Из рассеянных по всей его «Летописи» мелких, несущественных вроде бы замечаний о действиях Рейнсдорпа во время осады Оренбурга Пушкин составляет портрет губернатора посредственных способностей, неумелого военачальника и просто трусливого человека.
Описывая начало осады, Рычков не скрывает того, что крепость по халатности администрации не была готова к обороне. «Ежели бы Пугачев, не мешкав, в Татищевой и Чернореченской крепостях, прямо к Оренбургу устремился, то б ему ворваться в город никакой трудности не было; ибо городские валы и рвы в таком состоянии были, что во многих местах безо всякого затруднения на лошадях верхом въезжать было можно».
То же вслед за Рычковым свидетельствует и Пушкин: «Сия осада по неосторожности местного начальства была гибельна для жителей…» И далее: «Рейнсдорп, испуганный быстротою пожара, собрал совет из главных оренбургских чиновников… К несчастью, между военными начальниками не было ни одного, знавшего свое дело. Оробев с самого начала, они дали время Пугачеву усилиться и лишили себя средств к наступательным действиям».
Далее: «Рейнсдорп обнародовал объявление о Пугачеве, в коем объяснял его настоящее звание и прежние преступления. Оно было писано темным и запутанным слогом».
Рычков подробно поясняет, в чем Рейнсдорп «напутал». В объявлениях о Пугачеве, которые были «в городе и по командам опубликованы», неосмотрительно было сказано, что якобы на лице Пугачева есть «злодейские знаки». Но все, видевшие его, знали, что таких знаков на лице его нет, отчего не доверяли объявлениям Рейнсдорпа. Да и сам Пугачев «получа их в свои руки, сообщникам своим толковал, показывая свое лицо, сколь злобно и напрасно на него клевещут, а чрез то… мог он еще больше усиливать свою партию».
Неумные распоряжения Рейнсдорпа подчас игнорировались не только военными, но и населением города. Но как открыто написать об этом? Рычков находит тонко заувалиро-ванный прием. «С начала осады, — пишет он, — во время вылазок никому не возбранялось всходить на вал и смотреть на сражения, чрез что в сих случаях на городских валах представлялось всегда великое людство, но 10 числа отдан от г-на губернатора приказ: чтоб при таких случаях на городской вал смотрителей никого не впущать… праздношатающихся обывателей и особенно женского пола штрафовать, а мужской пол употреблять во время стрельбы из пушек в помощь канонерам… Но вчера и сегодня во время вылазок во всех местах на валах всякого звания смотрителей, в присутствии самого г-на губернатора, было великое множество. Видно, что тот прежний приказ по каким-нибудь другим резонам ныне отменить рассуждено».
Описывая неудачную вылазку отряда майора Наумова, Рычков вообще избегает давать оценку произошедшему, приводит лишь реестр потерь: «побито регулярных и нерегулярных 22, ранено 31, в плен злодеями захвачено 6, безъизвестно пропало 64». Вот так! Бой шел днем неподалеку от крепостных стен, а половину потерь гарнизонного отряда, как ни странно, составили без вести пропавшие. Не имея возможности открыто написать, что солдаты и казаки гарнизона десятками переходили на сторону повстанцев, Рычков предоставляет самим читателям догадываться и судить о моральном состоянии войск.
Опираясь на подобные свидетельства, Пушкин пишет конкретнее и смелее: «Рейнсдорп… хотел на другой день выступить противу Пугачева, но все начальники единогласно донесли ему, что на войско никаким образом положиться было невозможно: солдаты, приведенные в уныние и недоумение, сражались неохотно; а казаки на самом месте сражения могли соединиться с мятежниками, и следствия их измены были бы гибелью для Оренбурга. Бедный Рейнсдорп не знал, что делать».
Пушкин не без иронии пишет, что Рейнсдорп «для поимки языка высылал иногда до тысячи человек, и то нередко без успеха». А однажды «вздумал он, по совету Тимашева, расставить капканы около вала и как волков ловить мятежников, разъезжающих ночью близ города. Сами осажденные смеялись над сею военной хитростью, хотя им было не до смеха».
