Что во время этих событий Сесилии ван дер Мерве удалось спрятаться под столом в гостиной, где, обнаруженная обвиняемыми Галантом и Абелем, она, услышав, как первый обвиняемый отдает приказ убить ее второму, выползла из-под стола, умоляя обвиняемого Галанта сохранить ей жизнь, ибо она и так уже тяжело ранена, в ответ на что он позволил ей удалиться в спальню. —
Что вслед за этим первый обвиняемый и его сообщники покинули дом, но вскоре вернулись обратно, однако в означенный промежуток времени Сесилии ван дер Мерве удалось выбраться из спальни и укрыться на чердаке, где уже ранее спрятались ее дочери вместе с Мартой Ферлее и ее младенцем. —
Что десятая обвиняемая, Памела, вторая сожительница обвиняемого Галанта, все это время находилась в доме, не оказывая, однако, никакой помощи своей госпоже, а после бегства последней на чердак вернулась в хижину Галанта, где встретила вышеупомянутую Бет (которая вместе с обвиняемым Галантом вошла в дом в начале событий, но помогала своей хозяйке и перевязала ей рану, прежде чем вернуться в хижину) и сообщила ей, что все мужчины убиты, а Сесилия ван дер Мерве вместе с Мартой Ферлее спрятались, после чего Бет вернулась в дом. —
Что, войдя в кухню, она нашла там первого обвиняемого, Галанта, вместе с обвиняемыми Тейсом и Клаасом, последнему из которых Галант дал распоряжение пойти проверить, не на чердаке ли хозяйка с детьми; услышав это, вышеназванная Бет вмешалась и попросила пощадить их, на что Галант ответил угрозой пристрелить и ее, раз она заступается за хозяйку, но исполнить эту угрозу ему помешал обвиняемый Клаас, который вслед за тем отправился на чердак и, увидев бедственное состояние Сесилии ван дер Мерве, сказал ей, что бояться ей нечего и что с ней больше ничего не сделают. —
Что обвиняемый Тейс не постеснялся при этом пригрозить дочерям покойного Николаса ван дер Мерве саблей, а обвиняемый Галант грозил им ружьем, против чего протестовала Бет. —
Что обвиняемый Галант, прежде чем покинуть дом своего убитого хозяина, вскрыл ящик стола, из которого взял недостающий затвор к одному из ружей, и, приладив затвор, отдал ружье обвиняемому Хендрику, после чего, выпив с сообщниками хозяйского вина, вместе с обвиняемыми Абелем, Роем, Тейсом, Хендриком и Клаасом покинул ферму, оставив там обвиняемых Ахилла, Онтонга и Памелу; последняя показала, что перед уходом обвиняемый Галант ударил ружьем ребенка, которого она держала на руках; впоследствии вышеназванная обвиняемая Памела бежала в горы, чтобы, по всей вероятности, согласно предварительной договоренности дождаться там обвиняемого Галанта, тогда как обвиняемые Ахилл и Онтонг оставались на ферме и были арестованы позднее в тот же день отрядом под командой Франса дю Той. —
Что первые шестеро обвиняемых, вооружившись четырьмя украденными ружьями и двумя пистолетами, поскакали к дому Жана Дальре, имея умысел убить также и его, но, найдя дом пустым (поскольку Дальре, предупрежденный о мятеже Барендом ван дер Мерве, который прибыл к нему рано утром, уехал, чтобы присоединиться к отряду Франса дю Той), направились к дому Баренда ван дер Мерве, чтобы убить его, если он там появится; прибыв туда, они обнаружили, что хозяина нет, но встретили там двух готтентотов, Слингера и Вилдсхюта, а также раба по имени Мозес (все трое были в услужении у Пита ван дер Мерве, отца вышеназванных Николаса и Баренда ван дер Мерве), которые пришли туда с пастбища Пита ван дер Мерве, куда накануне бежала Эстер ван дер Мерве; вышеупомянутые Слингер, Вилдсхют и Мозес имели при себе ружья и были посланы сюда, как впоследствии выяснилось, Эстер ван дер Мерве, дабы оказать помощь ее мужу, если в оной возникнет необходимость. —
