IX
До сих пор мы видели, что Европа была представлена в Москве торговыми предпринимателями, военным и мирным «полоном» и всякого рода техниками, потребными для московской власти. Таких посетителей, как помянутые выше «Муравьевские земли князья», ездившие «своею вольностью» из любознательности по разным государствам, Москва не знала. Они явились — и при том веселой и шумной толпой — при царе Димитрии Ивановиче, который сам на себя «возложи царское имя», и которого поэтому зовут Самозванцем.
Самозванец был несомненно москвичом, а не литвином и не поляком. Но созрело его покушение на московский престол в Польше при поддержке польского правительства и некоторой части польского общества. В условиях польской «златой вольности» он, во-первых, завязал деятельные сношения с московской украйной и поднял там движение в свою пользу против московского правительства Годунова. В августе 1604 года начал он кампанию против Бориса. С украйны московской на север двинулись мятежные казачьи дружины. На соединение с ними пошел из Польши мимо Киева и Чернигова сам Самозванец со своим польским отрядом. Соединение предполагалось где-то в Орловских или Тульских местах. Но оно не произошло, потому что войска Годунова разбили Самозванца и загнали в Путивль, причем почти все его польское войско рассыпалось. Из трех или четырех тысяч осталось у Самозванца всего несколько сот польских «товарищей». Самозванец дождался в Путивле смерти царя Бориса и свержения его сына Федора. Когда Москва признала царя Димитрия, и Самозванец с торжеством вступил в столицу и сел на «прародительский престол», все польские «роты», ему служившие, уместились в Москве в одном «посольском дворе», то есть, в одной усадьбе, где помещались обычно прибывавшие в Москву иноземные посольства.
Вступив в Кремлевский дворец, Самозванец привел туда с собой много иноземцев, с которыми он не хотел и не мог порвать завязанных в Польше отношений. Около него, вместе с боярами и московскими дворянами, оказались приближенные поляки, вроде его секретаря Бучинского с братом, необходимых ему для ведения сношений с Польшей. Остались в Москве после роспуска польского войска состоявшие при польских «ротах» «капланы» патеры Чиржовский и Лавицкий. Эти два иезуита были командированы своим духовным начальством к самому Самозванцу, чтобы он не отстал от католической церкви, в лоно которой был принят весной 1604 года. Роспуск польских дружин, сопровождавших Самозванца до Москвы, не заставил всех поляков выехать из Москвы на родину. Часть осталась в Москве и продолжала свою службу царю в качестве охранного отряда. Весь этот люд, расселившись по Москве, чувствовал себя господами положения и считал Самозванца в долгу перед «товарищами» шляхтичами за их труды и помощь. И, по-видимому, Самозванец разделял их взгляд и баловал поляков. Он попускал им их бесчинства, оставлял безнаказанными обиды, наносимые ими населению, якшался с ними в воинских потехах и пирушках. Впервые иноземцы явились в Москве не зависимыми, а первенствующими людьми, смотрели на москвичей сверху вниз, считали дорогу в Москву открытой для всякого иноземца. По своему внешнему обличью, по костюму и замашкам сам царь московский являлся для московской толпы иноземцем. Он как бы уничтожал ту вековую преграду, какая была между Русью и Западом в нравах и вере. Его предшественники, государи XVI века, сближались только с людьми протестантского направления, Самозванец же открыл путь в Москву и католикам, которые для тогдашнего русского сознания были «душепагубными волками». Вероисповедные отличия для Самозванца, вообще, были неважны: он одинаково жаловал и поляков-папистов, и немцев-протестантов. В его дворцовой страже, набранной из иноземцев, были люди разных религий и стран. Кроме поляков, в нее входили и немцы и французы. Один иностранец (Буссов) оставил нам интересное описание этого сборного отряда. Его составляли три сотни, различавшиеся вооружением и одеждой. Первая сотня — стрелки — ходила в бархате и золоте, содержалась богато и почиталась отборной. Капитаном ее был француз Маржерет, типичный авантюрист той эпохи, служивший Генриху IV во Франции, императору в Германии, королю в Польше и царям Борису и Дмитрию в Москве. Владея не только шпагой и мушкетом, но и пером, он оставил любопытную и умную книгу с описанием московских событий и порядков («Estat de l'Empire de Russie et Grande Duche de Moscovie». Paris. 1607). Другие две сотни телохранителей Самозванца находились под начальством немца Кнутсена и шотландца Вандемана, были вооружены алебардами, одеты нарядно и пестро, содержались сыто и, по отзыву современника, немало гордились и подымали нос[5]. Для того, чтобы иметь всегда под рукой эту вооруженную силу, Самозванец поместил ее во дворах вблизи Кремля, выселив для этого арбатских и пречистенских попов.
Надобно представить себе конкретно созданную Самозванцем обстановку, чтобы понять всю резкость перемены в московской жизни.
