Вот я и говорю: «На кой мне в Посольство идти, в Посольство я никак не пойду, а что Худа Кляча была, так и пусть ее околевает». Подумаешь, Подыхают. Говорю я, стало быть: «Всем, что у меня есть, клянусь и на всем присягаю: не стану я в это дело мешаться, потому как не мое это дело, и если им умирать, так пусть они и умирают», но только взгляд мой на малом Червячке остановился, что по травинке вверх полз, и вижу я, что Червячок тот в месте том и во времени, в ту то есть самую минуту и на этом самом берегу за этим океаном ползет и ползет, ползет и ползет, и тогда меня ужаснейшая тревога охватила, и думаю я, что пойду-ка я лучше в Посольство, пойду-ка я, а, пойду, пойду, Боже Правый, пойду, лучше пойду… и пошел.
Посольство занимало видный особняк на одной из самых престижных улиц. До особняка того дошед, остановился я и думаю, идти или не идти, ибо зачем мне к епископу ходить, коль я еретик, Вероотступник, богохульник. И жуткая Спесь, Гордыня моя, что с детских лет меня против Церкви моей направляла, вскипела во мне! Ведь не для того меня Мать родила, не для того же Ум мой, Благородство, Творчество мое и полет Натуры моей несравненный, не для того Взор мой проницательный, Чело гордое, Мысль острая-быстрая, чтобы я в заштатном костельчике, который хуже и мельче Богослужения, а впрочем, еще более плохого и дешевого, в хоре дешевом, скверном, каждением пустым, мерным дурманил себя вместе со всей родной Родней родимой! О нет, нет, нет, не для того же я Гомбрович, чтоб перед Алтарем темным, смутным, а может даже и Безумным, колена преклонять (но Бьют), нет, нет, не пойду, кто знает, что они там со мною сделают (но Стреляют), нет, не хочу туда идти, паршивое, пустое Дело (но Убивают, Убивают!). И в Убийстве, в крови, в Сражении я в здание вошел.
А там тихо, лестница большая, ковром устланная. При входе швейцар меня принял с поклоном и к секретарю по лестнице проводил. На бельэтаже зал большой, с колоннами, а в нем довольно сумрачно, холодно и только через окон цветные стеклышки лучи света проникают, на карнизы, на Лепнину тяжелую и на позолоту ложатся. Вышел ко мне Подсроцкий-советник в темно-синем черном костюме, в цилиндре да в перчатках, и, цилиндр слегка приподняв, вполголоса о причине визита моего расспрашивал. Когда ж я сказал ему, что с Ясновельможным Послом разговаривать желаю, он спросил: «С Ясновельможным Послом?» Я, стало быть, говорю, что с Ясновельможным Министром, он же говорит: «С Министром ли, с самим ли Господином Министром, сударь, говорить хочешь?» Когда ж я ему сказал, что, разумеется, с Ясновельможным Послом говорить хотел бы, он мне такими словами ответствовал, голову на грудь склоня: «Говоришь, сударь, что с Послом, с самим Господином Послом?» Говорю, — стало быть, что конечно, с Господином Министром, ибо важное к нему имею дело; он же говорит: «А! Ни с Советником, ни с Атташе, ни с Консулом, с самим, сударь, Министром видеться желаешь? А зачем? С какою целью? А кого ты, сударь, здесь знаешь? С кем дружбу водишь? С кем якшаешься? К кому хаживаешь?» Так вот начал он выпытывать да все резче на меня Бросаться-набрасываться, что в итоге проверку стал мне учинять, да как клещами из меня все вытягивать. Тогда двери в глубине раскрываются и Ясновельможный Посол выглядывает, а как я ему уже знаком был, то он головою мне кивнул, а как кивнул, то уж Советник этот, в поклонах рассыпаясь, задом крутя да цилиндром помахивая, в кабинет меня проводил.
