Гостинцев до такой степени занят был всегда настоящим делом, ближайшими средствами, что вовсе позабывал на время о цели. Он стал ходить всякое воскресенье в Хлыново и всякий раз здоровывался, разговаривал с нянею; потом подослал старушку, будто бы тетку свою, для знакомства с нею, чтоб иметь случай угощать их вместе и выведывать разные домашние подробности. Наконец уже он решился показаться Дуне.
Однажды в последнее воскресенье пред Рождеством, после обедни, когда уже он начертил для себя план действий и, уверенный в старухе, сбирался подпустить ей турусы на колесах, чтоб выхлопотать себе первое свидание, она предупредила его неприятным известием, что к Дунюшке присватывается богатый жених из железного ряда, пожилых лет, вдовец, с четырьмя детьми, что имения у него несть числа, что дом у него в Таганке — полная чаша, что имя его мудреное она позабыла и что через пять дней накануне сочельника назначен смотр.
— Да милости просим, — сказала ему старушка по сообщении сего известия, — ко мне чайку напиться во вторник после Рождества: я именинница, и с Аксиньей Игнатьевной (имя его мнимой тетушки): хозяев дома не будет. Они тоже уедут в Сыромятники, на званый обед.
Иван простился с нею, обещав поздравить ее в день ее ангела.
Он не унывал духом, хотя полученная новость и не слишком могла его обрадовать. С нетерпением ожидал он назначенного дня, чтоб узнать о последствиях смотра. «Дуня молода, — думал он, — жених — старик, вдовец, с кучею детей, нечего бояться. Между тем я узнаю при этом случае короче об ее расположении и… и… Иван, не унывай!»
Во вторник, в день св. Анисьи, Гостинцев отрезал 8 аршин самого лучшего плотного и тонкого ситцу, и лишь заблаговестили к вечерне, отправился с подарком к имениннице с своей родственницей.
— Добро пожаловать, милости просим, дорогие гости, а я уж ждала вас, ждала, все глазоньки проглядела в окошко. Уж думала, что и не пожалуете к старухе. — Садитесь, дорогие гости, сюда, под образа. — Началось потчеванье. Гости, то есть Иван Дорофеич и его тетушка, приходская просвирня[13] и домашние сенные девушки, говорили о разных разностях, и наконец разговор обратился на намеднишний смотр.
— У вас, знать, был пир горою? — спросил мимоходом Гостинцев.
— Не без того-то, — отвечала няня. — Жених приехал сам-четверт, все богачихи, в бриллиантах да в шалях, на-поди и у нас Максим Григорьевич себя лицом в грязь ударить не любит. Уж коли сделает когда пир, так на весь мир: редко, да метко.
— Ну что же? понравился ли жених?
— Нельзя сказать. По-нашему — так уж ведет себя он очень великатно: никому не поклонится, так только что головою кивнет, не в пояс, неразговорчив, к невесте не ласков вовсе. Сидит себе, уставясь глазами, да и только. Хозяину больно хочется за него выдать нашу Дунюшку. Слышь ты, во всем ряду он первый, и заводы есть с душами, денег вволю. «Если не будешь ты за ним, — сказал он дочери после ужина, — нет на тебе моего благословения». Афимье Федоровне — так жалко: у жениха есть мать, хозяйка в доме. Наша уж будет при ней ни в чем, на все из рук смотри, а свекровь не то ведь, что мать родная, пляши по ее дудочке. Дунюшка у нас воспитана во всяком удовольствии, нежно — где же ей привыкать к такому житью? — судите сами. К тому ж и ребят у жениха куча, а тут пойдут свои — все не ладно.
— Что же говорит невеста? — спросил Иван Дорофеич.
— Невеста наша, моя голубушка, света божьего не взвидит. И руками и ногами. Противен он ей, как горькая редька. Боится только сказать отцу. Уж мы ее и так, и сяк — слышать не хочет, плачет да вопит. И то сказать — девке шестнадцатый год, а жениху под пятьдесят. Собою она у нас как маков цвет, а он такой нешто суровый да грозный. Боится, моя сердечушко. Богат он шибко — вот только за тем и гонимся. Я наплакалась давеча на мою Дунюшку: уже она и богу-то молится, и в карты загадывает, и ворожей к себе призывает. Вчера была у нее какая-то из Рогожской, рикиминдовала подружка от соседей. Но Дунюшка проказит все потихоньку от матери, да и моего греха тут много. Что будешь делать? покаюсь пред богом. Пристала ко мне намедни, в ноги повалилась — жаль стало девки, согрешила, заперла здесь с ворожейкой. С час все они толковали. Насилу-то розняли их. В субботу на новый год будет она как-то гадать в бане и звать к себе суженого.
— На новый год будет она гадать! — воскликнул громким голосом Иван, как будто счастливая мысль осветила мрак, в его голове носившийся.
— Да, да, — отвечала няня, — она мне рассказывала, как и гадать будет, да уж я позабыла: память-то у меня нынче плоха стала.
— Где, где ваша баня?
— Да вот из окошка видна, в саду, подле забора.