Население Москвы переставало чувствовать себя хозяевами своего города. Не только во «дворах» (городских усадьбах), отводимых в Москве обычно для постоя посольств и приезжих иностранцев, но и в обывательских домах, даже церковных, в самом Кремле, кругом дворца и в самом дворце, — всюду москвичи видели поляков, «литву», «немцев» в качестве постоянных жителей, служивших царю Димитрию, или же сидевших на его коште и не стеснявшихся показывать Москве свое господство и «ласку господарскую». По многим отзывам современников, иноземцы во время Самозванца не сдерживались ничем. Один из поляков, бывших в то время в Москве (Стадницкий), говорит откровенно, что «москвичам сильно надоело распутство поляков, которые стали обращаться с ними, как со своими подданными, нападали на них, ссорились с ними, оскорбляли, били, напившись допьяна, обижали женщин и девушек». Шумные пирушки иноземцев, во время которых тосты сопровождались стрельбой, пугали русское население, и московские торговцы пришли к общему соглашению не продавать иноземцам «зелья» (пороха), когда те искали его в торговых рядах. На этой-то почве и зрело постепенно то настроение Москвы, какое привело ее к жестокому погрому иноземцев, главным образом, поляков и литвы, в мае 1606 г.
Свадьба Самозванца с Мариной вызвала новый наплыв в Москву иноземных пришельцев. На царское «веселье» ехала вслед за невестой не только ее родня, но и гости, званые и незваные, и всякого рода торговцы — от крупных ювелиров до мелких кондитеров. Одни искали чести и развлечений, другие выгодного «дела», третьи просто куска хлеба, которого не хватало на родине. Сохранилось несколько любопытных рассказов об этих свадебных неделях, окончательно всколыхнувших Москву. Москвичи увидели в эти дни много любопытного, дотоле им неведомого, что их занимало и удивляло. Но вместе с тем они пережили и такие впечатления, какие окончательно возбудили их против пришлых гостей и собственного царя.
Пан Юрий Мнишек с дочерью Мариной ехали в Москву с целым войском. В их поезде считали 1969 людей и 1960 лошадей, оговариваясь, что это минимальные цифры и что вернее считать свыше 2000 людей с соответствующим числом коней. Вблизи Москвы пан Юрий опередил Марину и на несколько дней раньше въехал в Москву. Уже для него одного была устроена пышная встреча, выстроены шпалерами войска и дан большой конвой («около полуторы тысячи москвичей»), в котором inkognito ехал сам царь. По особо устроенному на лодках плавучему мосту через Москву-реку воеводу Мнишка проводили в Кремль. На другой день он был представлен царю в торжественной аудиенции и приветствовал царя витиеватой речью, от которой Самозванец, по словам очевидца Мартына Стадницкого, «плакал, как бобр, вытирая глаза платком», а московский дипломат, думный дьяк Афанасий Власьев, будто бы, сказал, что «пан воевода горазд говорить». Но это торжество было только прелюдией к последующему. Въезд Марины в Москву был гораздо великолепнее. Навстречу ей двинулась вся официальная часть Москвы, весь московский гарнизон и вся польская свита пана Мнишка. Марина ждала начала церемонии на поле в тех знаменитых «снеговидных» шатрах, которые — в виде целого парусинного городка, с массой украшений, — соорудил еще Борис Годунов и которые ставились при всякого рода загородных торжествах. К этим шатрам, говорили, накануне въезда Марины прискакал inkognito Самозванец, чтобы приветствовать панну. У этих шатров в день въезда (2-го мая) Марину опередило польское посольство, присланное королем Сигизмундом на царскую свадьбу. Оно и открыло шествие, причем, к соблазну москвичей, послы ехали «ратным обычаем, у рядясь в збруях и с копьи», «не по посольскому обычаю, воинским же обычаем». За посольством двинулась в Москву и Марина. У черты города ей подали парадную карету, богато убранную и такую высокую, что в нее вела лесенка в пять ступеней. Этот «корабль» тянуло 12 серых с яблоками лошадей, из которых одни были такими от природы, а другие подкрашены[6]. Вообще, в процессии было много крашеных в необыкновенные цвета лошадей. За каретой Марины следовали богатые экипажи с ее женской свитой. Перед ней же в челе процессии ехали польские отряды «приятелей» Мнишков, а за ними московские бояре и дворяне. Это была многотысячная нарядная толпа. Шествие замыкали конные отряды польского конвоя Марины, шедшие в панцырях и в полном вооружении, с трубами и флейтами, тем же «воинским обычаем», как и польское посольство, проследовавшее часом раньше. На всем пути процессии вытянулся московский гарнизон и стояли толпы народа, пораженного невиданным зрелищем ликующего, можно сказать, победного вступления в Москву вооруженных инородцев. Перед Кремлем процессию встретила музыка туземного свойства: трубы, литавры и барабаны «величиной в винную бочку», в которые «хлопы колотили только одной рукой». От усердия музыкантов их игра производила впечатление шума водяной мельницы. «Шум и грохот продолжался долго, до нестерпимости». Процессия вступила в Кремль и остановилась у Вознесенского монастыря, где Марина и была помещена до свадьбы с царем. Остальные же поляки были размещены по всему городу, по всем его кварталам, далеко друг от друга, заполонив, можно сказать, всю Москву.
