И тем не менее, это не что иное, как самоутверждение в уголке, в сторонке тех, кто не завоевал права занимать другое, даже менее приличное место… вот я и говорю, что это благодушие мне противно, поскольку Литература — дама крутого нрава и ее не следует затаскивать в угол и пощипывать. Основная черта литературы — ее острота. Даже та литература, что добродушно улыбается читателю, является результатом напряженного, упорного развития ее творца. И стремиться литература должна к заострению духовной жизни, а не к подпольной терпимости.
Эта деталь, не имеющая в принципе большого значения, тем не менее характерна, поскольку она подчеркивает мужское начало в той области, которая должна быть твердой. Той же литературе, которую беспрестанно смягчают разные добрые тетеньки, плодящие романы или фельетоны, да разные поставщики второсортной прозы и поэзии, да славящиеся легким пером тюфяки, этой литературе грозит опасность стать яйцом всмятку вместо того, чтобы быть, в соответствии со своим предназначением, яйцом вкрутую.
Из статьи г-на Б. Т. в «Ведомостях»: «Осмелюсь однако высказать подозрение, что польский оптимизм, вопреки существующему мнению, проистекает непосредственно из лености ума… Всегда, как только ситуация становится трудной, мы прибегаем к традиции „бодрости духа“…»
А рядом, на той же странице, в статье г-на В. Гр. читаем: «Мы стали забывать, что величие литературы покоится на ее самодостаточности… Искусство никому не служит…»
Жара. Моей слабости не хочется читать дальше… однако эти отрывки будят беспокойство. Я мог бы подписаться под ними, их содержание мне близко. Но как раз потому, что они близки мне по содержанию, они становятся угрожающе враждебными. Поскольку это содержание идет от кого-то другого, оно явилось выражением других миров, результатом другой стилистической и духовной базы. Здесь достаточно прочитать любое из следующих предложений г-на В. Гр.:
«„Ухаживания Фирцика“[15] — настоящая литература… самодостаточная игрушка, подобно тому, как самодостаточной игрушкой является здоровый человек в веселых лучах солнца или в прохладной тени…».
…Одно лишь сопоставление «игрушка — здоровье» вместе с тем, что мне известно об авторе этих строк из других его работ, отдаляет меня от него и делает предыдущее его высказывание малоприятным. Как же много зависит от того, из чьих уст прозвучало мнение, которое мы тоже разделяем и поддерживаем. Я думаю, что идеям в Польше всегда не хватало людей… в том смысле, что люди не были в состоянии обеспечить идеям не только необходимую силу, но также и ту магнетическую привлекательность, которой характеризуется свободная душа. И что самое удивительное, так это то, что у нас было исключительно много благородных и даже выдающихся писателей. И тем не менее личности Жеромского, Пруса или Норвида, даже Мицкевича не были в состоянии вызвать (во мне, по крайней мере) того доверия, которым переполняет меня Монтень. Всё выглядит так, будто на путях своего развития наши писатели что-то в себе затаили и, в результате этой утайки, не были способны на всестороннюю искренность, как будто их добродетель была не в состоянии заглянуть в глаза всем разновидностям греха.
Однако вышеприведенные высказывания шокируют меня также и в другом отношении. А именно: в отношении этого самообразовательного «мы»… Мы, поляки, такие-то и такие… У нас, поляков, случается то-то и то-то… Наш, польский, недостаток состоит в том, что… Этот стиль утомляет, поскольку он повсеместный, и кто из нас сегодня не поучает таким образом народ? Вот одна из тех стилистических ловушек, которые ожидают пишущего человека, и которые — здесь я сужу по себе — так трудно обойти.
Но, как всегда, стилистический насморк — симптом более серьезной болезни. Ошибка такого подхода отражена в афоризме: medice. cura te ipsum[16]. Действительно, это самое «мы» — всего лишь формула вежливости, поскольку здесь автор выступает в роли воспитателя, человека, который, столкнувшись с Европой, не без боли констатирует наши недостатки. За таким внешне незначительным замечанием скрывается довольно большая самонадеянность, не говоря уже о том, что нравоучительная весомость таких формулировок дается слишком легко и достается слишком дешево… так что каждый, изображая из себя «европейца», может их себе позволить. Но главный корень этой ошибки уходит так глубоко на наше дно, что нужна нешуточная операция, чтобы навсегда распрощаться с ошибкой.
