Александр писал Кочубею, когда Екатерина была еще жива и предпринимала меры по воцарению старшего внука в обход Павла — юный Александр этого совсем не желал и страшился. Ему удалось избежать короны в 1796 году и не удалось в 1801-м, но про свой юношеский план он не забыл и в последний год царствования постоянно говорил о намерении оставить российский престол и зажить частным человеком. Легенда о таинственном старце Федоре Кузьмиче, в котором некоторые желали видеть императора Александра, родилась именно из этих высказываний. А в свой последний приезд в Варшаву в мае 1825 года император убеждал цесаревича и княгиню Лович отправиться в Рим вместе с ним и поселиться там навсегда, наслаждаясь созданиями искусства и дивной итальянской природой{411}.
Нежелание царствовать, страх перед ответственностью — это было что-то фамильное, странный внутренний изъян, душевная слабость, которую гибель Павла только усугубила. «Et, bien, Nikolas, prostenez vous devant votre frere, car il est respectable et dans sublime dans son inalterable determination de vous abandonner le trone»[47], — сказала Николаю Мария Федоровна в тот день, когда Михаил Павлович привез из Варшавы «отреченные» письма Константина. «Преклонитесь перед вашим братом: он заслуживает почтения…» «Признаюсь, мне слова сии было тяжело слушать, и я в том винюсь; но я себя спрашивал, кто большую приносит из нас двух жертву? — писал позднее Николай. — Тот ли, который отвергает наследство отцовское под предлогом своей неспособности и который, раз на сие решившись, повторяет только свою неизменную волю и остается в том положении, которое сам себе создал сходно всем своим желаниям, — или тот, который, вовсе не готовившийся на звание, на которое по порядку природы не имел никакого права, которому воля братняя была всегда тайной и который неожиданно, в самое тяжелое время и в ужасных обстоятельствах, должен был жертвовать всем, что ему было дорого, дабы покориться воле другого! Участь страшная, и смею думать и ныне, после 10 лет, что жертва моя была в моральном, в справедливом смысле гораздо тягче»{413}.
Николай, кажется, был прав. Какая жертва в побеге? Цесаревич не приехал даже на погребение Александра I, состоявшееся 13 марта 1826 года, хотя в народе настойчиво поговаривали, что теперь уж обязательно «покажут Константина».
Константин же вскоре после воцарения Николая и постоянных с ним несогласий начал тяготиться даже своей должностью в Варшаве. В 1829 году, когда Николай приехал в Варшаву на коронацию, дабы короноваться как король польский, на одной из прогулок цесаревич сделал неожиданное признание.
«Великий князь был угрюм и долгое время молчал, а потом неожиданно обратился к императору с вопросом:
— Знаете ли, государь, о чем я мечтаю?
Затем, не ожидая ответа, великий князь добавил:
— Я хочу уехать на постоянное житье во Франкфурт-на-Майне и жить там частным человеком. Такое мое желание разделяет и княгиня»{414}.
Заметим, что едва цесаревичу предоставилась возможность зажить частным человеком, он нисколько не развеселился. Случилось это, впрочем, только уже после Польского восстания 1830 года, в обстоятельствах, в которых трудно позавидовать нашему герою.
Пока же великий князь оставался в Варшаве, по-прежнему ездил на учения, балы, в театры, писал рескрипты, отвечал на письма, не любил журналов, любил княгиню Лович, словом, почти и жил частным человеком.
Поверить в это низшие сословия отказывались наотрез. В людской, в казарме, в крестьянской избе народ божий рассказывал собственные истории о том, что на самом деле творилось в столицах и где сейчас находится Константин, истинный русский император и бесстрашный заступник простых солдат и крестьян. Слухи множились, росли, бухли, возмещая недостаток гласности, заполняя дома и растекаясь по улицам, площадям, дорогам и городам, словно волшебная каша из известной сказки.
«НЕ ОТПРАВИТЬСЯ ЛЬ, РЕБЯТА, С МОИМ БРАТОМ ВОЕВАТЬ?»
Эта красивая история родилась в городской среде, в Москве, среди простого люда, и была записана дворовым человеком Федором Федоровым. В слухе отразилось древнее верование о необходимости освящения царской власти в двух священных городах Востока. Соблазнительно увидеть и здесь эхо «греческого проекта». Но едва ли в народной среде были так хорошо известны и так памятны столь давние планы Екатерины. Одни греки к тому времени еще помнили о прожекте и надеялись, что Константин проявит к ним особую милость, а потому радовались его восшествию на престол и слегка задирали нос{416}.