Что, напуганные превосходящими силами бунтовщиков, эти трое решили присоединиться к ним и, распив вместе с остальными некоторое количество бренди, направились на пастбище Пита ван дер Мерве, где Мозес предпринял попытку к бегству, но был пойман бандой и возвращен назад. —
Что примерно в это время отряд христиан под командой Франса дю Той, прослышав о сих злодеяниях, нагнал и атаковал бунтовщиков, после чего Слингер, Вилдсхют, Мозес и Голиаф сдались, тогда как первые шесть обвиняемых оседлали лошадей и отказались повиноваться, в результате чего вспыхнула перестрелка; в частности, обвиняемые Галант и Абель стреляли в христиан, но никого не ранили, после чего обвиняемые предприняли попытку к бегству, но были схвачены отрядом христиан: сначала поймали обвиняемых Хендрика и Клааса, а затем одного за другим всех остальных, хотя и по прошествии значительного времени — так, обвиняемого Галанта схватили в горах лишь тринадцать дней спустя (часть этого времени он провел вместе с обвиняемым Тейсом, который сначала покинул главаря, но затем снова вернулся к нему), он обнаружил себя тем, что пытался украсть у Жана Дальре овцу, выстрелив при этом в дверь его дома; в конце концов в горах Скурве, неподалеку от фермы покойного Николаса ван дер Мерве, его нашла группа готтентотов, которым он сдался, не оказав более никакого сопротивления. —
Все вышеперечисленные преступления совокупно и каждое в отдельности, учитывая все обстоятельства, заслуживают наказания смертной казнью в назидание прочим, а потому я требую, чтобы все обвиняемые предстали сегодня перед полным составом суда согласно статье шестой Королевского законодательства.
Часть первая
Если дойти до Тульбаха и взобраться на самую высокую гору, то видно станет далеко во все стороны. На семь дней вперед, ибо ровно столько длится поездка в Кейптаун. Вон Столовая гора на мысу, хотя так далеко, что не веришь, что это в самом деле она. А она там в самом деле, и там живут настоящие господа, стоят корабли, причаливают и отваливают, гремит пушка с Львиной горы. А еще видны Пардеберх и Контреберх, замок Рибека и Хунингберх и все до самой Салданы, где уже видно море, а такое и представить в уме невозможно. А еще Пикетберх и всю долину Двадцати четырех рек, что я помню с детства. Если встанешь между восходом и закатом и посмотришь прямо перед собой, увидишь Винтерберх и зеленую долину Ваверен, а справа узкое ущелье возле Витценберха. Это путь в наши горы, Скурве, суровые и страшные, как во дни Тзуи-Гоаба. Земля здесь темно-красная, точно она кровоточит изнутри, а если копнешь — желтоватая и вся изранена обломками серых и черных валунов, раскиданных здесь в незапамятные времена. Красновато-зеленые и бурые заросли, молочай и черные, будто деготь, деревья с пепельно-серой кроной. Полоски пшеницы среди скал. Тут и поймешь, что идешь куда надо и можно не спешить. Места тут высокие, и, когда идешь вот так из Ваверена, кажется, будто уходишь от мира, все вверх да вверх. Когда земля наконец становится плоской, долины остаются такими же узкими и тесными — с двух сторон их сдавил камень. Серый камень с красным пламешком изнутри, отломленный от скал и раскиданный по дороге. Крапчатый от лишайника, поросший кустарником и горьким вереском, с внезапными желтыми вспышками и крошечными голубыми искорками цветов, а выше в горы черный и серый камень, раскрашенный белыми струйками водопадов. Здесь камень идет твердый, сплошной. Камни растут и старятся вроде деревьев, так я думаю, а как состарятся, становятся черными или серыми. Внутри камня остается красное пламешко — камень как бы тлеет и живет в глубине, а снаружи он старый и серый.
