Завидевши меня, бегут приветствовать, но воскликнул Гонзаль, руки небу воздев: «Господи помилуй, никак ты из гроба восстал, с лица совсем спал!»
Тотчас же мне есть-пить подали, да и вымыли, ибо я едва своими членами шевелить мог. Потом я сел на скамейку в саду, и спрашивал меня Гонзаль: «Побойся Бога, куда ты запропастился, что с тобою все эти дни было?» Я правду ему сказать не мог, ибо ничем он мне помочь не мог, да и не поверил бы, столь неправдоподобной была правда. Говорю я ему, значит, что на поле вышел, внезапно занемог, а сознание потеряв и в больницу людьми будучи отвезен, я там много дней между Жизнью и Смертью находился. Посмотрел он на меня, да, видать, в искренность моих слов не поверил, ибо я подозрительность во взгляде его узрел. Но что мне Гонзаль, что мне Погоня Счетовода и грозящая месть Кавалеров Шпоры, коль Сына вижу, коль Сын предо мною, и голос его свежий, бодрый смех, движенья, тела всего радость-ловкость! И точно луг, роща над рекой, свежая, прохладная…
*
Что ж это однако, что это? Что за перемена в Движениях, в смехе! Что же происходит? А Байбак-то как осмелел! Потому что они, сударь, так Один с Другим, так Один к Другому, что чистое дело танец получается, танец, не иначе. Если один Рукой Махнет, другой Ногу задерет. Если один на дерево влезет, то другой — на бричку полезет, один, стало быть, Свистнет, другой прочь прыснет, этот сливу скушает, а тот — заест грушею, тот Чихнет, а этот — нос утрет, и если один Прыгает-Скочет, другой закрывает очи. И такое вот Вторение, Подыгрывание беспрестанное, один другому, один под другого, как будто строчки в стихе, такое вот вечное Сочленение, нерушимое в каждом движении, шевелении, что так и кажется, один без другого шагу сделать не сможет. Гонзаль же ногами притопывал, в ладоши прихлопывал, и уж так радуется, так радуется, что туфельки и пелеринки теряет.
Томаш в уголку сливы ест, однако неотрывно на все смотрит. Смотрит, значит, Томаш, притопывает Гонзаль, Бухбах отзвуком своим обоих мальчиков соединяет под деревьями, собачки легавые, обвислыми мордами своими нюхают, но Пусто, Пусто… и уже этот Бухбах как Пустой Барабан. В пустоте же грохотов Барабана этого плод убийства дозревает, одно лишь неизвестно — Сыноубийство или Отцеубийство? А там, в подвале далеком, уж точно Отомстить мне, Покарать меня клянутся и с пеной муки на устах Казни на меня призывают. Тут мушки жужжали. А предвечернею порою Гонзаль меня в сторонку отвел, в бок меня тыкнув, воскликнул: «Видал, как Игнат с Горацием моим спелись? Как его Гораций в игру втянул? Знатная пара караковых жеребцов с них; куда хочешь теперь могу на них уехать!»
И заплясал. Но спросил: «Что это за выезд?»
— Какой выезд? — спрашиваю я его. Говорит: «Так ведь Советник Подсроцкий сюда конно прибыл и мне по секрету шепнул, что Ясновельможный Министр с гостями своими Кортежем к дому моему пожалуют, поскольку таков обычай ваш национальный, чтоб Кортежем Подъезжать. И по секрету мне Советник посоветовал, чтоб я дом прибрал, еды наготовил».
Тут он воскликнул: «Танцев Ясновельможному Послу захотелось! А зачем дом мой посещает? Не знаю».
Исподлобья на меня взгляд метнул и говорит: «Предатель, где ты был, что делал, с кем спелся, не супротив ли меня чего замыслил? Да хоть бы и чего замыслил, поздно, слишком поздно… ибо уже сегодня ночью отец трупом ляжет, сегодня Отца укокошим!»
Мы под каштаном на скамейке сидели, а поскольку еще очень слаб я был, голову на подлокотник опустил, ибо тряслась она. Тут и спрашиваю я его:
— Что ты задумал?
