Костину младшую сестру назвали Дашей.
Глава первая
Костя лежал перед окном в своей вынужденной и вместе с тем любимой позе: на животе, подперев подбородок руками. За окном в саду без всякой цели, просто от избытка сил и радости жизни носились Даша и ньюфаундленд Лютц. Вообще-то Лютц был подарен Косте, но почему-то сразу признал своей хозяйкой Дашу, а к Косте относился как ко всем домашним: дружелюбно, но без самозабвения.
Костя смотрел в сад и думал о том, какой он несчастный человек. Вот так носиться по саду, как Даша с Лютцем, он не может: крылья будут за все цепляться. Да и вообще, что он может? На земле, в сущности, ничего.
Только что прошел дождь, над садом шли с юго-запада низкие лохматые тучи. Шли быстро: значит наверху сильный ветер. Гаврик, лучший друг, свободный аист, уже четвертый год живущий со своей семьей на крыше, а теперь больше в доме, чем на крыше, нетерпеливо шагал по комнате, подходил к окну, стучал клювом по стеклу, нетерпеливо оглядываясь на Костю, — давал понять, что давно пора отправиться куда-нибудь — ну хоть на Чертово болото; Гаврик поохотился бы на лягушек — из чистого гурманства, потому что в доме его кормили все наперебой, даже Лютц взял манеру (никто не учил, сам) хватать зубами мелкую рыбешку и протягивать Гаврику, который невозмутимо принимал дружеский дар; ну а Костя, пока Гаврик промышляет, низко носился бы над соседним заброшенным полем, пугая крылатой тенью мелкую живность — зайцев, чибисов, перепелок, да и лису, если случится на поле рыжая… Давно пора, а Костя все медлил, тянул: то отговаривался перед собой и Гавриком дождем, то внушал себе, что не совсем хорошо себя чувствует. А на самом деле после вчерашнего большого шоу, как называет такие хотя и вполне документальные, но все же срежиссированные съемки Кирилл, телеоператор и давно уже свой человек в доме; после того как кончилась суета и разошлись гости, учителя, телевизионщики, врачи, кинохроника — так и сделалось грустно. Вот и до сих пор.
Большое шоу было посвящено окончанию Константином Кудияшем средней школы — заочно, разумеется, но это не имело значения. Под перекрестными взглядами теле- и кинокамер завгороно вручил Косте аттестат. Естественно, вместе с золотой медалью. Костя и правда учился хорошо — а как можно иначе, если встречаешься с учителями один на один? Рассказывают, что нормальные ребята сидят перед учителем человек по тридцать-сорок, каждого учитель успевает спросить раза два в месяц, ну и некоторые рискуют: не учат урока в надежде, что пронесет и не спросят. Много интересного рассказывают… Да, так Костя учился хорошо, но не только за это ему золотая медаль, но и потому, что без медали никак нельзя: без медали не получит естественного завершения репортаж об успешном окончании школы Константином Кудияшем, а репортаж этот уже давно запланирован на ТВ и в кинохронике; да и все, кто интересуется Костиной жизнью — как их назвать: незнакомые его друзья? болельщики? почитатели? — были бы разочарованы, если бы школьные годы их кумира не были увенчаны золотой медалью. Но Костя на самом деле учился хорошо, и учителя ставили ему пятерки с чистой совестью и с некоторым облегчением.
Стыдно сознаться, но я тоже окончил школу с золотой медалью. Стыдно, потому что презирать отличников стало в литературе общим местом; не успеешь открыть повесть или роман, как читаешь: «терпеть не могу эту породу не имеющих своего мнения и туповато прилежных людей» — ну или что-нибудь в этом роде. В полемическом задоре, обидевшись на определение «туповато прилежный», я мог бы заявить, что школьная программа требует для своего освоения весьма скромных умственных усилий, и потому н е с т а т ь отличником — значит расписаться в своей природной тупости, но воздержусь. Позволю себе лишь скромно заметить, что отличники бывают разные — и туповатые, и блестяще остроумные, а употребление общих мест в литературе не украшает авторов и вызывает невольное подозрение: а не заслуживают ли они сами (эти авторы) тех эпитетов, которыми мажут без разбора безответных отличников?
