрозненного букета, случайно падающих там и сям, жалких, вечно подпорченных с краю, изъеденных червями или увядших! Ах, пусть этот сноп отдаст полностью все, что может, чтобы здесь и сейчас сжать его слабую плоть, заставить ее излиться, украсив небо красными султанами своего сока, а сердце его пусть взовьется ракетой, чтобы на черном дне времени раскрылся наконец громадный ослепительный витраж города.
И тут я увидела, как все краски вскипели. И бежевый, и каштановый воспылали жестоким багровым пламенем катаклизма, чья темная краснота вздувалась всеми красками, которые она вбирала в себя, растворяя в своем бурлящем горне. В этом расплавленном месиве краски кружились, словно цветы, сотканные из пены, мечущиеся анемоны, а между бурунами снова и снова взметались гигантские стебли огня. Оранжевый взрывался, фиолетовый грубо разжижался, скатываясь ртутными каплями, растекался желтый, синий падал, как рушатся утесы, а зеленый, чуть этот жар его коснется, испарялся. Во мне бесновалось насилие, рожденное отчаянием и похотью, из темных дыр моей жизни восстали невредимыми все страсти, но теперь они словно по волшебству вдруг выросли до гигантских размеров. Если в пору их детства они были маленькими чарующими и жестокими зверушками, созданными для игры, то теперь они обернулись громадными чудищами, которые оспаривали друг у друга хрупкие клочки моей жизни. Пламя занялось со всех сторон.
Я могла бы, конечно, перекинуть через эти потоки расплавленной лавы переходные мостки, опирающиеся на все те цвета, которые я испытала, но они, пожираемые жаром, тотчас уплыли бы клубами тумана. Я могла бы вбить краски в землю, как столбы, как сваи. Но что-то побежало бы от моих пальцев вверх по колонне, которую я бы воздвигала, у меня не нашлось бы достаточно убежденности, чтобы наладить, утрясти свои краски, сделав их несгораемыми. И тогда вершина колонны вдруг беспощадно надломилась бы, взорвавшись мрачным огнем, алое сердце взрыва заволоклось бы дымом, то была бы едкая алость последнего сгорания, где зеленое уже не сможет быть ничем, кроме мифической саламандры.
Итак, не оставалось ничего иного, как отдаться пожару, пошвырять в огонь куски своей плоти и упиваться этим ненасытным опьянением до последнего уголька, пока не рассыплешься в пепел. А после этого, может быть, обретешь ту невинность, о которой говорится в книгах.
Огонь заражал меня своей лихорадкой. Чем выше взметались языки пламени, тем жарче становилось мое возбуждение, и они сливались в едином взрыве. Ярко-красное сердце огня кипело под каждой из моих дорог, под каждой из моих красок. В любой миг я рисковала поскользнуться, и тогда, обернувшись пожаром, я, может статься, как пламя, испепелила бы все вокруг.
Но нет, жар лишь опалил мое лицо. Огонь оттолкнул меня своим яростным дыханием, и всесожжение не состоялось.
И вот я вернулась в город еще на несколько дней. Когда дул ветер, я научилась расправлять крылья. Теперь ветер стих, и мои крылья тоже поникли, но я продолжала путь пешком. Если подключалось течение, я учтиво следовала за ним, когда оно меня покидало, опрокинув навзничь, я поднималась вновь. Стоило какому-нибудь цвету заявить о себе, я подобающим образом снимала перед ним шляпу своих эмоций, но потом надевала ее снова. Я делала то, что надлежит, не позволяя красному зайти дальше опушки и следуя стародавними тропинками зеленого. Но я им не верила. Зеленый тоже был недостаточен, он мог отступить перед красным. Два изначальных цвета пришли ко мне, они играли со мной, а не оберегали меня. Мое тело не удерживало красок.