— Бухбах! — воскликнул он. — Бухбахом, бухбахом!
— Что говоришь? Что говоришь?
— Бухбах, бухбах, бухбахом, бухбахом!
— Что ты задумал? Каковы замыслы твои?
Ручками вокруг зажестикулировал и повел речь: «Помнишь, как было, когда Игнат бухнул, Горацио ему бахнул, издали, вместо ответа? А теперь они так спелись, что когда Горацио бухает, Игнат ему бахает! И уже так сыгрались, что не может того статься, чтоб один не бухнул, когда другой бахнет! Все, стало быть, по плану моему, по задумке моей! И сегодня ночью Старика Бухбахом треснем, ибо как только Горацио его бухнет, Игнат по инерции, хоть и Отец это, бахнуть должен. Вот так он Отца своего и убьет! Глазом не моргнет!»
И пошел под деревьями плясать, А меня, хоть и слаб я был, смех разбирает, весь от смеха трясусь и говорю: «Бога побойся, чего это ты надумал! Бухбахом! Бухбахом!» Он перестал плясать и говорит: «Бухбахом, как пить дать, бухбахом, бухбахом, говорю тебе…»
Посмотрел я направо-налево: там кустики-ягодки, да солнечные лучи сквозь листья пробиваются, там дальше Горацио с Игнатием у бочки… а дальше — Томаш по саду ходит, сливу подымет, оглядит, съест. Я хотел было сказать Гонзалю, чтоб он прекратил разговоры такие, поскольку Дело Невозможное… да только Пес большой пришел ластиться и как Баран заблеял; и хвостом машет, а хвост — крысиный. Я, в болезни моей, снова на Гонзаля смотрю, но не Гонзаль это, видать, а Гонзалия, и не Рука, а Рученька пышненькая Маленькая, хоть и большая, волосатая; и пальчики Сахарные, Тоненькие, хоть и Большие Пальцы, а все ж как бы Пальчики; и Глаз жмурит-моргает, но Глаз-Глазок… Говорю я ему: «Невозможное это дело, невозможное… и ты этого, поди, не сделаешь, ибо как же Бухбахом, Бухбахом…» Подпрыгнул он, Повертелся: «Бухбахом! Бухбахом! А когда Игнатушка мой Старика своего бухбахом порешит, то точно ко мне мягче, ласковее станет, не то — Тюрьма!»
Там Игнат с Горацием бочку катили. Томаш в саду гулял. Говорю я тогда: «Не сделаешь ты этого… Не делай, не делай этого…» Но слова мои как Перец, Стебель, и уж пустота во мне такая воцарилась, что он даже отвечать не стал, а принялся ноготки свои под свет разглядывать. Ну тогда я встаю и говорю: «Чуток по саду пройдусь…» и хоть едва меня ноги держали, отошел я от него, а он на площадку для Лапты побежал. Хожу я по саду и так думаю: «Уж я его Бухбахом охожу…»
А Томаш все по тропинкам ходит; подошел я к нему, но тут же на траву присесть должен был, ибо ноги мои подкашивались. Сидим мы, значит, на траве под сливою и говорит Томаш: «Видел, как Игнат с Горацием спелись? Ну так и на здоровьичко! А я хожу, понимаешь, хожу и думу думаю… да, видать, уж скоро, тово…» Спрашиваю: «Думаешь сделать, что тогда мне говорил?» Говорит: «Ну да, ну да».