Все последующие дни до царской свадьбы (8-го мая) прошли в официальных приемах и частных пирах во дворце, в которых ярко выступала интимная близость Самозванца к его приезжим гостям. Вся Москва была взбудоражена шумным движением гостей и их бесцеремонным поведением. Даже в мелочах дворцового обихода сказывалось польское засилье: так, на все эти дни поварня во дворце была отдана, вместе с ключами от кладовых и погребов, польским поварам, потому что Марине не нравились московские яства. Московское население видело только эти внешние проявления иноземного господства; люди же, близкие к правительству, могли наблюдать и другие для них грозные признаки. В дни, предшествующие свадьбе, Самозванец старался разрешить в сущности неразрешимую задачу брака православного царя с «некрещеною» католичкой. Марина не желала принять московскую веру; напротив, ей внушена была в Польше надежда привести со временем царя и всю Москву в лоно католичества. Самозванцу предстояло поэтому устроить свое венчание без чина присоединения невесты к православию. Он вышел из затруднения тем, что устроил перед церковным венчанием особый чин обручения в «столовой избе» дворца, а затем в Успенском соборе совершил невиданный прежде на Руси обряд коронования царицы с миропомазанием, что и должно было заменить акт присоединения Марины к православию. За коронованием последовала обедня, а за обедней свадебный обряд, причем, к огорчению людей сведущих в канонах, новобрачные оба уклонились от причастия и, таким образом Марина оказалась невоссоединенной с православной церковью. Для массы дело осталось темным, запутанным сложностью церковных актов; очевидцы москвичи заметили только, что царь шел из дворца в собор в окружении поляков и что в церковь пущено было много польских гостей, а простых русских людей не пускали не только в Успенский собор, но и в Кремль, заполненный приезжими чужеродцами. Истинное положение дела, однако, пояснили толпе те агитаторы, которые вместе с князем В.И.Шуйским и другими боярами готовили переворот и свержение Самозванца. Они прекрасно воспользовались днями свадебного «веселья» и быстро довели настроение москвичей до революционного кипения.
Их задача и не представляла особых трудностей. Ни Самозванец, ни его гости не понимали обстановки, в которой справляли свое «веселье». Одни только серьезные поляки из состава официального польского посольства, присланного королем в Москву, правильно оценивали настроение Москвы; и посылали во дворец опасливые предостережения. Прочая польская братия легкомысленно танцевала на вулкане. Из уст самих поляков имеем мы указание на то, что они вели себя шумно, распущенно и нетактично и вынуждали официальных московских лиц на некоторые репрессии. О своем презрительном отношении к московской вере и церкви свидетельствует, например, сам пан Стадницкий при описании проповеди, якобы слышанной лично им в подмосковном селе Вяземах. Он рассказывает, что поп прославлял Николу чудотворца и будто бы «свою речь заключил так, что коли бы бог старый змерл, Микула богом бы был». На это будто бы издали дьячек возразил: «ляда, што поп гвары[7], бо николи умирать бог не може стары»; а поп: «ляда, што дьяк бреше за порогом: не зимре бог, не буде Микула богом». Эта рифмованная побасенка выдается Стадницким за факт, коего он был очевидцем, и, разумеется, свидетельствует о крайне несерьезном, циничном его отношении к религии страны. Такое же отношение москвичи, по своему опыту, предполагали и в других польских панах. На коронации Самозванца сопровождавший его польский посол при входе в церковь снял свою шапку с перьями; к нему тотчас же подошел думный дьяк Аф. Власьев и предложил послу подержать шапку, а когда тот ее отдал, то шапку унесли из церкви, чтобы поляк ее там не надел. Из этого вышла целая история, и сами поляки рассказывали, что это дело удаления шапки «было задумано ранее, чем вошли в церковь», ибо москвичи боялись, чтобы «посол не надел шапки на голову с неуважением места действия и особы великого князя». И такая боязнь была, по-видимому, совершенно основательна: в лицо польским дипломатам московские бояре впоследствии бросали обвинение против польских гостей в Москве в том, что все они грубо нарушали церковное благочиние и оскорбляли религиозное чувство туземцев[8].
Возбудить народную массу против царя, не крестившего своей жены, против Марины, не пожелавшей переменить «римской веры» на «истинную», против «литвы» и поляков, овладевших дворцом, удалось чрезвычайно быстро. В дни после царской свадьбы, когда во дворце шли пир за пиром, и Самозванец в «гусарском» платье тешился с польскими гостями, Москва уже бурлила. В ночь на 14-е мая на улицах было так неспокойно, что польские солдаты «были наготове, вооружившись, как для битвы». На следующий день, 15-го возник уличный беспорядок из-за мелкого бесчинства какого-то поляка; а 16-го числа все поляки уже определенно знали, что «москвичи начали сильно бунтовать». Только Самозванец не верил, что его положение шатко. Он смеялся надо всеми предостережениями и самонадеянно высмеивал и «цесаря» Рудольфа, и самого папу, и даже своего благодетеля — польского короля, о котором, впрочем, благосклонно замечал, что он не такой дурачина (блазень), как император Рудольф. Судьба посмеялась над ним самим. На рассвете, 17-го мая, Москва окончательно поднялась, и переворот совершился.