Наконец зеленый исчез полностью. Осталось лишь болтливое журчание каналов по камням огромных строений, и этот шум стал для меня нестерпим. Казалось, город разбился вдребезги, словно бутылка, и я шла по его острым, со скрежетом трущимся друг о друга осколкам. Внезапно я осознала, что невозможно провести ночь, хотя бы всего одну, в этой невразумительной местности. Как я смогу заснуть на обломках огромной развалившейся вазы города, где моему телу примоститься среди этих режущих граней, которые в клочья раздерут мой сон? Я отыскала свой спальный мешок и направилась в парк.
На его дорожках еще мелькали последние велосипедисты. Под деревьями уже копилась мгла. Я пересекла этот почти лесной участок в надежде, что, может быть, выйду из него уже не здесь, окажусь в каком-то ином пространстве. Но меня вынесло на центральный газон. Заходящее солнце здесь било в упор, как прожектор. Я развернула свой спальник и улеглась. Тень осталась вдали, у кромки деревьев. Потом солнце скрылось, и она подползла ближе. А там, совсем далеко, на фоне неба четко прорисовались, ощетинившись сверканием стекол, крепостные укрепления города. Оттуда не долетало ни звука. Я уснула прямо на голой земле.
Утром я проснулась очень рано. Выбралась из спального мешка. Мое тело не улавливало красок, но я услышала собственный голос, проговоривший отрешенно: «Да, но я по-прежнему здесь». Я снова потянулась. Все вокруг казалось мне беспредельно удивительным. Солнце всходило из моря. Легкая желтизна, похожая на пыльцу, окрасила мои пальцы. Я стала смеяться, я говорила себе: «Вот он, еще один, новый!» И так он был нежен, этот цвет, такое излучал ласковое тепло, что взгляд растворялся в нем. Верхушки деревьев купались в желтом сиянии. Мне вспомнилась молочно-белая кожа лесного смотрителя и его жены с этими золотистыми пятнышками, которыми она была усыпана. Решив, что работать не пойду, я снова разложила спальный мешок. Когда в парк стали забредать первые гуляющие, я перебралась под деревья. Я нежилась, купаясь в солнечных бликах, каждый из них был теплым озерцом, и тело в нем блаженно раскрывалось, будто кувшинка. Я сказала себе: «Пусть меня объявят универсальным художником!» — потом, перебравшись в другое золотистое озерцо, добавила: «А мир пусть копошится в своей пестрой ветоши!» Я могла немного побыть в неподвижности под защитой этого заколдованного круга желтизны, мир никуда не денется, не исчезнет. В свое время я наверняка найду его снова. И он больше не отвернется от меня, с треском захлопнув веер своих красок только потому, что я покинула его ненадолго. Я сказала себе: «В конце концов, я тоже часть мира». И уснула в желтом уютном кружке.
Когда настал вечер, желтый покинул меня. Я этому не удивилась. И знала, что последовать за ним не смогу. Чтобы удержать его при себе навсегда, требовалась особая грация, а у меня ее не было. Мои пальцы были слишком грубы, мои нервы — слишком напряжены. Его золотистой пыльце нужны были тело лотоса и терпеливые персты мудреца. Чтобы венчики его оттенков могли раскрыться вполне, города должны уподобиться озерам, а взгляды стать медленными, словно скользящая по глади ладья. Затаив сожаление в глубине сердца, я отпустила его, и он удалился в своем неторопливом странствии, цвет тела, распускающего свои лепестки, а я смотрела, как тает в небе его сияющий след, пока не увидела, как наконец он застыл, бесконечно далекий, будто созвездие в глубинах памяти.
Мне оставалось от него теперь уже только удовлетворение. Отрада сознавать, что это был изначальный цвет, что он существовал и, может быть, существует поныне.
И тут я подвела итог: изначальных красок четыре — зеленый, красный, желтый уже были, стало быть, остался только синий. Все краски облетели с меня, я теперь так оторвана от всего. Что до этого последнего, я не стану ждать, когда он придет ко мне, на сей раз я сама буду его искать, я затравлю его, как зверя, мне страсть как не терпится с этим покончить. Синий, где ты, ты меня слышишь? Я подняла глаза к небу. Синий, разумеется, был там. Тогда я решила добраться до одной из башен города, самой высокой, той, что как раз только что перестала расти, той, чья вершина в облачные дни скрывалась за тучами.