В «Летописи» подробно описана самая крупная вылазка войск гарнизона, окончившаяся неудачей. Пушкин этому событию уделяет один абзац: «Рейнсдорп решился еще раз попробовать счастия оружия, и 13 января все войска, находившиеся в Оренбурге, выступили из города тремя колоннами под предводительством Валенштерна, Корфа и Наумова. Но темнота зимнего утра, глубина снега и изнурение лошадей препятствовали дружному содействию войск…»
Конница мятежников заехала в тыл наступающим, отрезав путь к Оренбургу, что создало панику. «Все войско бежало в беспорядке до самого Оренбурга, потеряв до четырехсот убитыми и раненными и оставя пятнадцать орудий в руках разбойников. После сей неудачи Рейнсдорп уже не осмеливался действовать наступательно и под защитою стен и пушек стал ожидать своего освобождения».
Пушкин проявлял весьма рискованную смелость при оценке действий не только бездарного Рейнсдорпа, но и других лиц царского воинства. «Множество офицеров, — писал он, — служили в рядах Пугачева, не считая тех, которые из робости примкнули к нему».
А вот как он охарактеризовал генерала Кара, посланного императрицей для усмирения мятежников. «Получив известие о взятии Чернышева, Кар совершенно упал духом и думал уже не о победе над презренным бунтовщиком, но о собственной безопасности. Отказался от начальства, под предлогом болезни, дал несколько умных советов насчет образа действий противу Пугачева и, оставя свое войско на попечение Фрейману, уехал в Москву, где появление его произвело общий ропот. Императрица строгим указом повелела его исключить из службы».
Называя пугачевскую вольницу толпой, сборищем, шайкой, сволочью, Пушкин не смущается иной раз открыто выразить восставшим и их вожаку свои симпатии. «Крепость, в прошедшем году взятая и выжженная Пугачевым, — пишет он о Татищевой, — была им исправлена. Сгоревшие деревянные укрепления были заменены снеговыми. Распоряжения Пугачева удивили князя Голицына, не ожидавшего от него таких сведений в военном искусстве».
По Пушкину, даже сам фельдмаршал Суворов с любопытством расспрашивал славного мятежника о его военных действиях и намерениях…
За Пугачева был не только «весь черный народ», но и «духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства».
Видимо, не желая отяжелять, перегружать повествование второстепенными подробностями, Пушкин всего несколькими фразами сообщил о страшном голоде в осажденном Оренбурге.
Рычковым же обстоятельно описан каждый день и даже каждый час осенне-зимней блокады, вскрыты причины голода.
Если бы губернатор заблаговременно предупредил жителей города, то они вполне могли бы запастись и продовольствием, и сеном, ибо в пригороде «у каждого жителя сена было заготовлено весьма довольно». Но в народе о приближении Пугачева долгое время не ведали, «корыстолюбивые ж люди, чрез свои пронырства узнав про оное, весь привозимый на базар хлеб и харч наперебой скупали, а потом, как воспоследовала осада городу, по своей цене на все оное поднимать начали. Наконец довели до того, что четверть ржаной муки покупать у них стали по 12–15 рублей… А до осады пуд ржаной муки стоил 12 копеек».
Цены на съестные припасы колебались в зависимости от положения осажденных и шедших к ним на выручку правительственных войск. Если войска терпели от повстанцев поражение и не приближались, а отдалялись от Оренбурга, то на городском базаре цены на хлеб в тот же день повышались. И наоборот. Хитростью и подкупом спекулянты выманивали у солдат и офицеров гарнизона разведывательные данные о противостоянии противников, о предполагаемых сражениях и возможных последствиях. Держали нос по ветру, наживаясь на голоде населения. Хлеб они припрятывали до последнего дня осады, надеясь откупиться им от мятежников в случае падения Оренбурга К такому выводу Рычков приходит на основе своих наблюдений. Как только, замечает он, правительственные войска, выбив отряды повстанцев из Татищевой и Берд, в марте подступили к Оренбургу и до снятия осады оставались считанные дни, хлеб на городском рынке резко подешевел, откуда-то взялись другие продукты.
«Сия сбивка цен на хлеб, — пишет Рычков, — не от чего иного произошла, как от сего, что торгующие им корыстолюбцы и лихоимцы заподлинно уже узнали о приближении войск, и что при оных провианта везут довольно. И до того начали старатьсяу чтобы еще у них имеющийся запасный или паче утаенный хлеб как можно скорее и с лучшею для себя прибылью допродать, что и нижеозначенными почти со дня на день уменьшавшимися ценами доказывается, и 24 числа сего марта в 3 копейки фунт уже продавали, хотя никакого хлебного привоза в город еще не было».
