Я пал на колени. А тут Гонзаль как на середину вышел да Шляпу лихо заломил, от чего кони опять всполошились, он однако ж на коней внимания не обращая, так говорит: «Великая, неизмеримая в том Честь для меня, что я с человеком таким достойным поляком мог в поединке сойтись, ибо, Ясновельможный Пане, от стыда этого пусть меня Господь Бог спасает, чтобы я когда вызов чей не принял, и ужо я в таком разе никогда не уклонюсь, и меня Найдет тот, кто Ищет; потому что так я понимаю: нету для Мужчины большего сокровища, как безупречная Честь Имени его. Коль скоро за дело Спасенья от Собак Сына Его Милости сей достойный Противник меня в Друзьях иметь желает, я и от Дружбы, конечное дело, не уклонюсь, Другом, Братом его желаю быть на вечные времена. И тоже так думаю, что и он мне в милости своей не откажет, и приглашение гостем в дом мой примет, и для Выпития за дружбу сию вместе с Сыном своим в дом мой прибудет, где мы и выпьем!» Тут все начали кричать и ликовать, здесь обнимаются, там — целуются, и Гонзаль снова в объятия заключал: сначала Томаша, после — Сына его. Так и закончилась Дуэль.
*
Тяжела Гора моя в пустоте дороги моей и в Поле моем, но Пустом, Пустом, как будто ничего там и не было. Итак, после всего этого вместе с Томашем в экипаже Гонзаля во дворец его еду, да только не к тому дворцу, что в городе был, а к Эстансии, что в двух или трех милях. За нами на бричке Гонзаль с Игнатием едут. Едем мы, значит, по этой дороге, как под Гору, а там — дома, постройки, заборов много, трава, деревца фруктовые; и едем, а там, — собаки, куры, иногда, кошка, дети играют, да люди вертятся; и кони тянут повозку, едем довольно быстро, но Пусто, Глухо. Томаш молчал, молчал и я. Вдруг как схватит он меня за руку: «Скажи же ты мне, может не ехать… зачем нам ехать туда? Так-то оно вроде все как бы в порядке, вроде как бы Человек этот достойно себя показал и Сына моего от верной смерти спас, да только что-то мне не по сердцу приглашенье его… Ой, не поедем лучше!..» Так он мне говорит, но пусты слова его! Тогда говорю я: «Не езди! Если не хочешь, не езди. Не езди лучше… Или не видишь, что он не для тебя, а для себя Сына спас? Несчастный же ты Человек, зачем же ты прямо в дом его Сына своего везешь… лучше бы ты Игната из брички забрал и бежал прочь, как от Чумы!» Так я ему ответил, но Пустым ответ был, Пустым, ибо хотя для облегчения совести моей отягощенной говорил я, да только знал, что совет мой лишь обратный результат даст, и всякой бегства возможности его лишит.
Он же хлыст схватил и коней им оходил, а те — рванули! «Но, но, — крикнул, — а хоть бы и так было как ты говоришь, не стану я с Игнатом от него бежать, ибо Игнат мой не таков, чтоб обольщений его бояться!» А сам хлыстом коней бьет, а те — вскачь, я же для очистки совести моей продолжаю: «Уходи лучше, не заводи Игната в силки его…»
Через два часа мы к воротам большого сада подъехали, что посреди безграничных Пампы равнин плюмажем пальм, баобабов, орхидей выстреливал. А когда ворота открылись, аллея перед нами предстала сумрачная, душная, ко Дворцу вела обильно золоченому, Мавританской или Ронессансной, Готической да и Романской архитектуры, в дрожании колибри, мух больших золотистых, бабочек разноцветных, попугаев разнообразных. Говорит Гонзаль:
— Ну, вот мы и дома! Добро пожаловать! Добро пожаловать!