Насколько можно заключить из сообщений очевидцев, план бояр, заговорщиков против царя, заключался в том, что начать дело польским погромом, направить народную массу на иноземцев, живших разобщенно в разных кварталах города, и этим лишить Самозванца польской помощи, а затем броситься на дворец и расправиться там с царем и его приближенными. Этот план удался вполне. В городе толпа начала избиение польских гостей, а боярский отряд прорвался в Кремль и овладел дворцом, где царь был убит, а Марина со свитой арестованы. В польских мемуарах рассказаны любопытные подробности погрома. Дворы, где жили иноземцы, подверглись грабежам и насилиям. Того, кто не сопротивлялся, чаще всего просто убивали, или же, избив и изранив, грабили. Там, где встречали сопротивление, начинали осаду и правильный бой. Уцелели лишь те поляки, которые успели затянуть свою защиту до развязки дела в Кремле. Когда бояре расправились с Самозванцем, овладели Кремлем и дворцом, они бросились прекращать погром в городе и везде останавливали кровопролитие и грабеж. Польское посольство и знатные поляки с их челядью, отсидевшиеся от толпы в своих дворах, были взяты под стражу боярами и затем, как военнопленные, разосланы по городам. Во время погрома было убито, по польскому счету, более 500 человек, а по частному московскому сообщению — около 3500 человек[9]. Можно думать, что польская цифра гораздо ближе к истине, так как поляки сообщают нам точно количество жертв в свите многих панов, по собственному их тщательному подсчету. Среди погибших и потерпевших от погрома были не только знатные поляки: москвичи били всяких иноземцев, к ним близких, и не только вооруженных, но и мирных купцов, приглашенных в Москву секретарем Самозванца Бучинским и польскими панами. Так, погиб известный в то время миланский ювелир Челари (Cellari), несколько аугсбургских (немецких) купцов со слугами, два виноторговца из гор. Кросна, в Галиции, привезших в Москву венгерское вино; краковского купца Баптиста изранили и бросили замертво. Все их товары были или разграблены или конфискованы. Те из купцов, которые спаслись от погрома, были, вместе с прочими иноземцами, разосланы по городам. Москва была очищена, таким образом, от неприятных гостей, созванных Самозванцем. Старые обитатели Москвы, «немцы» из Немецкой слободы, уцелели от погрома и были его сторонними свидетелями.
X
Одним бурным взметом народной волны опрокинута была попытка подчинить Москву католичеству и польской культуре. Рухнули расчеты польской королевской политики и надежды папской курии, — посадив царя-католика на московском престоле, ввести Московское государство в сферу политического влияния Рима и Польши. Москва осталась верна своей вековой ненависти к папству и непримиримой вражде к литве и полякам. После майского погрома 1606 года она обратила всех уцелевших панов в своих пленников. В самой Москве, в Ростове, Ярославле, Твери, Костроме, в Вологде и на Белоозере томились они в тяжелых, почти тюремных условиях, ожидая, пока дипломатическое вмешательство Речи Посполитой освободит их из заточения и вернет в отечество. Но и в том угнетении, в каком держали поляков их грубые пристава, подневольные польские колонии в Московской земле могли играть некоторую культурную роль. Как сами вельможные поляки, так и их челядинцы имели все-таки возможность двигаться по городу, в котором были внедрены, бывать на улицах и в торгу, говорить с народом и даже склонять стрельцов и мужиков к тому, чтобы они переносили вести от одних узников к другим. Так, подкупленный в Москве паном Петром Стадницким стрелец привез тайно из Москвы на Бело-озеро пану Мартыну Стадницкому под видом молитвенника «итальянского Петрарку», в кожаном переплете которого было вклеено любопытнейшее описание осады Москвы Болотниковым в конце 1606 года. Такого рода общение городской толпы с иноземными узниками приучало московский народ к виду иноземцев, уничтожало страх перед ними, открывало возможность частичных влияний, готовило к тому, что последовало в ближайшие затем годы, к массовому вторжению тушинских поляков в Великорусье.
Как известно, с майским погромом и воцарением Шуйского смута московская не только не окончилась, но, напротив, вступила в новый, более сложный и тяжелый фазис. Поднятое первым Самозванцем население южных Московских областей (украйны) не поверило его гибели и во имя будто бы уцелевшего «царя Димитрия» двинулось к Москве против боярского царя Василия. Первый нажим восставших не удался. Царь Василий отразил нападение и после тяжелой, почти годовой компании принудил восставших «воров» (так называли тогда незаконопослушных людей) к полной капитуляции, причем погибли и их вожди с Болотниковым во главе (1607 г.). Но тотчас же последовало новое восстание под предводительством второго Самозванца, к которому присоединились, сверх московских «воров», выходцы из речи Посполитой, поляки и литва. Именно эти выходцы (князь Рожинский, пан Я.П. Сапега и др.) взяли в свои руки всю технику дела, стали военачальниками, довели восставших до самой Москвы, обложили ее и вблизи столицы основались на двух базах — в селе Тушине и в городке Дмитрове (1608 г.). Оттуда они и повели завоевание Великорусья. Литовские и польские отряды растеклись по всему среднему Поволжью, от Твери почти до Нижнего Новгорода, переправились через Волгу, доходили до Вологды и не только захватывали города, но располагались по волостям, занимаясь или просто грабежом, или же реквизициями на свое войско. Против них Шуйский не только собирал русские войска из верных ему частей государства, но и «нанял» иноземные отряды ландскнехтов в броне и с огнестрельным оружием, доставленные ему шведским правительством за некоторые территориальные уступки. С этой «кованой ратью» московский военачальник князь М.В. Скопин-Шуйский сделал поход от Новгорода до Твери и Калягина, оттуда до Александровой слободы, а затем и до Москвы (1609 г.). Целью такого похода было соединение с другими отрядами верных Шуйскому войск и совместное с ними движение против второго Самозванца. На походе Скопин учил своих русских воинов приемам регулярного боя под руководством иностранных инструкторов. Таким образом, обе стороны в московском междоусобии действовали под влиянием и главенством иноземцев. Никогда еще Великорусье не видело в своих недрах такого их количества. По современным показаниям польских и литовских войск у Самозванца было до 20.000 человек, а шведских наемников у Скопина от 10.000 до 15.000. И вся эта масса чужого люда распространилась по широкому пространству Московского государства, за исключением разве его северных восточных окраин, и, пользуясь своим военным превосходством, держалась так, как держатся завоеватели в покоренной стране.