Это я больше в собственную защиту — Костя-то ни в какой защите не нуждается.
И вот заслуженные регалии уже в столе — и медаль, и аттестат. Мама хотела было торжественно выставить медаль в столовой, но Костя не разрешил: забросил, едва выключили диги, в глубь письменного стола — специального стола особой конструкции, сделанного для Кости: низкого, подковообразного, чтобы он мог лежа на животе дотягиваться до десятка ящиков — забросил с непонятным самому раздражением.
Семнадцати ему еще нет, семнадцать исполнится в сентябре, но это не имеет никакого значения — аттестат получен, прекрасный аттестат с заголовком, напечатанным золочеными буквами, и теперь невозможно дольше откладывать давно уже пугающее Костю решение: что делать дальше? Одиночество приучило его к размышлениям, и потому мысли о неизбежности выбора давно портили ему настроение, но раньше оставалось впереди время, оставалась надежда на внезапный случай, который вдруг сделает будущее бесспорным и ясным.
С особенным раздражением Костя вспоминал вчерашнее мельтешение Владимира Николаевича, режиссера кинохроники. Владимир Николаевич снимал Костю уже, наверное, в сотый раз, и давно уже «вынашивал замысел», а вчера приставал с этим замыслом особенно настырной к самому Косте, и к отцу с матерью: по его замыслу, Косте надо было идти в киноактеры, сняться во множестве фильмов, в которых никто, кроме него, сняться не может: «Амур и Психея» в первую очередь, потом «Икар», потом… Ничего себе, оригинальный замысел! Да Косте таких предложений приходит со всего мира по пять штук в неделю! Костя в принципе ничего не имел против киноактеров и с удовольствием бы снялся, если бы подозревал в себе актерский талант, а так — работать чудом-юдом — чем он тогда лучше урода из старого цирка?
Гаврик еще раз оглянулся на Костю, деловито вспрыгнул на подоконник и сильным ударом клюва распахнул полуприкрытые рамы — видно, решил лететь один. Костя вскочил.
— Извини, Гаврик, извини. Это я так. Тебе же нечего страдать из-за моей хандры.
Последняя фраза получилась какая-то ненатуральная, с уклоном в красивость. Одно время Костя приучился произносить красивые фразы — тот же Владимир Николаевич поощрял, да и другие многие. Но однажды со стыдом заметил это за собой, и с тех пор старается говорить просто. Но привычка осталась, сразу не вытравишь. И не сам заметил — то есть заметил сам, но не красивость, а насмешливую улыбку Кирилла, того самого, который прозвал действа вроде вчерашнего большими шоу. Кирилл называл Костю тезкой, объяснял, что Кирилл и Константин — варианты одного и того же имени, как Юрий с Георгием, и приводил в пример Кирилла и Мефодия, которые в то же время Константин и Мефодий. В длинные разговоры Костя с Кириллом ни разу не пускались, но между ними постепенно установилось молчаливое понимание — тем стыднее было заметить насмешливую улыбку…
Гаврик шумно взлетел, Костя — следом, стараясь сделать это потише: шумное хлопанье крыльями Костя считал дурным тоном, как чавканье за едой. Лютц восторженно залаял и стал подпрыгивать, словно тоже надеялся взлететь — каждый раз одна и та же реакция. Дашка закричала вслед:
— Принеси щавеля! — ужасно она любит щавель.
Сидевшая на яйцах Гуля что-то прощелкала вслед: велела Гаврику возвращаться скорей, а то ей надоело сидеть, тоже хочется размяться — так Костя ее понял. У аистов интересный язык: щелкают клювами, как парикмахеры ножницами, и щелкают по-разному — наверное, у них щелчки складываются в подобие азбуки Морзе. Гуля, жена Гаврика, глядя на мужа, тоже постепенно прониклась доверием к обитателям красного дома на холме: брала корм из рук, не пугалась, когда Костя подлетал к гнезду, но в комнаты не заходила и за компанию с Костей не летала — и кажется, ревновала Гаврика, часто оставлявшего ее ради человеческой компании. (Лютца она, несомненно, тоже считала человеком — только немного чудаковатым и более шумным, чем остальные.)