*
И давай нам до земли кланяться, в дом нас вводить! Я смутился, да и Томаш с Сыном тоже смутились, видя Салонов, Залов больших шик: Плафоны, Паркеты, Алебастры да Панели Деревянные, а также — Эркеры, Колонны, Картины, Статуи, и дальше — Амурчики, Трапезные, Пилястры, Дранировки, Ковры, и — Пальмы и Вазы такие, Вазы сякие, Ажурные, хрустальные, яшмовые, черпаки, корзиночки палисандровые, лари-ларчики венецианские, а то и флорентийские, а также — литая филигрань. И одно возле другого понапихано, нагромождено так, что не приведи Господь, что голова кругом идет: потому что там Амурчик подле Химеры, тут на кресле — Мадонна, а там на кушаке Ваза, и одно — под столом, а другое — за Вазоном цветочным, там снова Колонна неизвестно откуда и зачем, а подле нее — Щит, а может и Блюдо. Во всяком случае, видя Тицианов, Рафаэлей, Мурильев картины, да и другие незаурядные искусства шедевры, мы с уваженьем все это осматривали; я, значит, говорю: «Сокровища это, сокровища!» «Да, сокровища, — отвечает он, — и именно потому я, средств не жалея, все закупил и тут в кучу собрал, чтоб все это немного Подешевело. И впрямь: Шедевры эти, Картины, Статуи, вместе здесь сокрытые, одно от другого дешевело из-за избытка своего, и такими дешевыми сделались, что я эту Вазу разбить могу (и Вазу Персидскую астраханскую майоликовую бледно-зеленую ажурную ногою с подставки спихнул, так что Ваза эта на тысячу кусочков разлетелась). Однако прошу Господ дорогих перекусить слегка!» А пес тебя дери! Дери……. А тут как раз песик маленький залою бежит, Болонский песик, хоть, видать, с пуделем помесь: хвост — пуделя, а шерсть — фокстерьера. Тут же и Мажордом прилетел, которому Гонзаль отдал приказание стол накрыть, ибо это, говорит, наилюбезнейшие Друзья — Братья мои! А говоря это, Пану Томашу в объятия снова упал, потом меня обнял, а потом и Игнатия.
Но говорит Томаш: «Чтой-то собаки здесь грызутся». И точно: две собачонки, одна из которых Куцый Пекинес, но с хвостом пышным, вторая же — Овчарка (но хвост у ней как будто крысий, а морда — бульдожья) вместе через комнату, друг друга кусая, пробежали. Гонзаль воскликнул: «Ой, грызутся-кусаются! Ой, как славно грызутся, смотри ж, Пан Благодетель, как эта Мадонна того Дракона китайского-индийского кусает, а этот зеленый Ковер Персидский вот того Мурилью моего покусывает, а эти консольки — с теми статуями, черт бы их всех подрал, видать, клетки всем им придется справить, не то перегрызутся!» Тут он смехом взорвался и, схвативши хлыстик маленький, что на столе лежал, бить им Мебель начал, приговаривая: «Вот тебе, вот тебе, не кусайся, знай место, знай место!» И, обрадованный, давай нас обнимать-целовать, главное же — Пана Томаша, хоть тоже и Игната. Скумекали мы, что грызне сей не одни лишь собаки причиною, но и мебель разнообразная, меж собой противуречная и разобщенная. Однако говорит Томаш: «А там — Библиотека».