Так в чем же она? Она — вопрос энергии и жизненной силы. Она — вопрос самого нашего отношения к жизни. Ох уж этот Адась, в школе он всё время пытался понять, в чем его ошибки и как их исправить; он хотел быть таким же набожным, как Здись, таким же практичным, как Юзек, таким же умным, как Хенрысь, таким же веселым, как Вацек… за что учителя его очень хвалили. А вот товарищи — не любили и с наслаждением поколачивали.
[2]
После шестнадцатичасовой вполне сносной автобусной поездки из Буэнос-Айреса (если бы только не танго, которыми надрывался репродуктор!) — зеленые холмы Салсипуэдес и я среди них с книгой Милоша под мышкой; книга называется «Порабощенный разум»[17]. Вчера весь день лило, сегодня завершаю чтение. А значит, так вам было суждено, такая уж наша судьба, такая дорога, старые мои знакомые, товарищи, друзья по «Земяньской» и по «Зодиаку»[18], что я здесь, а вы там, вот так все и определилось, так получилось. Милош гладко излагает историю банкротства литературы в Польше, и я еду на его книге через это кладбище плавно и без рывков, как третьего дня по асфальтовому шоссе.
Но страшна эта поездка! Меня не пугает, что tempora mutantur[19], меня пугает, что nos mutamur in illis[20]. Меня страшит не изменение условий жизни, падение государств, исчезновение городов и прочие гейзеры сюрпризов, так и бьющие из лона Истории, а то, что человек, которого я знал как Икса, вдруг стал Игреком, что он меняет свою личность, как пиджак, и начинает действовать, говорить, думать, чувствовать вопреки себе самому, — вот что наполняет меня страхом и ввергает в замешательство. Какое жуткое бесстыдство! Какая смешная кончина! Стать граммофоном, на который поставили пластинку с надписью «His master’s voice» — голос моего хозяина! Вот гротескная судьба этих писателей!
А писателей ли? Мы избавились бы от великого множества разочарований, если бы не называли «писателем» всякого, кто умеет «писать»… Знавал я таких «писателей» — это были люди в большинстве своем не слишком интеллигентны, с довольно узкими кругозором, которые, насколько я помню, так никем и не стали… вследствие чего им сегодня даже не от чего отказываться. Эти трупы при их жизни характеризовала такая особенность: им легко удавалось имитировать наличие морали и идеологии и срывать таким образом похвалы критиков и значительной части читателей. Я и пяти минут не верил в католицизм Ежи Анджеевского, а после прочтения нескольких страниц его романа в кафе «Зодиак» поприветствовал его мученическое и одухотворенное лицо столь двузначной миной, что обиженный автор немедленно порвал со мною все отношения.
Но и католицизм, и муки, и книга были приняты возгласами «осанна» тех наивных, которые разогретую строганину принимают за кровавый бифштекс из вырезки. Запойный национализм Галчиньского, в прочем действительно талантливого человека, стоил того же, что и интеллектуализмы Важиков или идеология группы «Просто-з-мосту»[21]. В варшавских кафе, как и в кафе всего мира, тогда витала потребность в «идее и вере», в соответствии с чем писатели с пятницы на субботу начинали верить в то или другое. Что касается меня, я всегда считал это ребячеством и даже делал вид, что меня это забавляет, однако в глубине души меня охватывал страх перед лицом этой увертюры к более позднему Великому Маскараду. Самое главное, что все это было дешевкой, и не меньшей дешевкой в большинстве случаев были слащавая человечность различных дамочек, поэтичность Тувима и группы «Скамандр»[22], находки авангарда, эстетическо-философские безумства Пейперов, Браунов и другие проявления литературной жизни.