— Славно, — сказал Иван, — я… — спохватился тотчас и замолчал. Между тем дворник подал самовар. — Но мы оставим за чаем веселую компанию, в которой наш Иван Гостинцев, занятый своими мыслями, начал играть уже страдательную роль, переменим декорации и выведем теперь на сцену новые лица.
Дунюшка была, как у нас говорится, детищем выпрошенным и вымоленным, нанетным; родители ее ровно пятнадцать лет по сочетании своем браком не имели у себя никакого племени и горько плакались богу. Тщетно каждый год Афимья Федоровна ходила пешком на богомолье к Троице-Сергию и в другие подмосковные монастыри, пела молебны пророку Самуилу, принимала к себе странных[14] монахов и монахинь и наделяла их избытками от укрух[15] своих; тщетно каждый день почти советовалась с разными ворожейками и лечейками, брала у них снадобья себе для употребления, корни, зелья, наговоренную воду, ладонки — ничто не помогало, и супруг ее отчаялся наконец иметь у себя вожделенного наследника. Читатели могут судить теперь, каково было восхищение супругов, когда на столь долговременном ожидании родилась у них дочь. Они смотрели на свою Дунюшку как на ненаглядное сокровище, как на знак милости божией, как на доказательство того, что и их грешные молитвы доходят до отца небесного. С сими мыслями сообразовалось ее воспитание, которое добрые люди принимали, разумеется, в смысле чисто вещественном: все усилия свои устремляли они сперва на то, чтоб дочка их была здорова, румяна, толста, весела — для этого приставили к ней кроме кормилицы несколько мамок и нянек, держали ее в хлопочках, не выносили на ветер, беспрестанно пичкали всякою всячиною, ни в чем не поперечили, предупреждали всякую слезку — потом, чуть стала она на ноги, начали рядить ее во всякие материи, надевать на нее бриллианты и жемчуги, возить по гостям, готовить приданое и толковать с нею об ее красоте и женихах. «Дом у тебя, Дунюшка, — твердила ей мать беспрестанно, — будет каменный, о двух етажах, с большим садом и оранжереями, лошадей четверня, карета — не карета, коляска — не коляска, шляпки, салопы, платья все — от француженок с Кузнецкого мосту[16], жить ты будешь во всяком удовольствии и пышности». «За миллионщика отдам я свою Дуняху, — говорил отец, — за купца первостатейного, и тогда узнает Голова, каков Чужой». Дочь, получив от природы сердце доброе, чувствительное, но не пылкое, мало расположения к гордости и вообще к пороку, слушала равнодушно такие речи — не портилась от дурных впечатлений, — думала о свадьбе как об обновке, как о таком деле, которое у людей ведется и ее не минется, — проводила свое время среди женских занятий, тихо и спокойно, повинуясь во всем беспрекословно своим родителям; хотя, по страсти их к себе, и могла бы в иных случаях обнаруживать свою волю. — Лишь только минуло ей тринадцать лет, как со всех сторон женихи, и большой руки, и середней, начали засылать свах в дом к Чужим. Старики радовались такой чести, такому счастливому признаку, хвастались числом женихов, но были весьма взыскательны в своих требованиях и поочередно провожали их с честными отказами. Так продолжалось в течение двух лет.
В конце сей-то эпохи увидел Дуню приказчик Иван Гостинцев и присватался к Дуне купец Дроздов, который узнал ее на званом обеде у одного общего родственника в дальнем колене и захотел непременно иметь своею женою. Чужой был вне себя от восхищения, услышав это желание от богача, о котором шла слава по всему городу, у которого на железных заводах оказались незадолго пред тем прииски золотой руды. Тотчас известил он об этом жену и дочь, во всем готовую исполнять родительские повеления. Мы знаем уже, что назначен был смотр, знаем, чем он и кончился. — Здесь прибавим только, что Дуня, вовсе не думавшая сначала о сопротивлении, при первом взгляде на жениха почувствовала к нему непреодолимое отвращение, которого объяснить сама себе была не в состоянии. Лишь только вошел он в гостиную, она побледнела, задрожала и упала бы в обморок, если б подоспевшая мать не успела посадить ее на стул. Бедненькая! — Как будто бы злой дух ее жизни представился глазам ее. — Во весь вечер не смела она поднять глаз на него и сидела, потупившись, как к смерти приговоренная. Все заметили это, даже отец, который отроду никогда не обращал внимания на женские вычуры, и по разъезде гостей, чтоб предупредить всякие отговорки, объявил решительно дочери свою волю. — О положении Дуни после этого несчастного смотра нечего говорить больше того, что известно уже читателям из разговора ее няни с Гостинцевым.