И точно: в соседней комнате, большой, квадратной, книг, рукописей горы на полу, все навалено, как с телег сгружено, прямо под потолок горы высятся; а там, среди гор тех — ох и пропасти, уступы-выступы, овраги, осыпи, распадки, да и пыль-грязь такая, что аж в носу свербит. На горах сих, значит, очень худощавые Читатели восседали, которые и читали; а было их может семь, а может восемь. «Библиотека, — говорит Гонзаль, — библиотека, ох, сколько ж забот у меня с нею, наказанье Божье, ибо самые ценные да самые дорогие то произведения самых что ни на есть гениев, высшие достижения Человеческого духа, но что делать, коль Грызутся да Грызутся, да и дешевеют от избытка численности своей: слишком уж много, слишком много и что ни день, то все новые прибывают, а никто прочитать всего не может — слишком много, ах, слишком! Так вот я, милостивые государи, Читателей нанял и им прилично плачу, а то стыдно, что все так Нечитанным и лежит, но уж слишком много, никак прочитать всего не могут, хоть дни напролет все читают и читают. Хуже всего однако, что книги все друг с другом грызутся, грызутся и как собачки, видать, перегрызутся!» Я возьми да и спроси, ибо собачонка маленькая пробежала на волка похожая и на таксу: «А эта какой породы?» Ответствует: «То — собачки мои комнатные». В тот же миг Томаш другую собаку увидал, что в сенях лежала, и говорит: «Это, верно, Легавая будет, однако уши висят скверно: уши-то как у Хомяка». Ответил Гонзаль, что сука была Волкодава, которая в подвале с Хомяком, видать, сошлася, и хоть ее потом Легавый покрыл, она щенят с хомячьими ушами произвела. «Ату его, взять!» — крикнул он.
А нам все тоскливей… и хоть гостеприимство, любезность его к ответной любезности нас склоняла, трудно было скрыть растущее замешательство по причине странности этого дома и этого человека. Томаш замкнулся, косо смотрит, как сом губы надул, усы — вперед, Игнат-бедняга как будто воды в рот набрал, ничего не говорит, стоит; я хоть вроде и в союзе с Гонзалем, сам не знаю, чего ждать от места сего, которое, может, не столько каким-то конкретным сногсшибательным чудачеством, сколько собранием множества раздражительных деталей в головную боль нас ввергало. Когда Гонзаль, перед нами извинившись, в комнаты свои удалился, чтобы более удобное платье надеть, мы остались одни и говорить нам было не о чем, и слышались в тиши, в жаркой духоте вечера жужжание мух, крик попугаев, ворчанье и грызня собак. А тут возвращается Гонзаль, ба — в Юбке! Мы при виде таком «немели, а Томашу кровь в голову от гнева страшного ударила, того и гляди — побьет… да только юбка это как бы и не юбкой была! Черт ее разберет! Действительно, надел юбку белую кружевную, но кроем она что-то немного Халат напоминала; блузка же зеленая желтая фисташковая вроде и блузка, а вроде и майка. На голове Шляпа большая соломенная, цветами убранная, в руках — Зонтик, а на ногах голых — не то Сандальки, не то Туфельки.
Да как воскликнет: Прошу к столу, прошу к столу, погуляем будь здоров! Эй, слуги, подавать!» Но, заметив возмущение наше, добавил: «Ой, чтой-то я вижу, вы на меня как на чудище смотрите, но не чудище я, и да будет вам известно, что в стране моей родной повсюду по причине жары неумеренной люди в юбках по даму ходят, и ничего в том ни плохого, ни странного нет, и прошу вашего соизволения мне для удобства платье это носить. Что ни город, то норов! А еще я слегка припудрился, а то у меня кожа от жары шелушится. Эй, слуги, накрывать-подавать, праздник сегодня, живо, гость в доме — Бог в доме, от всей души прошу, да обнимемся ж еще раз, ибо лучше Друзей-Братьев у меня не бывало, да праздник же, праздник!» И обнимает, целует, и за руки нас берет, в столовую тащит с восклицаньями-приглашеньями, а там — круглый стол от кубков, Чаш, Хрусталей, Филиграней ломится… а тут же — лакеи с подносами, Блюдами, Кастрюльками, однако смотрим — а то, наверное, Горничные! Опять-таки смотрим: да нет, вроде Лакеи, потому что при Усах; хоть оно может и Горничные, потому как в Чепцах; а все ж, верно, Лакеи — ведь в штанах. Говорит Гонзаль: «Пожалуйста, ешьте-пейте — ничего не жалейте; Праздник, праздник у меня, а ну нажмем, а ну покажем!»