Простой московский люд, вероятнее всего, вспомнил о Царьграде просто как о «царском», «святом» городе. И поставил его чуть ниже Иерусалима — ведь в Иерусалиме цесаревич находит не только письмо, но и царскую порфиру. С исторической точки зрения это не вполне логично — идея и атрибуты царской власти были перенесены на русскую почву именно из Византии, сам народ распевал об этом в своих песнях. «Я повынес царенье из Царя-града / Царскую порфиру на себя одел», — говорит царь Иван Грозный в одной из «старин»{417}. Однако превосходство Иерусалима над Царьградом имело свои объяснения — Иерусалим был древнее, по нему ходил Сам Господь, в нем вершились события Священной истории, и столицей Турции Иерусалим, в отличие от Константинополя, всё же не был. И потому Константин Павлович побывал на всякий случай и здесь, и там. После этого сомневаться в законности его власти стало уже невозможно.
В слухах и толках, ходивших в 1826 году по России, явился и печальный призрак императора Павла, который, как выяснилось, всё это время содержался в темнице. «Открылось, что служивший в Артиллерийской роте, квартирующей Таврической губернии в селе Знаменском, рядовой Иван Иванов Гусев, переведенный в Пензенский батальон внутренней стражи, пришедши сюда в то самое время… на вопрос, нет ли чего нового, рассказывал крестьянам, что государь император Павел Петрович содержался в каменном столбе или темнице и что цесаревич ходил к нему с войском и освободил его»{418}.
Еще при жизни Павла народ сочинял небылицы, подтверждающие, что между отцом и его вторым сыном — особые отношения. Мы помним, как в одной из ходивших по Москве историй Константин Павлович защищал отца от бабушки и делился с ним деньгами{419}.
Явление Павла в 1826 году объясняло отречение Константина от царства — цесаревич отрекся, потому что жив другой законный российский император, Павел, который, кстати, вполне мог дожить до междуцарствия (ему исполнился бы 71 год). А впрочем, кого в сказках волнует возраст, если даже костлявая смерть опускала пред лицом фольклорных героев свою косу, не имея над ними никакой власти. Иван-царевич, Константин-цесаревич были бессмертны и вечно молоды. В рассказе 1843 года Константин, умерший, напомним, в 1831 году, ожил и «с обнаженной саблей» опять спас «государя и родителя от министров, которые хотели заставить царя передать управление государственными крестьянами в их руки»{420}.
О Константине говорили все и повсюду, но любили его больше других действительно солдаты. Ему ничего не стоило приказать прогнать провинившегося солдата через строй в тысячу палок, однажды он велел обучать на морозе рекрутов, одетых в самую легкую одежду, в другой раз велел отправить полк в плохо отстроенные казармы — в результате среди солдат и офицеров вспыхнула эпидемия, вследствие которой некоторые лишились зрения{421}. Солдатские жизни были для него, вполне в духе времени, только щепками, которые летели, пока рубили лес. Но в России цесаревич не жил уже 15 лет, жестокости его или забылись, или вовсе никогда не были широко известны в солдатской среде, да и самолюбия польских офицеров русские рядовые не имели. Когда один из свидетелей восстания, попавший на Сенатскую площадь, спросил бунтующего солдата, кому он будет присягать, тот ответил: «Кому же больше, как не Константину! Мы знаем, где он… Не хотим Николая, мы испытали его!»65 Николай находился рядом, в Петербурге, его жесткость в обращении с солдатами была на слуху, и потому — да здравствует Константин!
По секретным донесениям середины 1826 года «об отношении москвичей к членам императорской фамилии», солдаты лейб-гвардии 1-й легкой батарейной роты не сомневались в том, что «не стараются беречь солдат Николай Павлович и Михаил Павлович», а «его императорское высочество Константин Павлович, тот сам везде уже прошел все походы, он видел и знает нужды и старается солдат сберещи»{422}. Посмертные слухи о якобы живом Константине содержат похожие сведения: «Каждому солдату цесаревич обещал дать по два рубля в день жалования, а народу даровать вольность и освобождение от податей»{423}. Мог ли такой человек, отец родной, друг солдата, бесстрашный суворовец, мужественный воин добровольно отдать царскую корону Николаю?!
Вопрос для живущих вдохновением мифа — риторический. А значит, Константин был насильно отстранен от престола. Из этого следовало, что он обязательно будет отстаивать свои права в честном бою. По одним рассказам первых месяцев 1826 года, цесаревич был уже на подступах к Петербургу вместе со своей армией, по другим — только собирал войско.
Подлинный сочинитель этого «пасквиля», имитирующего текст, написанный от лица цесаревича, — писарь Тарской инвалидной команды рядовой Николай Семенов. Но грамматические ошибки и путаный синтаксис, видимо, объясняются не одной безграмотностью автора, но и жаждой соответствовать жанру — сочинению, написанному от лица царственной особы. Именно поэтому в пасквиле мешается первое и третье лицо — писарю Семенову по долгу службы наверняка приходилось иметь дело с манифестами, в которых государь называет себя по имени: «Божией милостью, мы, Александр, император и самодержец Всероссийский…» Тем не менее сквозь сумбур семеновского «пасквиля» вполне можно различить отзвуки реальных событий.