Когда я подоспела к ее подножию, конторы уже закрылись, в застекленном холле расхаживали в противоположных направлениях два охранника. Я долго наблюдала за ними. Наконец один из них остановился у настенного телефона, нагнулся. Тут я выждала, чтобы другой завернул за угол эскалатора, и проскользнула к лифтам.
Долгий, долгий подъем по центральной шахте, замкнутой со всех сторон. На последнем этаже, как и на других, ни единого окна, а все двери заперты. Я дергала и толкала их одну за другой, но непроницаемые стены не давали пробиться к небу. Внезапно я вспомнила, что у меня есть оружие — мой талисман, который я всегда заботливо хранила и умудрилась не потерять. Это была отмычка, подарок сумасшедшего проповедника из парка, — ею открывались туалеты больших административных зданий. Итак, я толкнула дверь, потом села на плиточный пол перед громадным окном.
Синий, где ты? Ты меня слышишь? Я не знала, смеяться или плакать. Моя жизнь разыгрывалась в орла и решку, но кем — ликом Бога или монстра — обернется орел? Столкнусь ли я нос к носу со страшным, несусветным зверем, который поднимется сюда из заоконной бездны, или эта дрожь, тихонько нарастающая во мне, — знак, что ангел во плоти расправляет крылья? Город, раскинувшийся внизу, был почти невидим. Он словно бы ушел в землю. А вверху, надо мной и впереди, простиралась бескрайняя синь. У меня больше не было надежды. Я протянула руки, проклиная окна, которые не открывались. И тут я достала мой второй талисман, алмазный резец, оставшийся у меня от работы в одной компании. Я принялась вырезать стекло. Работала неторопливо, тщательно. Потом отделила его и прислонила к стене. Теперь небо доходило до самой земли. Я опустилась на колени.
Синева над самой башней была лучезарна, ни единая тень не нарушала ее кристальной прозрачности. Как я могла столь долго заблуждаться? Это она — изначальный цвет, первый и главный, все прочие грубы, перегруженны, лишь она одна истинна, та, что сливается с бесцветностью, та, чья тишина погружает сознание в бесконечный покой.
Отпущенная, как воздушный шар, моя душа поплыла вдаль. Я была одна среди бледных пространств, от всего отрешенная, витала в сферах, тихо уносясь вверх, проходя сквозь голубоватые прозрачные воздушные массы, исчезая.
Внезапно я вернулась на подоконник… Сердце дико колотилось. Потому что я ведь так и не встретила синего, там были одни лишь прозрачности, они нескончаемо наплывали и уничтожались, сменяясь новыми прозрачностями, это же не более чем одна громадная пористость. И теперь к земле рвался мой взгляд, снова к ней, к земле! Сколько бы город ни прятался сейчас, как бедный съежившийся зверь, со своей высоты я вдруг так хорошо увидела его целиком, весь. Там, внизу, танцевала жизнь во всех своих безумных и трогательных обличьях, и все краски, сбежавшись, водили хоровод вокруг нее, наряжая ее, как сестру, и она меняла свои уборы, каждый из которых не был ни более, ни менее прекрасным, чем другие, но он был собой, единственным, и чего иного я могла ожидать? О, как же я любила этот восторг ее красок! Я видела их все, все цвета, которые презрела, — и розовый хрусталь первых взглядов, и оранжевый, страстный, как руки, протянутые для объятия, и унылый каштановый, и фиолетовый, полный тревоги, словно открытая рана, и робкие переливы сиреневого, и стремительно галопирующий зеленый, и красный в его ярости, и желтый, такой нежный. Они, все краски жизни, все ее полотно, как они были мне любы! Как небесная пустота сумела заставить меня воздать им должное! И какую же ошибку я чуть не совершила!