Налил мне гретого пива, только не поймешь: пиво — не пиво, потому что хоть оно и пиво, да видать вином разбавлено; и сыр — не сыр, оно, конечно, сыр, но вроде как бы и не сыр. Потом паштеты из Всякой всячины, и Крендель какой-то или Марципан, но не Марципан все ж, а может Фисташка, хоть она и из Печенки. Невежливо было бы угощенье слишком пристально рассматривать, ну, стало быть, едим, вином, а может пивом или вовсе не пивом запиваем, и хоть кто долго кусок жует, а все ж таки проглатывает его. Гонзаль же громкие сердечного гостеприимства давал доказательства и частушку спел:
*
А потом и говорит: «Черт бы их побрал, почему никто не стоит, ведь я специального Мальчика для Торжеств завел, чтоб Стоял он при гостях… Почему Парад не полный? Эй, эй, Горацио, Горацио!» На призыв сей Мальчик из буфетной вышел и посреди комнаты встал. Гонзаль на него: «Ты, лентяй такой-сякой, почему не стоишь, за что я плачу тебе, здесь Стоять должен во время Торжеств!» А нам говорит: «Обычай такой есть в стране моей, а главным образом — в приличных домах, чтоб на Торжестве один только слуга стоял; но, лодырь, любит кверху брюхом лежать. Выпьем, выпьем!»
Пьем, значит, выпиваем. Но тяжело, тяжело, ой, тяжело, как будто где по полю бредешь, а кроме того — Пусто, как в пустом овине, и как будто там только солома пустая. Вот так, в безбрежной пустоте души моей я будто шарманку кручу. Однако же смотрю я на Байбака этого, что посреди комнаты стоит и таращится, и вижу, что Горацио сей все время постоянно шевелит то тем, то сем… то глазом моргнет, то рукой пошевелит, или с ноги на ногу переступит, или слюну сглотнет. Движения эти в общем довольно естественными были, но также и Неестественный вид имели… вроде как бы и естественные, но едва уловимые… и что-то мне показалось, что он не просто для Торжества поставлен… а, получше этим Движениям его присмотревшись, я заметил, что балбес этот как бы вторил Игнатия движениям. А Гонзаль запел:
Итак, смотрю я, хоть вроде бы и не смотрю, да все ж таки смотрю… и вижу, что Байбак этот с Игнатием пару составляет и вот как: стоит Игнату Шевельнутся, тот тоже пошевелится (хоть этого почти не видно), точно у Игната был на веревке. Только Игнат за хлебом потянется, тот Глазом моргнет, а если Игнат пива отопьет, то он Ногой шевельнет, да так тихонько, так легонько, что шевеленье его почти незаметно, однако ж так своими Движеньями его Движеньям вторит, что как будто с ним движеньями разговаривает. Наверное, никто, кроме меня, этого не заметил.
В тот самый момент пришел ласкаться пес большой, легавый, как баран черный, но не баран это был, потому что как кот большой, с когтями, разве только с козлиным хвостом и не мяукал он, а как коза блеял. Гонзаль позвал: «Поди, поди, Негрито, на Огрызочек!» Спрашивает Томаш: «А этот, какой Породы?» Гонзаль и отвечает: «Сука была Сен-Бернара с легавой и шпица примесью, но, видать, с Котом-Мурлыкой где-то по подвалам валялась; стереги, не стереги — все равно не устережешь. Однако, пройдемте до залы на десерт, там попрохладней, посвежее, прошу, прошу, Гости мои дорогие!» Томаш говорит: «Не извольте гневаться, однако темнеет уже, а дороги мы не знаем, к тому же дела неотложные есть, так что самое время нам ехать. Вели, Пан-Благодетель, коней запрягать».