Вечером на новый год собралось к Чужому множество купеческих девушек на игрище. В пять часов среди шумного веселия беззаботной молодости начались игры, гадания, песни, пляски. Девушки разделились на купы. Одни составили кружок, взяли блюдо с хлебом и солью, углем и глиною из печи, положили на него по кольцу, перстню и серьге и начали петь святочные песни. После каждой песни вынималась с блюда, закрытого полотенцем, какая-нибудь вещь, и по содержанию песни судили о судьбе той, кому принадлежало вынутое. Счастливее всех, по общему приговору, была соседка Дунина, которой пропелась самая благоприятная песня:
Нашей Дуне досталось что-то двусмысленное, растолкованное в разные стороны:
Матери непременно хотелось услышать что-нибудь утешительное, верное, и она упросила девушек, против постановления, поставить Дуню опять в черед, и ей пропелося:
Другие девушки, вопреки запрещению старух, лили в воду олово, свинец, воск; прочие играли в фанты. Самая забавная игра была в молчанку: в кругу по очереди становилась девушка, делала всякие странные телодвижения, одни за другими без остановки, кривлялась, скакала, прыгала. Прочие должны были подражать ей, а неуспевшие платили фанты. Игры прерывалися беспрестанно теми девушками, которые прибегали со двора и рассказывали тамошние похождения. Одной на воззвание: «Залай, залай, собачонка, завой, серенький волчок», — послышался вой и лай вблизи, другой вдали, третьей ни вблизи, ни вдали; четвертой встретился Онисим, пятой Дормидон; шестая слышала под закормом, как мелют жернова на мельнице, как пересыпают хлеб в житнице, как молотят цепами на гумне; одной, напротив, почудилось погребальное пение, у другой башмачок лег носком к воротам, и бедняжке сгрустнулось о том, что не быть ей в том году замужем. Подруги стали утешать печальных, ласкать, щекотать. Иные побежали нарочно к поленнице, приволокли с собою длинные, кривые, суковатые поленья и жаловались, что у них будут такие неуклюжие мужья. — Наконец принесли с насести курицу и рассыпали пшена по полу на столько кучек, сколько девушек было в комнате. Дунину кучку курица начала клевать прежде всех, все приступили к ней с поздравлениями, предрекая ей скорое замужество, и пропели ей следующую свадебную песню:
Унылая Дуня брала притворное участие в шумных играх веселых подруг своих и беспрестанно поглядывала на стенные часы, чтоб поскорее исполнить свое намерение, нам уже известное. С малых лет привыкнув ко всяким предсказаниям, полагаясь на слова старухи, которая отгадала той-то и той-то ее знакомой и непременно обещала выслать к ней суженого, Дуня твердо была уверена, что узнает будущую жизнь свою в полученном гадании. «Если суженый, — думала она в простоте души своей, — явится ко мне в образе жениха моего, нечего и спорить мне с родителями: придется горемыке век вековать с постылым. Если явится иначе, так я не буду за ним, несмотря ни на какую неволю на свете».
Лишь только ударило одиннадцать часов, она потихоньку ушла от подруг своих, забрала все нужное и отправилась в холодную баню.
Там перед окошком в предбаннике, против двери, дрожа от страха и вместо молитвы произнося шепотом, по наставлению старухи, какие-то чародейные, непонятные для нее самой слова, от которых у ней волосы становились дыбом, зажгла она лучину, придвинула стол углом к стене, накрыла чистою скатертью наизнанку, поставила, крест-накрест ножами, два прибора и три кушанья странным образом изготовленные: пирог, посыпанный золою, с икрою и петушиными гребешками, щи на хлебном вине из горьких кореньев, с рыбою, кашу из гусиных печенок с уксусом и деревянным маслом, — обошла кругом стола три раза, нашептывая те же слова… потом поставила зеркало в углу между приборами… села перед ним… и громким голосом… расстановисто… произнесла ужасные слова: суженый, ряженый, приди со мной ужинать!
Ни жива ни мертва, чуть переводя дыхание, почти без памяти, уставилась она после этого действия неподвижными глазами в зеркало; беспрестанно протирала его чистым полотенцем и со страхом и трепетом ждала рокового явления. Могильная тишина царствовала вокруг ее. Лишь изредка трещал мороз под окошком… вдруг на Спасских воротах бьет 12 часов… полночь — время грозное и страшное… комната в голове вверх дном переворачивается… колени подгибаются… чистое зеркало начинает тускнеть, тускнеть, тускнеть… в сенях слышится стук, шум, гром… Ах!.. настежь растворяются двери… является суженый…
Тихо входит он в комнату, как дух бесплотный, указывает Дуне место за другим прибором и садится ужинать. В торжественном безмолвии продолжалась их чудная трапеза. Дуня раз только взглянула на него при его появлении и увидела, к своему восхищению, что это не противный вдовец ее. Сердце у ней отдохнуло. Она собралась с духом и почувствовала даже какое-то приятное удовольствие. Кончив ужин, незнакомец встает с своего места, приближается к ней, взглядывает на нее какими-то глазами не человеческими, снимает с руки ее кольцо, надевает на нее свое, крепко жмет ее руку и целует ее три раза…
— Ты моя, — начал было он говорить ей…
[13] Просвирня — женщина, занимающаяся выпечкой просфор (просвир) — хлебцев, употребляемых в церковной службе.
[14] Странные — здесь: странствующие.
[15] Укрух — кусок хлеба, ломоть.
[16] …от француженок с Кузнецкого мосту — из французских модных магазинов, расположенных на Кузнецком мосту — одной из центральных московских улиц.