Сад резко уходил вниз. Дом сжимался, становясь при этом особенно родным и щемяще беззащитным.
Под тучей вихри всегда неожиданные, бьют в разные стороны, приходится работать крыльями, набирая высоту, не то что в солнечный день, когда почти сразу можно оседлать восходящий поток.
Гаврик летел впереди и чуть выше — каким бы он ни был домашним и доверчивым, а не мог вынести, если Костя пытался лететь над ним: страх перед пикирующим на спину хищником, воспитанный в тысячах поколений, непобедимый инстинкт. С Гавриком летать хорошо, жалко, что бывает он здесь недолго: в конце апреля прилетит, а в конце августа уже отбывает. Почему бы не жить круглый год, раз кормят?! Но нет, наступает срок, и не удержишь — тоже инстинкт.
Костя смотрел сверху на дом, где жил, на весь поселок — дом чуть на отшибе, но все же принадлежит поселку, — на реку; уже и Ленинград краем показался вдали. Сверху все видится иначе: различаешь детали, каких никак нельзя разглядеть на таком же расстоянии вдоль земли. Костя проверял — у него же всегда высотомер на руке, альтиметр: он видит кошку с высоты в километр, а разве на земле, смотря вдоль шоссе, например, разглядишь за километр кошку? Вот и знаменитое зрение орла! Просто какие-то другие законы, когда смотришь сверху вниз.
Они с Гавриком забирались все выше. Стали попадаться клочья тумана, отбившиеся от тучи. Костю всегда забавляло, что у туч, даже у самых маленьких обрывков туч, очень четкие границы, как между водой и воздухом: можно сунуть руку в тучу, и будет рука по локоть в туче. Чаще клочья, чаще — и вот погрузились в туман целиком. Костя не видел Гаврика, просто знал, что тот пронзает тучу где-то рядом. В туче всегда тревожно, начинает казаться, что потерял направление и летишь не вверх, а вниз. А то вдруг страх перед неведомой скалой, в которую можно врезаться в слепом полете, — пустой страх, никаких гор вокруг на тысячи километров, а все равно весь в напряжении. И дышится труднее, и крыльям труднее подминать туман, чем прозрачный воздух. Но вот чуть светлее, еще светлее — солнце!
Костя не знал прекраснее момента, чем вылет из тучи вверх, на солнце! Вот в чем, может быть, главное счастье: для Кости каждый день сияет солнце, которого другие здесь, в Ленинграде, не видят месяцами. Каждый день солнечный! И каждая ночь, если он захочет, звездная.
Сверху туча белая и бугристая, как взбитые сливки. Вот и Гаврик — разошлись в тумане метров на сто. Гаврик летит степенно, а Костя над тучей обязательно начинает резвиться: врезается сверху в белые башни, ныряет в облака, как в подушки, и снова, и снова выныривает под праздничное солнце и синее небо. И кричит от радости.
Так и летели. Гаврик ведущим. Костя хорошо ориентировался и по солнцу, и по звездам, да и компас на руке, но все это давало общее направление. А вот когда нужно снова нырнуть в облака, чтобы опуститься как раз на Чертовом болоте, Костя не знал. Догадывался с точностью до пяти километров. Ну до трех. А Гаврик знал и нырял в облака как раз тогда, когда нужно. Плюс-минус двести метров. Вот только не хотелось спускаться. Трудно было представить — и скучно подумать, — что внизу полутемно от туч, а может быть, и дождь снова пошел, когда здесь ослепительная белизна облаков под безупречно синим небом.