Да, горы наши старые, они раскинулись подобно скелету какого-то огромного, давно умершего животного с одного конца Боккефельда до другого, кость на кости, но тверже, чем кости, и мы прилепились к ним. Они наша единственная опора. Они защищают нас от палящего солнца и ветра: тесные долины и лощины, поля и фермы, дома и постройки, пасущихся коров и овец. У вереницы ферм с их домами, строениями и краалями — Хауд-ден-Бек, и Рит Ривер, и Вангендрифт, Винкелхале, Лагенфлей, Бюффелсхук и Эландсфонтейн — вид вполне надежный, но не стоит давать себя одурачить этим. Один-единственный сильный порыв ветра — и все это исчезнет, будто и вовсе не бывало. Белые люди, хонкхойква, гладковолосые, — все еще чужаки в здешних краях. Они все еще носят в себе страх своих отцов, которые умерли на этих равнинах или в мрачных горах. Они до сих пор так ничего и не поняли. Они так и не стали камнем или скалой, вросшей в землю и рождающейся из нее снова и снова, как койкойны. Если тело человека не вылеплено из праха его предков, он чужак.
Они здесь пришлые, белые люди, приезжавшие сюда из Кейпа или из долины Ваверен, появлявшиеся тут год за годом, то в одиночку, то по двое, со времен деда Пита ван дер Мерве; но к тому времени мы, койкойны, приходили сюда и уходили бессчетное число зим и лет. Мы приходили и уходили, свободные, будто ласточки, что прилетают с первым теплом и улетают при первых заморозках — сегодня вечером еще здесь, а завтра утром уже нет, и кто их удержит? Здесь-то они и нашли нас, эти белые люди, когда пришли, чтобы укротить эту землю, как они это называют, чтобы зарыться в нее и понастроить на ней свои каменные стены. Но куда там. Они до сих пор так ничего и не знают о здешних краях, а смерть уже явилась за ними.
Мы из рода койнов, мы-то никогда не думали об этих горах и долинах, об этих длинных пастбищах и топях как о диких местах, которые нужно укрощать. Это белые называли эти земли дикими и считали, что они кишат дикими животными и людьми. Для нас здешние края всегда были дружелюбными и кроткими. Они давали нам еду, питье и кров даже в худшие из засух. И лишь когда сюда заявились белые и принялись копать, ломать, стрелять и изгонять зверей, эти места и впрямь одичали.
Не то чтобы у нас была легкая жизнь. Моя мать часто рассказывала мне, как когда-то наш народ был многочислен, как камни, и свободен, как ласточки; но затем, говорила она, на нас напала болезнь, во времена матери матери моей матери или того раньше, когда Великий Охотник Хейтси-Эйбиб был еще молод, и тогда нас осталась всего горстка, и год от года становится все меньше. И все же еще во времена моей матери мы продолжали приходить и уходить, свободные, словно ласточки или ветер. Зимы здесь суровые, поэтому наши люди уходили в другие края; летом же они возвращались вслед за дождем — всегда находились старики, которые точно знали, когда и куда идти. Мы обычно останавливались на ферме Пита, в Низкой долине, которую он называл Лагенфлей, но, когда наставало время уходить, никто не смог бы нас удержать, а потом мы приходили снова. Только гораздо позже, когда уже умерли мой отец и моя мать, когда нас осталось совсем мало, я обосновалась здесь навсегда. Вначале жила в Лагенфлее, видела, как подрастали у меня на глазах сыновья Пита, Баренд и Николас: кормила их грудью, когда они были маленькие. Потом я перебралась в Хауд-ден-Бек к Николасу. Но во время последней уборки урожая, после того как Пита хватил удар и он все время лежал на кровати, глядя в потолок, не способный ни двигаться, ни говорить, я вернулась, чтобы присматривать за ним, кормить его, переворачивать и мыть: ведь я знаю его с той поры, когда он был молод, знаю, что ему нужно и что нравится. Только его жена, старая Алида, не хотела терпеть меня там — она всегда ревновала его ко мне, и не зря, — вот она и отослала меня обратно в Хауд-ден-Бек. Уж ей-то было известно, что он приходил ко мне еще до того, как она его узнала. Теперь он жалкий и тощий, лежит в своей постели, нахохлившись, будто старый больной ястреб, издавая звуки, которых никому не понять; пальцы его будто когти, тело худое и почти прозрачное, кожа да кости, да еще эта вялая штуковина, похожая на голого птенца в разворованном гнезде. Сейчас Пит стар и беспомощен, но в молодости он был добрым жеребцом, и, когда он обнимал меня, по мне точно судорога пробегала от низа спины до горла и казалось, глаза вылезут из орбит. Да, это он умел, можете мне поверить — я знавала всех мужчин в этих краях, да и не только в этих, ведь, когда я была молода, все они приходили ко мне, чтобы истощить свою силу. Сейчас я состарилась, и они полагают, что от меня никакого проку, а зря.