Дух рождался из имитации духа, и писатель должен был притворяться писателем, чтобы в конце концов стать писателем. Довоенная литература в Польше была, за малым исключением, неплохой имитацией литературы, вот и все. Эти люди знали, каким должен быть великий писатель — «настоящим» — «глубоким» — «конструктивным», — а потому они изо всех сил старались соответствовать этим положениям, но все дело им портило сознание того, что отнюдь не их собственные «глубина» и «возвышенность» толкают их к писательству, а совсем наоборот — они культивируют в себе эти глубины ради того, чтобы сделаться писателями. Вот так и происходил этот тонкий шантаж ценностями, и уже было неизвестно, не провозглашает ли кто приниженности, дабы возвыситься и вырваться вперед, не провозглашает ли кто банкротства культуры и литературы лишь для того, чтобы войти в число хороших литераторов. И чем большим среди этих опутанных собственными противоречиями существ был голод на настоящие и чистые ценности, тем отчаяннее становилось чувство необоримой и отовсюду лезущей пошлости. Ох уж эта выдуманная интеллигентность, взвинченность, притянутая за уши утонченность, эти душевные муки — и все ради читателя! Существовало одно лишь средство, чтобы выбраться из этого ада: показать действительность, обнажить весь ее механизм и чистосердечно признать верховенство человеческого над божественным, — однако именно этого не просто боялась наша литература, на это ни за что не соглашались литераторы — хотя одно лишь такое признание могло вооружить их новой правдой и искренностью. Вот причина, в силу которой довоенная польская литература все больше и больше становилась подражательством. А простодушный народ, принимавший ее всерьез, очень удивлялся, наблюдая, как его «ведущие писатели», припертые историческим моментом к стенке, начали менять кожу, как они быстро приобщились к новой вере и заплясали под новую дудку. Писатели! Но в том-то все и дело, что это все были такие писатели, которые ни за что не хотели перестать быть писателями, они были готовы на самые героические жертвы, лишь бы только удержаться в своем писательстве.
Я вовсе не утверждаю, что если бы на меня стали давить те же самые силы, какие давили на них, то я не совершил бы того же самого ляпа, более того: считаю такой исход весьма правдоподобным, — однако при этом я не свалял бы дурака, как это сделали они, ибо по отношению к себе я был более искренним и не изрыгал абсолютные ценности так обильно. Тогда, в оживленных и шумных варшавских кафе, во мне зрело предчувствие приближающегося дня конфронтации, выявления и обнажения позиций, в результате чего я на всякий случай призывал избегать славословия. Однако не все было банкротством в этом банкротстве, и сегодня в книге Милоша я склонен выискивать скорее то новое, что давало возможность развития, нежели признаки окончательной катастрофы. А интересует меня вот что: насколько этот мрачный опыт может гарантировать писателям Востока превосходство над их западными коллегами.
Ясно, что в своем упадке они оказываются каким-то странным образом выше Запада, и Милош не раз подчеркивал те своеобразные силу и ум, которые способна обеспечить школа фальши, террора и систематического искажения. Но и сам Милош представляет собой иллюстрацию этого своеобразного развития, поскольку его спокойное, ровное слово, которое с таким убийственным спокойствием проникает в то, что оно описывает, имеет привкус определенной специфической зрелости, несколько отличающейся от той, которая расцветает на Западе. Я бы сказал, что в своей книге Милош сражается на два фронта: у него речь идет не только о том, чтобы во имя западной культуры осудить Восток, но также и о том, чтобы навязать Западу собственное, привнесенное извне личное переживание и свое новое знание о мире. И этот вот поединок, который практически в одиночку ведет современный польский писатель с Западом, где суть игры состоит в том, чтобы показать собственную ценность, силу, индивидуальность, для меня представляет больший интерес, чем анализ проблем коммунизма, поскольку каким бы глубоким ни был анализ, ничего нового он дать уже не сможет.
Сам Милош как-то сказал нечто вроде того, что разница между западным и восточным интеллектуалами в том, что первому как следует не врезали по ж… В соответствии с этим замечанием, наше преимущество (я включаю сюда и себя) состоит в том, что мы являемся представителями культуры огрубленной, а стало быть, стоящей ближе к жизни. Впрочем, Милош прекрасно понимает границы данной истины — было бы печально, если бы наш престиж должен был основываться исключительно на побитой части тела, поскольку побитая часть тела — это не часть тела в нормальном состоянии, а философия, литература, искусство должны все-таки служить тем, кому не повыбивали зубов, не подбили глаза и не своротили скулы. А теперь посмотрите на Милоша, как он все еще силится приспособить свое одичание к требованиям западной утонченности.