Министр Косюбидзкий Феликс одним из удивительнейших людей был, с коими в жизни моей я встречался. Тонкий толстоватый, чуток жирноватый, с носом — тоже Тонким Толстоватым, глаз невыразителен, пальцы узкие толстоватые и такая же нога под ним — узкая и толстоватая или жирноватая, а лысинка у него, как латунная, на которую он волоски черные рыжие зачесывал, да вот глазом любил стрелять, чуть что, он раз — и стрельнет. Всем поведением и манерами своими необычный взгляд на высокое достоинство свое демонстрировал и каждым движением своим честь себе оказывал, да и того, с кем беседу вел, так собою беспрестанно польщал, что с ним уж чуть ли не на коленях стоя разговаривали. Я же, плачем разразившись, к ногам его припал и руку целовал и слуг своих, кровь, имущество в жертву предлагая, о том лишь молил, чтобы он в такую минуту святую, в согласии с волей святой да с разумением своим, персону мою употребил и распоряжался ею. Наилюбезнейше меня и себя, слушанием своим святым удостаивая, осчастливил, оком стрельнул, а потом и говорит: «Я ужо тебе больше как 50 песов (кошель достал) дать не могу. Больше не дам, ибо не имею. Но когда б ты в Рио-де-Жанейро поехать захотел и тамошнего Посольства держаться, то, конечно, на дорогу б тебе дал и даже кое-что на отступные б добавил, потому что литераторов тут иметь не желаю: ибо они только доют да облаивают. Езжай уж в Рио-де-Жанейро, от души советую».
Вот уж Поразился-Удивился я! Снова, значит, в ноги ему падаю и (полагая, что нехорошо он меня понял) особу свою предлагаю. Он тогда говорит: «Ладно, ладно, вот тебе 70 песов и больше не дои ты меня — не корова я».
Вижу я, стало быть, что он от меня деньгами отбояривается, да кабы деньгами — Мелочью ведь! На такую тяжкую обиду кровь моя в голову мою ударила, но я ничего не говорю. А после говорю: «Вижу, что для Ясновельможного Пана я, должно быть, мелок весьма, ибо от меня, похоже, Ясновельможный Пан Мелочью откупается, и, видать, меня среди Десяти Тысяч литераторов записал, а я не только литератор, но и Гомбрович!»
Спросил он: «А какой такой Гомбрович?» Говорю ему: «Гомбрович, Гомбрович». Он глазом стрельнул и говорит: «А, ну если Гомбрович, то вот тебе 80 песов и больше не приходи, потому как Война и Пан Министр занят». Я говорю: «Война». Он мне на это: «Война». Ну тогда я ему: «Война, война». Перепугался он не на шутку, аж ланиты его побелели, стрельнул в меня глазом: «А что? Есть ли у тебя известие какое? Сказано ли тебе что-нибудь? Новости какие?..» потом спохватился, закряхтел, закашлялся, за ухом зачесал, и как выпалит: «Ничего, ничего, не боись, уж мы-то врага победим!» И тут же громче крикнул: «Уж мы врага победим!» А тогда еще громче закричал: «Уж мы врага победим! Победим!» Встал и кричит: «Победим! Победим!»
Услышав эти его возгласы и увидев, что он с кресла встал и Священнодействует и даже Заклинание творит, я на колени пал и в этом святом Священнодействии заодно с ним закричал: «Победим, победим, победим!»
Перевел он дух. Глазом стрельнул. И говорит: «Победим, едрить его мать, уж это я тебе говорю, а то тебе говорю, чтоб ты не говорил, что, мол, я тебе говорил, что, дескать, не Победим, потому как я тебе говорю, что Победим, Одолеем, в порошок сотрем рукою нашей могучей наисветлейшей, в порошок, в пыль развеем, на Палашах разобьем, на Пиках подымем и растопчем под Знаменем нашим и в Величии Нашем, о, Боже Святый, Свят, Свят, сокрушим, Убьем! О, убьем, разнесем, разгромим! Ну че смотришь? Я ведь говорю тебе, что сомнем! А ведь видишь, слышишь, что тебе сам Министр, Посол Наисветлейший говорит, что Сомнем, видишь, небось, что сам Посол, Министр тут перед тобой ходит, руками махает и говорит тебе, что Сомнем. И чтоб ты не вякал, что я, дескать, перед тобой не Ходил, не Говорил, ибо видишь сам, что я Хожу и Говорю!»