Значит, хлеб в городе был всегда, хранился в тайниках спекулянтов, в то же время люди умирали от голода. Для их спасения Рычков придумал рецепт приготовления «новой пищи на случай бедственных приключений». Из чего? Почти в каждом дворе, а также на скотобойне имелось множество старых говяжьих и бараньих кож. Из них-то Рычков и рекомендовал готовить пищу. Как? Растянуть кожу на земле или на деревянном щите, огнем или кипятком снять с нее шерсть, затем тщательно вываривать. Когда она размякнет, разбухнет, ее нужно разрезать на тонкие ремешки или порубить, как капусту, и варить лапшу с добавлением трав, лука, чеснока или лимонного сока. Варево можно также остудить и употреблять как студень, холодец.
Изготовив такую пищу, Рычков, прежде чем «привесть в общее употребление, решил опробовать ее на себе, а также приучить к ней моих домашних людей». Опыт во всех отношениях удался. «Я сам с женою моею и с детями моими, возрастными и малолетними, употреблял ее без всякого вреда и без противности». «Рецепт Рычкова» многим помог избежать голодной смерти не только в осажденном Оренбурге. Вспомнили о нем и ленинградцы блокадной зимой 1942 года.
У Рычкова, впрочем, как и у Пушкина нет глубокого анализа причин восстания, хотя и имеются некоторые попытки объяснить его. Описывая тяготы барщины, Рычков отмечал, что многие помещики своим крестьянам «даже одного дня на себя работать не дают». О напряженном состоянии яицких казаков в канун пугачевского бунта писал и Пушкин: «Тайные совещания происходили по степным уметам и отдаленным хуторам. Все предвещало новый мятеж. Недоставало предводителя. Предводитель сыскался».
Пушкин не стал судить о причинах поражения восстания, отметив лишь, что мятежники не могли противостоять силе правильного оружия. Но неизбежность этого поражения, подчеркивал он, не умалила значения крестьянской войны. «Нет худа без добра: Пугачевский бунт доказал правительству необходимость многих перемен».
ПРИРОДНЫМ СЛОГОМ ИЗЪЯСНИСЬ
Рычков располагал несравненно меньшим количеством архивных и других материалов, нежели Пушкин. Его «Летопись» (Осада Оренбурга) написана рукой как бы репортера-беллетриста, запечатлевшего важнейший этап пугачевского движения. Пушкин же показал это движение всеохватно, как историк-исследователь. Вобрав в свое сочинение множество исторических документов, он создал «образцовое произведение и со стороны исторической, и со стороны слога».
В труде Рычкова напрасно, да и не нужно искать подобные качества. Творческие силы, как и творческие задачи, у него были скромнее. И если Пушкин двумя-тремя фразами мог передать суть того или иного события, Рычков же тратит на то многие страницы. Но в этом неспешном, прилежно-дотошном, перенасыщенном, возможно, излишними подробностями и деталями, перегруженном сценами и эпизодами его сочинении есть своя ценность: через слог, интонацию, языковую манеру, через конкретные бытовые детали в нем представлены время, в кагором жил автор, и его герои, атмосфера живой действительности, так называемый «колорит эпохи».
Пожалуй, поэтому Пушкин не стал, за исключением нескольких страниц, редактировать «Летопись» Рычкова, переиначивать на свой лад её слог, а в неизменном виде опубликовал под обложкой одной книги как «историческое сокровище» рядом со своим произведением о Пугачеве.
Тем не менее некоторые советские литературоведы, как, например, Г. Блок в книге «Пушкин в работе над историческими источниками», утверждали, что повод для этой публикации был совсем иной. «Соединив все чисто механически и довольно неуклюже, «трудолюбивый» Рычков счел необходимым придать этому материалу (т. е. «Летописи») некоторую литературность. Стиль первоисточника уступил место стилю редактора и мемуариста», тяжелого, мол, и неуклюжего, поэтому у Пушкина-де «не возникло желание очистить его так, как он очищал язык других источников, и ввести в текст».