Дальнейший ход московской смуты привел к формальному вмешательству в московские дела соседних держав, а это вмешательство окончилось тем, что польский король завоевал западные и юго-западные области Московского государства (от Великих Лук до Вязьмы, Брянска и Чернигова), а шведы взяли всю Новгородскую область. Не видя иного выхода из своих междоусобий, москвичи признали своим царем польского королевича, но он не приехал, а польский гарнизон занял самую Москву (1610 г.). Новгородцы же призвали на «Новгородское государство» шведского принца, рекомендуя его и москвичам. Казалось, что единое Московское государство перестало существовать. Ни одна книга, по выражению современника, не излагала «такового наказания ни на едину монархию, ниже на царства и княжения, еже случися над превысочайшею Россиею». Не было уже государства, был только «останок» его, не было народа, был только «останок рода христианского». «Чужие руки» завладели всем. Король Сигизмунд польский считал себя государем захваченной им Москвы и всей ее страны; его агенты правили делами в Москве и всей ее страны; его агенты правили делами в Москве, опираясь на военную силу. Король Карл шведский смотрел на Новгород, как на свою провинцию, и надеялся на династическую унию Швеции и Москвы. Только Московское Поморье и Понизовье не знало на деле иноземной власти, потому что на северные и восточные окраины Руси ни шведы, ни поляки фактически не попадали. Все остальное пространство воочию видело «чужие руки» и за неволю повиновалось им.
Но и на московский север были вожделения со стороны тех иностранцев, которые его знали. Архангельская торговля во время междоусобий замерла; иностранные купцы, захваченные смутой, или поспешно устремились на родину, или же, в бездействии пережидали исхода событий в Москве, Вологде и Архангельске. Некоторые из них высидели в Московском Кремле все осадное время до конца смуты. В Вологде иноземные купцы вошли в местный совет обороны края, чтобы действовать против Тушина «с головами и с ратными людьми в думе заодин» (1609 г.). В Холомогорах сидел (1611 г.) такой опытный наблюдатель, как Джон Меррик, который знал Москву еще со времен Грозного и Годунова и хорошо осведомлял англичан о московских событиях. Не менее англичан и торговые голландцы следили за ходом московских дел. Один из них, Исаак Масса, издал замечательное описание московских смут. Он оставил центр Московского государства только в 1609 году, когда дорога от Ярославля до Белого моря была очищена от тушинцев и все иноземцы бросились к морю в Архангельск, где «нашли свои английские и голландские суда, которых они никогда уже не надеялись видеть». Под влиянием московских вестей в Англии созрел определенный проект привести под английский протекторат как московский север, так и волжский путь на Каспий, то есть как раз те части Московского государства, которые не были заняты ни поляками, ни шведами и не находились под казачьим режимом. Автором этого проекта, возникшего, вероятно, в 1612 г, был, кажется, названный выше Дж. Меррик. Он ссылался на то, что сами русские совещались по данному вопросу с английским агентом на русском севере; и он полагал, что занятие важнейших северных русских городов английскими войсками может быть произведено за счет самих русских. Есть известие, что король английский Иаков I «был увлечен планом послать армию в Россию, чтобы управлять ею через своего уполномоченного (deputy)». В начале 1613 года по этому делу он отправил в Москву своих уполномоченных Дж. Меррика и Вильяма Росселя. Но они не начали даже и речи о протекторате, потому что застали в Москве уже избранного «всею землею» царя Михаила Федоровича. Одновременно с правительственными планами созревали на Западе и частные попытки вмешательства в московские дела. Так, на походе своем из Ярославля к Москве Пожарский «с товарищи» должен был посчитаться с одной из таких попыток. К нему явился «Шкотцкие земли немчин Яков Шав» (James Schaw) посланцем от большой компании разноплеменных авантюристов, во главе которой стоял «начальный воевода и боярин Ондреян Флодеран и Лит из Цысарские державы» (his name is Adrian Floderan and Lit barron) и с ним несколько полковников — немцев, французов и англичан. В их числе был и известный нам Маржерет, служивший первому Самозванцу. Шав объявил, что вся эта компания направляется через Архангельск на Русь «для договору наемного войска иноземцев» в надежде, что она «всей земле приходом своим велику радость учинит». Однако, правительство Пожарского думало не так и отказало в найме «Ондреяну фрейгерю с товарищи», говоря, что они «оборонятся от польских людей и сами, Российским государством и без наемных людей». Ненадежность наемных войск русские люди испытали не раз и таким «перелетам», как Маржерет, не верили, зная, что в прежние годы он «воровал и злее польских людей чинил» и сбежал из Москвы, «награбясь многого богатства».