Тут он удивился, глазом бараньим на меня зыркнул и говорит:
— А вот я перед тобой Хожу Говорю!
Потом говорит:
— А вот сам Посол, Министр перед тобой Ходит, Говорит… Так ты не мелкая, небось, сошка, ежели сам Ясновельможный Посол столько времени с тобой сидит, а то и Ходит перед тобою, Говорит, о, восклицает даже… Садись же, Пан Редактор, садись. Ну, как там тебя звать-величать?
Говорю, что Гомбрович. Он говорит: «Ну да, ну да, слыхал, слыхал. Как не слыхивать, ежели сам перед тобою Хожу, Говорю… Значит, Дорогой ты мой, мне к тебе вроде как бы с помощью поспешить надобно, ибо я свою обязанность перед Литературой нашей Национальной знаю и как Министр к тебе с помощью придти должен. А как ты есть писатель, я бы тебе в газеты здешние писать статьи восхваляющие-восславляющие Великих Писателев и Гениев наших поручил, а за это я со всем своим почтением 75 песов в месяц платить буду… потому как больше — не смогу. По одежке протягивай и ножки. По сусеку глядя квашню месят! Коперника, Шопена иль Мицкевича ты восхвалять можешь… Бога побойся, ведь мы же обязаны Свое восхвалять, иначе сожрут нас!» Тут он обрадовался и говорит: «От как хорошо у меня вышло: и Самое то для меня как Министра, а и для тебя как Писателя». «
Но я сказал: «Боже сохрани, спасибо, нет уж, нет». Он спросил: «Как же так? Не хочешь восхвалять?» Я ответил: «А если мне стыдно». Закричал он: «Как так тебе стыдно?» Я говорю: «Стыдно, ибо свое это!» Он глазом как стрель-стрель-стрель! «Чево стыдисся, г…! — рявкнул он. — Если Свое не похвалишь, кто тебя похвалит?»
Но дух перевел и говорит мне: «Не знаешь что ль, что каждый кулик свое болото хвалит?»
Говорю я, значит: «Покорнейше прошу Ясновельможного Пана простить меня, но очень уж мне стыдно».
Он говорит: «Ты что, оглупел, совсем сдурел, аль не видишь, что война и что теперь, в минуту сию в Мужах Великих крайняя нужда есть, ибо без них Черт знает что статься может, а я тут потому и Министр, чтоб Народа нашего Величие усугублять, а с тобою я вот что сделаю: я тебе, верно, морду побью…» Однако осекся, снова глазом стрельнул и говорит: «Погоди. Так ты Литератор? И чего ты там накалякал, а? Книжки, небось?» Позвал: «Срочка, Срочка, а ну иди сюда…» когда же господин Советник Подсроцкий прибежал, он в него глазом стрельнул и тихонько заговорил, а сам в меня Глазом стреляет. Слышу только, что говорят: «Г…к!» Потом опять: «Г…к!» Потом Советник говорит Министру: «Г…к!» Министр Советнику: «Точно г…к, но вот глаз, нос что надо!» Советник говорит: «Глаз-нос — ничего, хоть и г…к, да и голова что надо!» Министр говорит: «Г…к это, не иначе, потому что все вы г…ки, я тоже г…к, г…к, но и они тоже г…ки и кто там знает, кто разбирается, никто ничего не знает, никто ничего не понимает, г…, г…»
«Г…», — говорит Советник. «Ну так давай его в дело, — говорит Министр. — Я тут зараз трошки Похожу, и начнем». Я смотрю: он Ходить начал, и Ходит и Ходит по гостиной, бровь супит, голову клонит, сопит, пыхтит, надувается, да вдруг как Рявкнет, да глазом как Стрельнет: «Честь это для нас! Честь, ибо мы Великого Писателя Польского принимаем, может статься, Самого Великого! Это Великий Писатель наш, может даже Гений! Че пялишься, Срока? Поприветствуй великого г… в смысле, как его… Гения нашего!