Тот восклицает: «Ни-ни-ни, даже слышать не хочу, не бывало еще того, чтобы я Гостей на ночь глядя отпускал! О-хо-хо, хо-хо, да я и колеса с экипажей поснимать велел!»
С наступлением сумерек появились большие золотистые мухи и под пальмами начали роиться, а когда Попугаев крики затихают, иные голоса, лязги, визги ночные неведомо какого Зверья раздаются, и ночь мантильей своею шумные Баобабы накрывает. А у нас десерт — не десерт, беседа — не беседа, и хоть не пьяные мы, а пьяны, среди Мебели, о которой неизвестно, Мебель это или Вазы… только вот Пусто, как в пустыне. И надо бы что-то начать, решить, да любая мысль, любое решение — как стерня, как Солома, как Стебель, ветром несомый по просторам сухим. И все пронзительней наша Бренность, пустота наша. Однако ж сей Байбак по-прежнему посередине стоит и Игнату в такт движениями своими подтанцовывает, хоть и не танцует (потому как вроде Стоит). Наконец хозяин участь нашу облегчил, ко сну знак подавая и слуг призывая, чтобы те нас в покои гостевые проводили.
*
Мне для ночлега отвели Купальную Комнату, а рядом — Томашу Будуар, в котором самых разных безделиц великое множество, как то — на полках, на Консолях, на подставках, столиках Китайских, за Ширмами. Игнатию в другом крыле дворца спальню предназначили, что опечалило Томаша: ибо на явь выходило Гонзалево намерение, чтоб его в отдалении удержать. Когда я в комнате один оказался, но с зажженной свечой, довольно сильная охватила меня тревога, и говорю я сам себе: о, что делаешь ты, чему предаешься, смотри, как бы тебе Хуже не было… но слова мои пусты, пусты, пусты. Вдругорядь говорю себе: о, зачем ты здесь, зачем ты с Путо против Отца благородного ковы строишь, ведь тебе Боком это может выйти… но как перец, как стебель — сухо, пусто все. А я все говорю: о, зачем ты Пули в Рукав прятал, зачем Земляка-Сородича предал?.. но как о стену горох, пустотой веет, пусто, сударь, пусто… Тут меня жуткий Ужас объял, но и он — совершенно пустой. Самое странное чувство испытал я, ибо видать, не страх, а Пустота страха моего ужаснула меня, и уж не сам Страх, а только Страх из-за того, что не было Страха. И вот, в пустыне моей говорю я: «Иди же к Томашу, повинися, открой Правду всю, пусть Правда воссияет, не то плохо тебе придется, иди, поспешай!..» Но вижу, что слова эти вместо того, чтобы взволновать, ужаснуть меня, гремят, как Пустая Бутылка или Ящик. И вот, увидев, что я ничуть не ужаснулся, я так Ужаснулся, что в Томашеву комнату как бешеный влетел, крича слова такие: «Знай же, Томаш, друг мой, что я тебя предал и Дуэль та без пуль была, ибо так уж мы с Гонзалем устроили! Ради Бога, уходи с Сыном своим, уходи, пока не поздно, ибо здесь, в доме этом проклятом Сына у тебя уведут, и не тебе с этими чарами силою мериться! Уходи, говорят тебе, уходи!»
Томаш на призыв сей и признание мое из кровати выскочил в Рубашке среди безделушек и, руки небу воздев, воскликнул:
— Неужели правда это, что без пуль Дуэль была?
Ко мне подлетает, набрасывается, за руки хватает: «Говори ж, сказывай! Без пуль? Без пуль? Один порох!»
Когда старик за руки меня схватил, я в Печали и Скорби моей на колени перед ним упал покаянно… но Раскаяние мое пусто было. Он ничего, только дышит, а дыхание его, тяжелое, сопящее, казалось, всю комнату заполнило. Спрашивает:
— Так значит вы все в сговоре были?
— Я с Гонзалем.
— А другие секунданты?
— Барон, Пыцкаль — тоже в сговоре.