Дух и тело. Бывает, что ублажение тела обостряет чуткость души, и за задернутыми занавесками, в душной комнате буржуа рождается та суровость духа, которая даже и не снилась тем, кто с бутылками бросался на танки. Вот почему наша грубая культура будет пригодной только в переваренном виде, и только тогда она станет новым воплощением истинной культуры, продуманным и организованным нами вкладом в универсальную духовность.
А теперь вопрос: в состоянии ли Милош и та польская литература, которая сейчас находится на свободе, хотя бы отчасти реализовать эту программу?
Все это я пишу в моей каморке и должен кончать, потому что в пансионе «Las Delicias» меня ждет ужин. А потому — пока, мой дневничок, верный песик моей души; только не вой — твой хозяин уходит, но скоро вернется.
С некоторых пор (и, возможно, в результате монотонности здешнего образа жизни) меня разбирает любопытство, которого до сих пор не было, неимоверное любопытство, а именно — желание знать, что произойдет в следующую минуту. Перед моим носом стена темноты, из которой сейчас выступит нечто такое, что явится грозным предзнаменованием. За тем углом… что там? Человек? Собака? Если собака, то как выглядит, какой породы? Вот сижу я за столом, сейчас подадут суп, но… какой суп? Это основное, по сути, познание до сих пор не было отражено в искусстве, человек как инструмент превращения Неизвестного в Известное не фигурирует в числе ее главных героев.
Закончил чтение книги Милоша.
Поучительное и вдохновляющее чтение для всех нас, для польских писателей, и потрясающее. Когда я один, я постоянно думаю об этом, и меня всё меньше интересует Милош-защитник западной цивилизации и всё больше — Милош-противник и соперник Запада. Там, где он пытается отличаться от западных писателей, там он для меня важнее всего. Я ощущаю в нем то же самое, что и в себе самом, — то есть неприязнь и пренебрежение в отношении к ним, смешанные с горьким бессилием. Сопоставление Милоша с Клоделем, например, или с Кокто, или даже с Валери приводит к удивительным выводам. Казалось бы, что этот польский писатель, коллега Анджеевского и Галчиньского, завсегдатай «Земяньской», располагает большим запасом реализма и что он более «современный», а вдобавок и более свободный духовно, более открыт действительности и более к ней лоялен; дальше возникает впечатление, что он, возможно, даже более одинок, и далее — что он отбросил остатки тех иллюзий, за которые все еще цепляются западные поэты (например, Валери: он хоть и полностью очищен от иллюзий, но не перестал быть человеком, связанным с определенной средой и с определенным социальным строем, — а Милош совершенно выбит из седла). Вот и создается впечатление, что эта брутализированная культура дает преимущества, и притом приличные. Однако все это как бы не доведено до конца, не договорено, не консолидировано, и нам, возможно, не хватает того окончательного понимания, которое наделило бы нашу истину абсолютной уникальностью и силой. А ключа к нашей загадке у нас нет.
Как же раздражает нас неясность нашего отношения к Западу! Поляк, находящийся в конфронтации с восточным миром, это поляк определенный, заранее известный. Поляк, обращенный лицом к Западу, неясен, его образ полон смутного гнева, недоверия, непонятного раздражения.
[15] «Ухаживания Фирцика» (1781) — комедия Франтишека Заблоцкого (1752–1821).
[16] Врачу, исцелися сам (лат).
[17] «Zniewolony umysł» (1951) — попытка показать на примере четырех писателей (Е. Анджеевского, Т. Боровского, Е. Путрамента и К. И. Галчиньского) механизмы, заставляющие творца отказываться от истины и служить марксистской идеологии.
[18] «Земяньска», «Зодиак» — популярные кафе довоенной Варшавы, места встреч творческой интеллигенции.
[19] Времена меняются (лат.).
[20] Мы меняемся в них (лат.).
[21] «Prosto z mostu» — литературный еженедельник, издававшийся в Варшаве (1935–1939), конкурировавший с «Ведомостями» (см. примечание 6)
[22] Поэтическое объединение, образовавшееся в 1919 году и просуществовавшее до конца 1930-х годов. В него входили Ю. Тувим, Я. Лехонь, А. Слонимский, К. Вежиньский, Я. Ивашкевич. Тематикой и поэтическим языком группа стремилась связать поэзию с повседневностью и тем самым охватить многообразие проявлений жизни.