Страна здесь суровая, женщин мало, а мужчины полны желания. А кто я такая, чтобы идти против жизни? Когда жеребец подходит, дрожа от похоти, я подпускаю его к себе. Мужчинам это нужно, это сохраняет им разум, иначе у них все туманится, их одолевает безумие, и они готовы сокрушить весь мир. Посмотрите на Николаса. Взгляните на Галанта.
Не могу больше молчать о нем. Все пытаюсь думать о другом, но мои мысли все время возвращаются к Галанту. Ведь я вырастила его, и как-никак его можно назвать и моим ребенком, хоть в нем всегда было что-то от дьявола.
Его матерью была Лейс. Она была гораздо моложе меня, почти ребенок, девочка с абрикосовыми грудями; она была чужачкой в нашем Боккефельде. Говорили, будто она родом откуда-то из-за моря, из Батавии, как и Онтонг, — так вот он и пытался утешить ее на свой лад, старый козел. Ведь мужчина всегда мужчина, особенно если женщин сыскать трудно. То же самое и с Питом. По ночам он частенько крался через двор, обычно ко мне в хижину, но порой и к маленькой Лейс. А потом Лейс начала пухнуть. Она была самой молодой из рано созревших девушек в наших краях и хорошенькой к тому же, хоть этого и не разглядеть в темноте; и что-то было в ней такое, что притягивало мужчин. И они не могли противиться этому — вроде как некоторые не могут насладиться цветком, не оборвав его лепестки, или не могут пройти мимо муравейника, не разворотив его. Так же было и с Лейс, девочкой с абрикосовыми грудями; и все мужчины отовсюду приходили, чтобы сорвать ее, так же как они приходили и ко мне. Но мне-то что; а вот она от этого безумела, что еще больше раззадоривало их. Она была точно плод, еще зеленый, но сладкий, и они пожирали его. И вот она начала пухнуть.
Рожала Лейс тяжело. Я была при ней, она больше никого не подпускала к себе. Поначалу я решила, что ребенок родился мертвый, и вот я отложила его в сторону, чтобы помочь Лейс, ведь она была очень слаба, а потом позвала Онтонга, чтобы он вырыл яму и похоронил ребенка. Но он вдруг вернулся, пепельно-серый от ужаса, неся на занемевших руках маленькое создание, остановился, весь дрожа, и сказал: «Посмотри на это, Роза, оно живое». И тогда я увидела, как оно шевелится, извивается, словно щенок. И я взяла его у Онтонга, искупала и приложила к груди — я истекала молоком после смерти моего ребенка, хотя тогда же кормила и Николаса, которому было всего несколько месяцев. Маленький звереныш потыкался слепо в мою грудь своей щенячьей мордочкой, затем нашел сосок и присосался, словно клещ. Я избаловала его с самого начала.