Тут мне Советник низкий поклон отдает.
Тут мне Ясновельможный Министр кланяется!
Тут я, видя, что издеваются они, шуточки шутят, хочу в тяжком оскорблении моем бить этого человека! Но Министр меня в кресло садит! Подсроцкий-Советник мелким бесом рассыпается! Сам Министр-Посол о здоровье моем расспрашивает! Советник же услуги свои предлагает! Ну а Ясновельможный Посол, стало быть, просит меня желание какое изъявить или приказать что! Ну а Советник, стало быть, просит меня в Книге Памятной расписаться! Ну а Министр под ручку меня, стало быть, берет, по гостиной ведет, а Советник вокруг меня прыгает да подпрыгивает! И Министр: «Праздник, ибо Гомбровича принимаем!» А Подсроцкий-Советник: «Гомбрович — в гостях у нас, сам Гений Гомбрович!» Министр: «Гений Народа нашего Славного!» Подсроцкий: «Великий Деятель Народа нашего великого!»
Ох уж странный, престранный Случай мой и Дело мое! Потому как знал ведь я, что это г…ки суть, кои меня самого г…ком считают, и что это все г… г… а я бы г…ков этих по башке бы шарахнул. А ведь был это не кто иной, а сам Посол-Министр, да и Советник… а отсюда и Робость моя, страх мой, коль скоро меня такие важные Особы чтут и превозносят. И когда в этой гостиной Министр с Советником на меня напирают, Превозносят, когда меня обхаживают, то я, зная сколь высоко Учреждение сие, звание, вес г…ков этих, не мог отвертеться, открутиться от Почитаний их! Ну а я-то хорош, как ногой в г… попал! Перевел дух Посол и опять заговорил, да на сей раз поласковее: «Ты, г…к, помни, что тебя здесь Посольство как следует похвалило, а типеря так себя веди, чтоб нам перед людями за тебя стыдно не было, потому как мы тебя людям-Иностранцам как Великого Г. Гения-Гомбровича покажем. Это для Пропаганды нужно, чтоб знали, что в Народе нашем гениев изобилье. Ну как, Срочка, покажем?» — «Покажем, — ответствовал Советник, — покажем: г…ки они и ни хрена не разберутся!»
Лишь на улице дал я волю возмущенному чувству моему! О, что ж это, как, откуда, что ж творится-то?! Похоже, ведь опять меня схватили, схватили! О, Господи, о Боже, снова я попал как кур в ощип! Неужели так никогда я от Судьбы моей не увернуся? И снова проходить я должен через Вечную Судьбу мою и Узилище мое?! А когда Прошлое мое меня, как щепку, из стороны в сторону бросает, когда давно пройденные пучины вновь разверзаются, то я, как конь, на дыбы истаю, как лев, дрожу, Рычу, лапами в ярости бью и на решетку нового заточенья кидаюсь! О, зачем я в Посольство это проклятое ходил?! Ишь ты, Величия г…кам захотелось, Величие им подавай, Гениев великих Героев, чтоб перед людьми показаться, что вот, мол, Гений-Гомбрович есть у нас, а стало быть, вот что мы значим-то, какова слава наша, да какова заслуга, какой Дворец-то у нас, мебелировочка какая, какие штучки-дрючки, и Боже упаси, чтоб кто нас по заднице бил, потому что есть у нас Гений-Гомброич! Этим-то вот хамским финтом и хотел Ясновельможный Посол г… г… мозги людям-Иностранцам пудрить, справедливо полагая, что американцам этим легко можно втемяшить все, что надо, а если он мне низко кланяться будет, то я, как тесто, на дрожжах его стараний в глазах Людей вырасту. Так не бывать же этому! Ничего не выйдет! И вот во гневе моем ужасном я вновь и вновь Министра этого г…ка г…ка г…ка выбрасывал, увольнял, метлой поганой, палкой прогонял, выгонял, Проклят же Министр г…, который Народ свой не уважает! Проклят же Народ, который сынов своих не уважает! Прокляты же человек и Народ, которые друг друга не уважают! И, в Исступлении своем, я Министра, учреждения разные, должности, звания, время наше, жизнь нашу, Народ, Государство г… г… г… разгоняя, палкой прогоняя, дубиною крестя, опять и опять увольнял Министра этого, г…ка платного, а когда уж раз 50 или 60 его уволил, прогнал, я еще и еще увольнял его, прогонял! Пока вдруг не заметил, что у прохожих, искоса на меня поглядывавших, смех вызываю.