Мысль о необходимости выйти из смуты своими силами, без вмешательства и помощи со стороны, по-видимому, крепко овладела московскими умами ко времени освобождения Москвы от польского гарнизона. В трудное время «разрухи», то есть полного распада общественных сил (1610–1611 гг.), москвичи охотно шли на то, чтобы признать любую власть, только бы она прекратила смуту. Одни держались польского королевича; другие вели переговоры о призвании шведского принца; третьи беседовали с английскими агентами об английском протекторате; четвертые думали о возможности приглашения Габсбургского Максимилиана. Но когда Москву «бог очистил и русскими людьми», и явилась возможность собрать земский собор для царского избрания, этот собор прежде всего постановил не искать царя за рубежом, а избрать его из московских «великих родов». Из своей смуты московское общество вынесло близкое знакомство с иноземцами; но это знакомство не перешло во внутреннее сближение. Иноземцы не всегда почитались врагами; но они никогда не представлялись истинными друзьями.
Глава вторая
ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА XVII ВЕКА
I
Московский народ вышел из смуты материально разоренным и духовно потрясенным. Перед правительством нового царя Михаила Федоровича стояли труднейшие задачи — привести в равновесие общественные силы, еще не остывшие от страстной борьбы, наладить хозяйственную жизнь страны и укрепить административный аппарат настолько, чтобы он мог работать для водворения внутреннего порядка и для государственной обороны. Эти реальные задачи сплетались с задачами иного порядка. За смуту московские люди «измалодушествовались» и «поисшаталися» в своих нравах и понятиях. Падение старых общественных устоев, вторжение массы иностранцев в московскую жизнь, междоусобия и связанные с ними «измены» — расшатали старое мировоззрение, поколебали прежнюю уверенность в том, что Москва есть богоизбранный народ, «новый Израиль», и открыли дорогу сторонним влияниям на русские умы. Казалось необходимым вернуть общественное сознание на старые пути древнего благочестия и национальной исключительности. Во всех своих мероприятиях новая московская власть стремились к тому, чтобы вернуться к старому порядку, «как при прежних великих государях бывало». Она пока не чувствовала, что смута уже навсегда опрокинула этот старый порядок и что грядущая жизнь должна строиться заново, на сочетании старых основ с новыми элементами.
Одним из этих элементов были иностранцы, представители европейской общественности, с их техникой, капиталом и культурой. За годы смуты они настолько распространились по Московскому государству, что стали знакомы каждому русскому. Какие бы чувства они ни возбуждали в православных людях, все-таки православные люди должны были уразуметь, что им без иностранцев вперед не прожить. Прежде всего, в многочисленных боевых столкновениях с вражескими отрядами русские убедились, что их военное искусство стоит гораздо ниже, чем у «немцев», где оно обратилось в особое весьма разработанное ремесло. При Василии Шуйском они впервые воспользовались наемными европейскими войсками, посредством простого найма, и постепенно пришли к убеждению, что без таких войск вперед им воевать нельзя и что необходимо самим перенять у «немцев» их боевую технику. Эта техника и представлялась наиболее важным предметом заимствования в первые годы после смуты. Но и другие продукты заморской техники влекли к себе внимание русских людей, привыкших в смутное время своими глазами наблюдать обиход иностранцев. По мере того, как Москва оправлялась от пережитых ею потрясений, она заявляла спрос на самые разнообразные предметы заграничного производства, от музыкальных инструментов и часов до металлических изделий тонкого производства и до аптекарских снадобий, неведомых на Руси. Московскому спросу удовлетворяли английские и голландские купцы и всяких национальностей «мастеры», в большом числе появившиеся на С.Двине после успокоения Московского государства. Через их посредство в московскую жизнь вошел иностранный торговый капитал, в гораздо большем размере и с гораздо большим влиянием, чем до смуты. При общем московском оскудении он оказался главной силой на русском рынке, и московское правительство неизбежно должно было вступить с ним в тесную связь в своих усилиях изжить экономический кризис. Иностранные купцы стали распорядителями русского торгового оборота и поставщиками серебра (даже самой русской монеты) для московской торговли. Они взяли такое засилье в московской торговой жизни, что местный торговый класс настойчиво стал искать защиты у правительства, пока не добился некоторых ограничительных мер в отношении торговых льгот иноземцев. Таким образом, заморский солдат-профессионал, «мастер»-техник и купец обратились в необходимую принадлежность московской жизни. Большое число «немцев» осело в самой Москве и в торговых русских городах и, находясь в близком деловом и житейском общении с русскими, не могло оставаться без влияния на своих сожителей.