Хорошо, что у меня было молоко, ведь Лейс отказалась кормить его. Она не признала ребенка, не желала даже поглядеть на него, не то что брать на руки. Лежала и плакала день и ночь, пока, как мне показалось, не примирилась. «Не горюй, — сказала я ей, — я выкормлю его, молока у меня хватит». Вроде бы это успокоило ее, но она еще долго болела. Я думаю, она боялась выздороветь, боялась, что мужчины начнут все сначала. Как-то ночью вошел Пит, скомандовав: «Как там с рабыней? Пора и выздоравливать. Я сегодня в настроении». На нем была только ночная рубаха, так что я видела, как с ним обстоит дело; но Лейс повернулась спиной, подтянула колени к груди и завыла, точно собака. Пит собрался было двинуться к ней, и тут он, конечно, был в своем праве: он хозяин. Но когда он проходил мимо меня, я задрала на нем рубаху и основательно взялась за него. Я знаю, как удержать мужчину. Поздно ночью я снова взялась за него, чтобы ему не вздумалось беспокоить Лейс; и когда погасла утренняя звезда, когда пришло время пить кофе и читать псалмы, он вышел из хижины, пошатываясь от усталости, и нет никакой усталости, которая сравнилась бы с этой, уж можете мне поверить.
Я оберегала ее и от остальных. Тело у меня глубокое, и в моем болоте может утонуть целый табун; а если я этим могла помочь Лейс, то тем лучше для нас для всех.
Но Пит бесился все больше и больше, и под конец мне пришлось сказать ему все напрямик. «Если ты возьмешь еще раз Лейс, — сказала я ему, — она умрет. Утопится в запруде». Я видела ее глаза, когда он проходил мимо. Должно быть, потому-то он и продал ее тому человеку из Кару, что проезжал с товарами через Лагенфлей по дороге в Кейптаун.
Для ребенка все обошлось благополучно. Человек, который купил Лейс, вовсе не желал покупать и ребенка, а поскольку Лейс и сама не хотела брать его, он остался со мной. Он был у меня на руках, когда мы глядели вслед удалявшейся повозке, глядели на Лейс, сидевшую сзади словно маленький тюк тряпья, готовый вывалиться при первом же толчке. Странно, что мне уже тогда пришло это в голову, ведь, когда месяц спустя фургон снова проехал через ферму по дороге домой, тот человек сказал, что она и в самом деле вывалилась из повозки, попала под колесо и умерла; он требовал, чтобы Пит вернул ему деньги, но Пит и слышать об этом не желал; в тот день на ферме была жуткая свара, дело даже дошло до пальбы, прежде чем тот человек уехал, — но ребенок и тогда был у меня на руках, прямо держа свою маленькую круглую головку, точно обезьянка. Я поневоле улыбнулась. «Посмотри на него, — сказала я Онтонгу. — Кавалер». Потому-то он и получил имя Галант.
Онтонг помогал мне выхаживать его. Ребенок был единственным, что он мог считать своим собственным в этих краях. А может быть, он и был его собственный, кто знает? Но он мог принадлежать и любому другому, любому из многих, кто приходил отовсюду к Лейс, любому из тех безликих, приходивших ночью и уходивших до рассвета. Но он мог бы быть и от Пита. В таком случае он и Николас были бы двумя ягнятами от одного барана. Ягнятами, сосавшими мое вымя. Но кто я такая, чтобы решать? У Галанта много отцов. У него нет ни одного отца, и все его отцы. Вот что я отвечала, когда меня спрашивали. Но и спрашивать давно уже перестали. Теперь я старая, изможденная и усталая. Каждую зиму мне чудится, будто я умираю, зимы здесь, в Боккефельде, суровые. Но летом я словно снова оживаю, каждый раз заново, подобно прорастающим из земли травам. Мое тело то созревает, то засыхает, смотря по времени года, но корни у меня глубоки и крепки, я вросла ими в скалы. Пит и я состарились вместе. Но с ним уже покончено, а во мне еще есть жизнь.
«Если б мы жили в Кейпе, этого никогда бы не случилось». Вот единственное, что она сказала после гибели Николаса. А ведь такой удар для нее.
И как представишь, что сделал это не кто-нибудь, а именно Галант. Выросший вместе с моими сыновьями. Но в том-то и дело. Им ни в чем нельзя доверять, их никогда не приручить. Как детеныша шакала, которого принесешь из вельда. Возишься с ним как со щенком. Приручаешь как можешь. И вдруг, когда этого менее всего ждешь, он огрызается и кусает тебя за руку. Здесь во всем какая-то дикость, которую невозможно укротить. А я все думаю.