Под «вынужденным» «ура», сказанным в Варшаве, скорее всего подразумеваются коронация Александра и «вынужденная» присяга польских войск русскому царю. Видимо, поэтому «польским императором» Семенов называет не Александра, что соответствовало бы действительности, а Константина. Впрочем, быть «императором» в Царстве Польском Константина вынудила «польская система», сам он Польского королевства отнюдь не искал. В письме воспроизводятся и все черты идеального «солдатского царя»: Константин бесстрашен, весел, по-отечески относится к солдатам («любезные дети!»), обещает народу «всенеослабную льготу» (освобождение крестьян), враждует с Сенатом и справедливо наказывает «потворщиков сената» Николая и «матушку». Неприязнь автора к Марии Федоровне выражается в том, что, подобно отрицательным фольклорным персонажам, она, «убояся, померла». На самом деле императрица Мария Федоровна умерла только два года спустя, 24 октября 1828 года[48].
«Пасквиль» Семенова четыре раза переписывался разными лицами, вероятно, также приверженцами Константина, и, возможно, переписывался бы и дальше, не будь автор его арестован. Как признался Николай Семенов следствию, он «сочинил сие письмо без всякого злого умысла и участия других», цель же его «при сочинении означенного пасквиля состояла в том только, чтоб за выданную им новость выпить чарку вина у сидельца в питейном доме, мещанина Романова»{425}.
Вот и вся политика, вот и раскрыт очередной заговор, пружина которого — одно лишь младенческое тщеславие. Удивить товарищей своей осведомленностью в вопросах государственной политики, ощутить себя причастным к большой истории и выпить за это чарку вина! Так наш современник хвастается друзьям, что встретил на улице известную телеведущую или актера. Повремени полиция еще день-другой, и Семенов, без сомнения, сознался бы приятелям в обмане — за следующей кружкой в том же питейном доме.
Вино развязывало языки, а на языке в эти смутные дни были одни лишь свежие политические события. Трактир превратился в мужской политический клуб, а самые шумные его посетители оказались «гласом народным», высказывая то, что было на уме у всех. Однако и полиция не дремала, хорошо понимая, где искать «бунтовщиков», — и то один, то другой говорун делался жертвой ее бдительности{426}.
Однако и в трезвом виде россияне говорили о том же — невиданной прежде чехарде на престоле. В письме товарищу (от 26 мая 1826 года) рядовой «музыкантской команды» Ладожского пехотного полка Иван Соколов рассказывает последние столичные «новости», которые услышал от петербургского унтер-офицера. Соколов описывает подробности гибели Александра, который «окружен был господами, отрубили ему левую руку, иссекли грудь и тело, вот его кончина. Он вместо причастия Господней крови свою истощил злодеями, Илья, кучер, привез его рубашку, которая иссечена была местах в тридцати…»{428}.
Александр предстает здесь невинно закланным агнцем, мучеником, приносящим себя в жертву: династическая неразбериха в данном случае осмысляется в христианском мифологическом контексте, прототипами зарубленного императора оказываются убиенные князья Борис и Глеб, царевич Дмитрий.
Но то Александр. Великий князь Константин, согласно народным представлениям бесстрашный воин, подставить голову под меч никак не мог! И сопротивлялся из последних сил: «…Еще скажу я вам о Константине, за ним в полиции ходят пять генералов, которые стараются его извести, в апреле числах пришли пять генералов в женских платьях и подали просьбу, а сами за пистолеты и изранили крепко. Тогда вскричал: ординарец, не выдавай, начали рубить, на месте всех положили, от чего сделался весьма болен и едва ли будет жив; Константин если помрет, то великое смятение будет, оттого и коронации нет, а когда жив будет, то сделает всё по-своему»{429}. Заметим, что если пять предателей-генералов использовали пистолеты, то удалой Константин Павлович предпочел рубиться в рукопашной.
Всё смешалось в этом письме — древнерусская военная повесть, житие и бульварный авантюрный роман, распространившийся в России как раз в первой четверти XIX века, — с переодеваниями, обманом и стрельбой{430}.
Понятно, что следующим после уложенных на месте предателей-генералов должен был оказаться коварный брат Николай{431}. В одной из песен эпохи междуцарствия Константин прямо спрашивает лейб-гвардейцев:
[47] Ну, Николай, преклонитесь перед вашим братом: он заслуживает почтения и высок в своем неизменном решении предоставить вам трон (фр.).
[48] Ср.: «Ея императорское величество императрица Мария Федоров на, его императорское высочество великого князя Константина Павлвича не любят и всячески стараясь уклонить от престолу» — ГАРФ. Секретный архив. Ф. 109. Оп. 3. Д. 2494. Л. 1.