В двух отношениях это стороннее влияние оказывалось неотразимым. Во-первых, иноземцы больше москвичей знали и умели; волей-неволей у них приходилось учиться, а не их учить. А во-вторых, они привольнее и веселее жили. Под аскетическим давлением ветхой византийщины московское духовенство гнало всякие проявления здоровой жизнерадостности. Оно почитало грехом все, что отходило от церковного миросозерцания; оно грозило вечными муками за невинное веселье, если усматривало в нем что-либо еретическое или «„басурманское“. Лишь в короткие периоды больших праздников, в пьяном угаре, московский люд развертывался вовсю, поражая сторонних наблюдателей стихийной разнузданностью дикого веселья и разгула. Но на это Москва смотрела, как на „падение“ и грех, в чем предстояло каяться и, быть может, страдать в аду. Иноземцы же в своей среде жили, не боясь ада, без угнетающей мысли о предстоящем неумолимом возмездии за свободное проявление жизнерадостного духа. И эти формы неведомой дотоле русским людям эпикурейской общественности неотразимо влекли к себе, как солнечный луч влечет к себе из мрака подземелья. Подпадая очарованию „немецкой“ культуры, русские неизбежно соприкасались с ее основой — с тем протестантским мировоззрением, которое освобождало души от внутреннего рабства и которое являлось на Русь не только в виде умеренного лютеранства, нот и в виде более радикальных рационалистических сект. Отсюда у православных возникал страх уклонения в ереси и забота о борьбе с ними, причем в этом благочестивом деле они не могли обойтись своими силами, а искали помощи у православных украинцев из Речи-Посполитой. Эти же последние являлись в Москву не только представителями ученого правоверия, но и носителями столь же чуждой Москве польской культуры, стало быть, проводниками особого стороннего культурного влияния. Если к ним прибавить еще выходцев с православного Востока, приезжавших в Москву за милостыней, а также на службу и житье и приносивших с собой свой культурный уклад, то получится полный перечень тех культурных влияний, какие назрели в Москве после смуты, к середине XVII столетия. Военное ведомство, торговая сфера, начатки промышленной техники, вопросы веры и обряда, житейские обычаи — все это стало в Москве под сильнейшее стороннее воздействие. В том или ином виде все вопросы общественности сводились к одному общему вопросу о заимствовании, и было ясно, что заботы московских охранителей о возвращении к благочестивой старине осуждались жизнью на полную неудачу.
Русская историческая наука располагает большим количеством материала для изучения культурных заимствований Москвы в XVII веке и уже давно сдала в архив старое представление о „неподвижности“ и „окаменелости“ русской жизни до Петра Великого. Необходимы были бы целые тома для полного изложения той культурной эволюции, какая совершилась в течение XVII века в жизни руководящих слоев московского населения, и мы, конечно, не можем исчерпать всего относящегося к нашей теме материала. Из него мы можем взять лишь наиболее яркое и характерное для определения тех материальных и идейных новшеств, какие были усвоены московскими людьми XVII века; мы можем дать лишь несколько характеристик лиц, наиболее показательных для обрисовки существовавших в ту эпоху направлений.
Начнем с военной сферы.
II
С первыми признаками успокоения Московского государства, после его многолетних неурядиц, иностранцы снова потянулись к Архангельску. Помянутый нами не раз голландец Масса с 1612 года сторожил в Архангельске той минуты, когда можно будет возобновить торговые операции с Москвой, а пока, до поры до времени, следил за той контрабандой, какую вывозили с Двины ловкие голландские спекулянты: «многие тысячи мехов в бочках под именем сала или рыбьего жира». Конечно, эта случайная разбойничья эксплуатация русского Севера не могла заменить для «господ генеральных штатов Нидерландов» правильной торговли с Россией, и штаты, при первых же вестях о воцарении Михаила Федоровича, в ответ на официальное его обращение к штатам, спешили обратить Массу в своего гласного агента и поручили ему наблюдение за торговыми интересами голландцев в Москве. Независимо от Массы, и даже опережая его, еще много других голландских купцов на свой страх частным порядком, стремились получить торговые льготы у нового московского царя. Царь еще не успел из Костромы, где он принял царский сан, добраться до столицы, как его уже настигли на пути, в Ярославле, торговые голландцы со своими поздравлениями и просьбами о жалованных грамотах и о пропуске в Москву. И они добились своего: их «рекся государь пожаловати на Москве», и действительно пожаловал Георга Кленка, Марка Фогеляра и других голландцев теми же правами и льготами, какими они пользовались до московской разрухи. При таких условиях голландская торговля сразу возродилась в Московском государстве и стала расти еще быстрее, чем до Смуты, а нидерландское правительство, — «статы-енералы», как его называли в Москве, — с большим вниманием и ловкостью продолжали дипломатические сношения с Москвой, охраняя для нидерландских граждан дорогу в Московию, которая для них казалась «столь же прибыльна, как и плавание в Испанию» (то есть, иными словами, в Америку).