Угрожающее состояние финансов моих к действию меня принуждало, и надо было мне тотчас на улицу-Флориду идти, где я с Чечишовским встретиться условился. Флорида-улица, как я уже упомянул, изо всех улиц города самая шикарная: там магазины, там изящные Заведения всякого рода, кофейни, кондитерские, для езды закрытая, пешеходов роем заполненная, солнцем залитая, сверкает, переливается, хвостом павлиньим распускается. Врожденная робость моя, может и Неуклюжесть какая-то не позволяли мне дать Чечишовскому более подробный отчет о том, что с Министром было, одно лишь я сказал — что в злобе расстались мы. «Ой, — воскликнул он, завертев пальцами меленку, — на кой было ходить туда, ведь я ж тебе говорил, чтоб ты туда не ходил, хотя, может, оно и хорошо, что ты туда сходил! И то хорошо, что ты нос ему утер, хотя, может, оно и Нехорошо; ох уж он тебе, бедняге, покажет теперь, покажет, покажет! Скройся, в мышиную норку спрячься, ибо если не спрячешься, то найдут тебя! Впрочем, не прячься, не прячься, говорю тебе, а то, если спрячешься, искать тебя будут, а уж как поищут, то непременно найдут!» — Так разговаривая, идем мы Флоридой-улицей! Там за стеклами витрин богатство сияет и взор манит, говора шум, прохожих рой, поклоны, приветствия. А Чечишовский мой чуть что сразу знакомцам либо улыбочку, либо руки жест, либо поклон низкий посылает, да мне тихонько говорит: «Смотри, смотри, видишь Ротфельдерову жену? А вон директор Пиндзель, вон председатель Котажицкий, салют, салют Председателю! Этот Мазик, а тот Бумчик, этот Куляский, а тот Поляский!» А я, с ним рядом идучи, тоже вежливенько раскланиваюсь, улыбочки свои направо-налево разбрасываю, и переливается змея Флориды, и щеголяют Сеньориты! — «Смотри, вон Клейнова жена стоит! А это Любэк — служащий». Однако все гуще людской муравейник: перед витринами стоят, на витрины смотрят, и как от одной витрины отходят, так уж сразу к другой и подходят, и кто на что смотрит: один на Галстуки желто-серые, модные за 5,75, ну а Третий с Женой — на ковер бордо с Узорчиком за 350, четвертый — на Замки Английские за 99, пятый — на бритвы или вентилятор, а та — на неглиж шелковый с кружавчиком, а ся — на Туфельки востроносенькие двойные Нельсоновские, тот — на Табак Трубочный Персидский-Астраханский иль на Сервиз, а то и на Корицу. На чемодан, стало быть, Желтый, сафьяновый за 320 смотрят и говорят «чудо что за чемодан!» — «Да этот вот Ушат за 85 тоже ничего себе, или этот вот Халат, или та вон Лопата». — «Я бы эти бебихи купил за 7,20». — «А я — тот свитер». — «Мне бы этот Термометр пригодился или этот Барометр». — «Ну надо ж, зонт- то, тот вон, с загнутой ручкой, что 42 стоит, а я вчера лучше видел, английский, за 38!» И так от магазина к магазину, то на одно, то на другое Глядят и Говорят, потом опять к другому магазину и опять — Говорят и Глядят.