На траве прохладно, приятно… да и пташки щебечут… деревьев, фруктов, кустов ароматы, да маленький Червячок по травинке вверх лезет… Однако говорю: «Ради Бога, неужели ты все еще замысел свой вынашиваешь?» Отвечает: «Ну да, ну да… Я Сына убью». Услышав такое, я ему кое-что ответить хотел, да что там говорить… а Бухбах снова отозвался и как в Барабан колотит и голос Барабана Пустого среди деревьев, кустов, попугаев, колибрей яркоперых, да под пальмами, кактусами… К звукам этим прислушиваясь, наклонил Томаш голову, ладонь с ладонью плотно сомкнул и забормотал: «Завтра, завтра, завтра…»
Больших золотистых мух жужжанье и попугаев крик меня все больше и больше клонили в сон. И думал я: «Убьет, а ведь убьет. Укокошит, ведь укокошит. Нет, те его укокошат, те — его. Меня Шпорою достанут, точно, достанут. Кортежем приедут, верняк, приедут…» Гонзаль велел принести фрукты; ели мы фрукты, потом ужин в беседке собрали… а какой десерт странный: Мешанина какая-то, Слоеный Пирог, вроде как бы Крендельки, но однако — Вафельки. И думаю: «Чего только не бывает на этом свете!..» Думаю так, а Байбак с Игнатием почти что вместе едят, потому что когда один ложку супа проглотит, другой — хлебом заест… однако думаю: «Вместе, ведь вместе! Нет, слишком уж много этих Странностей, слишком много, слишком, и пусть будет, что будет, только б отдохнуть, только б передохнуть.»
Но когда ночь на землю мантилью свою накинула, а под деревьями — большие светящиеся червяки, а из сумрака сада — зверья всякого голоса, Лай Мяукающий или Хрип Визжащий, спокойствие мое, вялость моя беспокойством стали наполняться. Думаю: «Как же ты не боишься, если ты Бояться должен? Почему же ты не удивляешься, если удивляться положено? Почему ты Сидишь так, Почему Ничего не Делаешь, когда Бежать-Лететь обязан? Где Страх твой, где волнение твое?» И уж все больше Тревога моя именно по причине отсутствия Тревоги, в пустоте, в тиши, как Пузырь раздувалась и меня угнетала. Томаша замысел — Гонзаля замысел — Байбака с Игнатом игра — страшной Счетоводовой Шпоры за мною погоня и угроза мести — Министра мысль Кортежем приехать — и все это в пустоте раздувалось и в Пустоту Барабанило, а я сижу… Но там, за Водами, за Лесами, за Гумном, все утряслось и все тихо, и огромное Полей-Лесов пространство наполняется теперь не орудий лаем, но — поражения глухим молчанием. Пошел спать Томаш. Пошли Игнат, Горацио, и хитрая Гонзалия — тоже к отдыху устремилась; остался один я, с Пугающим Отсутствием Тревоги.
*
Тогда я к Сыну решил пойти. О, Сын, Сын, Сын! К нему я пойду, его я еще раз ночной порой увижу и, может, в себе какое-то чувство почувствую… может, свежестью его освежусь… Вот и темный коридор, длинный, а я через Мальчиков, спавших там на полу, иду… и иду, иду… и уж сам не знаю, то ли я как Гонзаля пособник иду, то ли как Томаша… а может иду от имени Кавалеров Шпоры юношу этого иду убивать… и Шаг мой как туча набряк, но пуст, пуст. Подошел я, значит, к комнатке его и вижу: лежит он в чем мать родила, лежит голый и дышит. Лежит, значит, и дышит, спит. Сама Невинность. А как сладко спит, как спокойно вздымается его грудь! О, сколько Красоты, сколько Здоровья в нем! О, нет, нет, я тебя на поругание такое не отдам, я тебя, пожалуй, лучше сразу разбужу и от гонзалевой ловушки предостерегу, я, пожалуй, тебе скажу, что тебя играми этими в убийство Отца твоего втягивают!!..
Как же не сказать ему это? Неужто я допущу, чтоб он, с Гонзалем смертию отца родного связанный, дал умыкнуть себя и навеки в Пута объятия-пожатия попал? К тому ж, если его Путо из отцовского дома на темное, черное Беспутство уведет, то, небось, Чудаком его сделает!!..О, нет, никогда, ни за что! И уж руку-то я вытянул, чтобы разбудить его, Игнат, Игнат, ради Бога, встань, Отца твоего убивать хотят! Но смотрю — лежит. И снова сомнение меня внезапно охватило. Ну а если я ему скажу это, а он Гонзаля-Горация прогонит, в ноги Отцу своему с плачем упадет, что тогда? Опять все по-старому, все как было? Опять, значит, он при Отце-Хозяине будет, все так же за Отцом-Хозяином молитву долдонить, за Отца-Хозяина полу держаться… Обратно, значит, на колу мочало, все как прежде?