Но вот Гаврик, властно прощелкав клювом — предупредил, на случай если Костя зазевался, — резко ушел вниз и скрылся в облаке. Нечего делать, спикировал и Костя. Он сложил крылья и стал падать — падать сквозь муть. Туман разошелся в четырехстах метрах над землей. Костя развернул крылья — резкое торможение, перегрузка на спинные мышцы — и падение перешло в горизонтальное скольжение. Гаврика еще видно не было: тот спускался осторожно — падать сложив крылья Костя научился у соколов: маневр хищников.
Место Гаврик определил точно, как всегда: Чертово болото прямо по курсу. А дальше и в стороне поселок, который Костя про себя называл Треугольным: потому что в плане улицы его образовывали треугольник — редкая планировка. В вершине самого острого угла находился белый двухэтажный дом — и крыша белая, что самое необычное: железная кровля покрашена не красной краской или зеленой, как у всех добрых людей, а белилами. Костя взял вправо, чтобы подлететь к болоту с противоположной от Треугольника стороны, а то как бы не увидели обитатели белого дома: выбегут, начнут кланяться. Костя к ним однажды по наивности залетел — до сих пор вспоминать противно.
В белом доме живут шесть братьев Орловых, все холостые, все сапожники, живут по своему уму: тачают несносимые сапоги — хоть с низким голенищем до пол-икры, хоть высокие болотные до развилки ног, — но непременно сапоги, охотно объясняя капризным заказчикам, что жить нужно по слову, и раз припечатаны они словом сапожники, то и могут тачать исключительно сапоги, иначе были бы туфельщиками или ботиночниками (с гордым снисходительным видом объясняют, точно открылась им в слове сапожник высшая мудрость), и на излишние сверх необходимого деньги льют в свечи серебряный воск и возжигают эти свечи в своем же доме своему богу. Их считают сектантами, а какой секты — никто не знает.
Серебряный в их устах высшая похвала, серебряный человек в особенности, а золотых людей, говорили, сейчас нет и быть не может, потому что народ ослаблен куревом, водкой и бензиновыми парами, даже если кто сам не курит и не пьет, потому что парами пропитан самый воздух. Сейчас золотого человека нет и быть не может, но, добавляли многозначительно: будет! Раскольники не раскольники: табака не курят, водку не пьют, но и Христом не интересуются, в споры о двуперстии и Никоновых книгах не входят, какого бога выдумали по своему уму — никто не разберет. К тому же холостятство их — получается вроде мужского монастыря. И братья ли? Многие подозревали, что сошлись вместе уже взрослыми, свихнувшись от размышлений по своему уму, а что обращаются друг к другу: «Брат Петр мой серебряный!» да «Брат Федор мой серебряный!» — так это полагается по-сектантски. Правда, участковый уполномоченный Кузьмичев лично видел их паспорта и подтвердил, что точно все Орловы и все Трифоновичи, но все равно соседи не верили, что братья и что на самом деле существовал родитель серебряных братьев Трифон, говорили: «Сектанты — они хитрющие, они и с паспортом чего хочешь вывернут!»
Да, так Костя однажды залетел по наивности: интересно же в пятнадцать лет посмотреть на необычных людей. И не знал, как выбраться. Все братья какие-то елейные, точно постным маслом смазаны — и волосы, и бороды, и улыбки, и сапоги. Волосы у всех с пробором по центру, как у купцов на картинах Кустодиева, и бороды тоже. А рубашки навыпуск, как в каком-то кино. Обступили, гладили по серебряным крыльям, называли вестником, повторяли, что нужно ждать: скоро будет ко всем людям слово. Точно выпал из двадцатого века куда-то в прошлое. Еле отделался. Вот и необычные люди — братья оказались вроде сумасшедших старух, которые, завидев Костю, бухаются на колени. Поэтому Костя всегда с ужасом облетал церкви, мечети, синагоги: противно, когда тебя в глаза объявляют ангелом! А у серебряных братьев оказалось вроде церкви на дому, только и всего, неважно, что без крестов их белый дом.