Не хуже голландцев некоторое время действовали и англичане. Они также старались воспользоваться московской смутой и, благодаря упадку в смутные годы правительственного надзора, вытягивали с русского Севера все, что только удавалось (меха, рыбий жир); но они не рисковали ездить в московский центр, боясь насилий и беспорядка. Операции английской компании «Muscovy Company», действовавшей на Беломорских побережьях и на Печоре, в годы московской «разрухи» 1611 и 1612, дали ей до 90 % дивиденда, — ясное доказательство того, что эксплуатация северных окраин несчастной Московии велась в широких размерах. Возможности возобновить сношения англичан с самой Москвой долгое время ожидал в Холмогорах и Вологде английский «гость» Джон Меррик — лицо, замечательное по способностям и любопытное в бытовом отношении. Он был сыном Вильяма Меррика, в 1573 году присланного из Англии торговым агентом в Москву[10]. Вместе с отцом он жил на английском подворье (на Варварке) в Москве, выучился по-русски и с 1584 года сам стал агентом в Ярославле, а позднее, с 1592 года, был назначен агентом в Москву. Он, по словам И.И. Любименко, «принадлежал» уже к новой эпохе англо-русских отношений, когда англичане глубже проникли в русскую действительность. В его пору среди англичан, живших в Москве, «многие из молодого поколения родились и воспитались в России, знали русский язык и только на время своего образования отсылались родителями в Англию»; поэтому, возвращаясь для коммерческой работы в Москву, они «действовали в русской среде не только как пришельцы, но и как аборигены». Личные способности Джона Меррика выдвинули его из среды простых агентов английской «компании», имевшей право льготного торга с Москвой, в число ее полноправных членов, а позднее и директоров. В царствование Бориса Годунова, в 1602 году, он был в Москве даже посланником королевы Елисаветы; при первом Самозванце он также играл роль официального лица. Позднее, в период полного распада Московского государства, он выехал в Англию и выдвинул там проект установления политического протектората Англии над русским Севером. С этой целью, как мы видели выше, он и был послан королем Иаковым в Архангельск. Прибыв туда в июне 1613 года и, узнав, что в Москве есть новое правительство и новый царь Михаил Федорович, он оставил мысль о протекторате, учел возможность укрепления порядка на Руси и возобновления торговых сношений с Москвой и вернулся в Англию, не побывав в самой Москве. В Москву он явился в следующем году с особыми полномочиями и успел занять в ней роль политического консультанта и посредника в длительных переговорах со шведами. Его ловкая и умная работа укрепила положение англичан в Московском государстве и дала им возможность в большом числе вернуться на московские рынки с сохранением прежних льгот и преимуществ.
Соперничество англичан и голландцев при московском дворе, благодаря удачам ловкого Меррика и его таланту, на первых порах вело к торжеству англичан, и только поразительная бестактность преемника Меррика — английского посла к царю Михаилу — Дигса (Dudley Digges) испортила дело. Дигс был послан в 1618 г. в Россию с деньгами от торговых английских организаций, решивших дать московскому правительству взаймы большую сумму (будто бы до ста тысяч рублей) под условием удаления голландцев с внутренних русских рынков и открытия англичанами Волжского пути для торга с Персией. Дигс прибыл в августе 1618 года в Холмогоры, нотам (вероятно, узнав о нашествии на Москву польского войска) испугался возможности потерять свои деньги и потому спешно бежал обратно. Его побег на суда был совершен тайно, а выход в море совершился с шумом. Для того, чтобы его не вздумали удерживать, он шел на своих двух кораблях, «стреляя ядрами во все стороны». Он так спешил, что оставил в руках своего секретаря даже некоторую часть привезенных им денег. Брошенные им в Холмогорах англичане, и с деньгами, были доставлены в Москву, где русские не скрывали, что возмущены поступком Дигса, и демонстративно ласкали голландцев, одновременно прибывших в Москву с «субсидией» от штатов царю. Их субсидия состояла из пороха, свинца, фитилей и пушечных снарядов на довольно крупную сумму. С этого момента счастье, как будто, начало изменять англичанам: голландцы на русской почве стали приобретать над ними больший и больший перевес, и число голландских кораблей, приходивших к Архангельску, стало постоянно, из года в год, превышать число английских. Несомненно, что причины упадка английского торга с Москвой лежали также и в области политической английской жизни того времени: английские внутренние смуты отражались на ходе внешних сношений Англии.
III
[5] Однако, поляк Немоевский, увидя эти две сотни в строю во время парадного въезда Марины Мнишек в Москву, отозвался о них пренебрежительно; по его словам, они были в плохих кафтанишках, одни со шпагами и в сапогах, другие с казацкими саблишками в черевичках: «in summa было видно, что ремесленники (то есть не рыцари), alias — всякая дрянь (kanalie)». Главный их начальник Кнутсен был из Дании и принадлежал к свите умершего в Москве принца Иоанна (Ганса).
[6] Другой очевидец насчитал под этой каретой 36 чубарых коней (по-польски масть этих коней выражена словом tarentowtych). Третий очевидец видел только 8 серых с яблоками коней с красными хвостами и гривами.
[7] То есть, «худо, что поп пустословит». Надобно заметить, что пан Мартын Стадницкий был одним из виднейших поляков в Москве: на походе Марины Мнишек к русской столице ему вручена была «вся власть и управление двором ее величества царицы, как и гофмаршальская должность».
[8] По нейтральному свидетельству немца Паерле, польские послы во время коронации Самозванца потребовали для себя в церкви кресел и, получив от Самозванца отказ, отошли в сторону и все-таки сели.
[9] Немцы сообщают другие цифры: Буссов — 2135 человек, Петрей — 1702. Почти ту же цифру (1705) дает Маржерет. У Массы показано 1500.
[10] Отсюда его русское имя — Иван Ульянов.