*
Тогда Чечишовский за руку меня схватил: «В сорочке ты родился! Видишь Барона? Барон стоит, самого Барона поймал, вон перед витриной стоит, да один, без Компаньонов, пойдем же к нему, или не пойдем, о службе твоей поговорим, или не поговорим!» — «Приветствую, приветствую дорогого Барона, как здоровье, успехи, или неуспехи, а вот господин Гомбрович, от родины отрезанный, здесь остался и с нами вместе неуверенность нашу и тревоги переживает, да и работы какой-нибудь ищет!» Взглянул на меня Барон. И сердечно меня обнял! И вот, обрадованный, отбегает, опять подбегает и к груди прижимает — «а может, перекусить чего, а может, выпить» — меня Домой к себе приглашает и Жену, которая куда-то подевалась, ищет, потому что жене своей представить меня хотел. — «Заезжайте-ка Вы к нам во вторник! Будем рады!» Но сказал Чечишовский! «Ему бы занятье какое пригодилось, ибо в нужде он, ведь я его без долгих размышлений сразу к Барону-благодетелю: где обильно сервируют, там обильно подают». — «Что такое? — воскликнул Барон. — В нужде? Какие проблемы? Можете не беспокоиться! Прямо сегодня велю, чтобы Вас, золотой Вы наш, секретарем моим в Компанию приняли с окладом 1000 или 1500 песов! Нет проблем! Порядок! Часы работы сами себе назначите! Порядок, значит, а сейчас бы надо это дело чем-нибудь запить да закусить!» Идем мы, стало быть, по рюмашке с Бароном опрокинуть, и в блеске солнца уже все кажется улаженным, и я, видать, Опекуна, Отца и Короля нашел великолепного, о, благодаря Тебе, Боже, мне уж полегче жить будет, вот и прошли, исчезли заботы и печали, но что это, Боже мой, Боже, что же это делается, почему Король, Барон мой, потух, затих и меня печалит, делает маленьким, почему солнышко мое за тучу заходит?.. А-а-а, это же Пыцкаль, Пыцкаль подлетает!
Пыцкаль — Барона компаньон — был пониже ростом, покоренастей, и насколько один великолепным, прекрасным, рослым, горделивым был мужчиною, настолько другой-как корова жевала или только что из-за овина. Напрасно Барон ему рассказывает и докладывает, что он меня, друга своего, служащим принял, Пыцкаль вместо ответа лишь на меня вылупился, потом — на Барона, а, плюнув, изрек: «Ты что, с луны что ль свалился, чтобы без совета со мною новых служащих в Дело принимать, кретин ты что ли; ну так я твоего служащего погоню, вон, вон, вон отсюда!» Хамством таким ужасным оскорбленный, Барон поначалу слова вымолвить не мог, а потом закричал: «Запрещаю! Воспрещаю!» … на что Пыцкаль пасть раззявил: «Себе, а не мне запрещай!.. Кому ты запрещаешь?!» Барон крикнул: «Попрошу без скандалов!» Пыцкаль крикнул: «Ах мы нежные какие, так я тебе его отделаю, неженку твоего, морду ему побью!» … и ко мне с кулаками, того и гляди, Побьет меня, убьет, может, изобьет этот вот зверь, этот палач, укокошит меня; Погибель, стало быть, Смерть моя настала; но что это, почему мучитель мой медлит, почему не бьет меня?.. А-а-а, это ж Чюмкала — третий компаньон Барона — откуда-то сбоку подвалил!
Чюмкала — костлявый, блондин лупоглазый, рыжий — картуз снял и ко мне руку большую красную тянет: «Чюмкала!», чем неожиданно Пыцкаля в оцепенение ввел. «С ума сойти, — рявкнул Пыцкаль, — я ж его тут бью, а этот лапу тянет, я большего Кретина-Болвана в жизни не видел; ну чего лезешь, чего вмешиваешься?» — «Запрещаю! — крикнул Барон. — Запрещаю!» Криком напуганный, засмущался Чюмкала, руку большую в карман сунул и в кармане шарить принялся, но тут же копания своего в кармане застыдился, а от стыда вид сделал, что якобы он ищет что-то в кармане, чем еще сильнее Барона, Пыцкаля взбесил: «Ты чего там, растяпа, ищешь, — крикнули они, — чего ищешь, разиня, чего ищешь!» так, что, со стыда едва жив, Чюмкала, красный как рак, не только руку из кармана, но и пробку от бутылки, цедульки какие-то помятые, ложечку, шнурки, рыбок вяленых достал. И как только эти рыбки свету явились, сразу тишина воцарилась, потому что от рыбок этих стало им вдруг как-то муторно.
Я вспомнил, что Чечиш мне говорил, что там между ними как между Компаньонами давнишние были Распри, Обиды, Претензии, насчет, кажись, Мельницы какой-то, Залога; именно поэтому у Пыцкаля при виде рыбок сих аж дух сперло и он заревел: «Караси вы мои, караси; Уж ты мне за все заплатишь, я тебя по миру пущу», но Барон лишь кадыком двинул, слюну сглотнул, воротничок поправил и говорит: «Реестр». На что Чюмкала отвечает: «Овин от той гречки сгорел», а Пыцкаль посмотрел косо — «вода была», — проворчал, и так они стояли, стояли, Чюмкала почесал за ухом, а когда тот за ухом чешет, то Барон — щиколотку, Пыцкаль же — правую голяшку. Говорит Барон: «Не чешись». Отвечает Пыцкаль: «Я не чешусь». Чюмкала замечает: «Это я чесался». Тогда Пыцкаль: «Я тебя почешу». Говорит Барон: «И почеши, почеши, ты как раз по этому делу». Пыцкаль ему: «Я тебя чесать не стану, пусть тебя Секретарь почешет». Тогда Барон подает голос: «Секретарь мой чесать меня будет только когда я ему прикажу». Тогда Пыцкаль: «Я твоего Секретаря к себе переманю и у тебя его заберу, меня он будет чесать, когда я захочу, и хоть ты Пан из Панов, а я Хам из Хамов, он тебя будет чесать, когда того мне захочется или не захочется. Чесать будет». Говорит Барон: «Кто Хам из Хамов, а кто Пан из Панов, а ты от меня этого Секретаря не переманишь, я его к себе от тебя переманю и меня, а не тебя он почешет». Тут Чюмкала взорвался плачем, ревом великим: «Ой, Батюшки-Светы, что это вы все для себя хотите, себя чесать с моей бедой, с моим Страданьем-Горем, уж я-то его от вас переманю, уж я его переманю!» И давай меня тянуть, дергать, друг у друга из рук вырывать, тянут, тянут и таким манером в дом какой-то меня втянули, а там ступеньки, по ступенькам, стало быть, тянут, дергают, один у другого из рук вырывают, а там сбоку дверца маленькая, на которой дощечка «Барона, Чюмкалы, Пыцкаля Конское Собачье Дело», а за дверью прихожая большая, темноватая, а в ней — стульчики. Барон перед Чюмкалой, Чюмкала перед Бароном, Пыцкалем, Пыцкаль перед Чюмкалой Бароном меня на стульчик посадили и, вежливенько попросив меня немного подождать, в другую комнату удалились, на двери которой написано было: «Правление Имуществом и Делами, Вход воспрещен».