Душа же моя вот чего хотела: чтоб хоть что-то Стало. Будь что будет, только бы с места сдвинуться… а то мне уж обрыдло! А то мне уж невмоготу! И уж довольно этого старья, пусть что-нибудь Новое будет! Дать парню чуток воли, пусть он делает, Что Хочет. А и пусть Отца своего убьет, пусть Без Отца останется, пусть из дому в Поле выйдет, в Поле! Дать ему согрешить, пусть он себя во Что Хочет превратит, а хоть в Убийцу-Отцеубийцу! Хоть бы и в Чудилу! Пусть спаривается с кем хочет! Как только мысль такая во мне возникла, слабость сильная меня охватила и меня чуть не вырвало, и все во мне как будто Трескалось-Лопалось от боли, от ужаса самоужаснейшего… ибо страшна, страшней не бывает, да, верно, и Самая Отвратительная из Мыслей, чтобы его, Сына, греху-распутству отдать, развращать, Портить его, Испортить, но ничего, ничего, пусть, пусть, чего мне бояться, чего мне гнушаться, пусть будет, что Будет, пусть трещит, рвется, лопается, пусть рушится, рушится, и — о, Сынчизна Грядущая, Неведомая Сынчизна! И так я перед ним, ночью в потемках (потому что спичка погасла) стоя, Ночь, Темноту и Становление призывал, так я его из родительского отцовского дома в Ночь, в поле выгонял. О, Ночь, Ночь, Ночь! Но что это, что это? Кто же это к дому подъехал? Что это за говор, что за Голоса? А там крик, шум, езда, щелчки бичей, да попевки, да покрикивание. «Кортеж, Кортеж», — кричат! Завидев, что Ясновельможный посол с кортежем подъехал, я в покои выбежал гостей встречать.
Гонзаль в фонарем из дому вышел, крестным знамением себя осеняет, вроде как только со сна. А те — кричат, подъезжают, высаживаются и с шумом, с гамом в дом вбегают, через Гостиные бегут… за ними оркестр… и уж табуретки, ковры в сторону, там один упал, второй Лампу опрокинул, да все ничего, табуретки — в сторону, столы — в сторону, и оркестрик во все инструменты грянул! Айда танцевать! Все танцуют! Все танцуют!
В первой паре Ясновельможный Посол танцевал с Председательшей Пщчиковой, во второй — Вельможный Полковник с Ясновельможной Пани Кельбшовой, в третьей — Вельможный Председатель Купуха с Пани Ковнацкой, в четвертой — Профессор Калищчевич с панной Туськой, в пятой — Советник Подсроцкий с панной Мышкой, в шестой — пан адвокат Вороля с пани Довалевичовой. За ними — другие пары. Толпа! Столпотворение! Весь цвет Колонии нашей! Все пары! Скопом приехали и скопом Танцуют, гоп-гоп, тирли-тирли, от подковок искры летят и дом весь наполняют, аж в сад вылетают, Чвир, чвир, чвир — за трубой сидит Мазур со своим сыном! Рыбки уснули в пруду! Кортеж, Кортеж! Схватил пан Зенон панну Людку, закружил:
Тут слуги бегут с едою, с бутылками, столы накрывают, там Гонзаль указания дает, а кучера, челядь в окна заглядывают, и уже весь дом так Бухает, что на луга, на Поля выбухивает! А ну, выпьем! Гуляем, почему не пьешь? Еще по одной! Гоп, гоп, гоп, топ, топ, топ! Ой, панна Зося! Ой, панна Малгося! А что там, пан Шимон? Эй, пан Матеуш, сколько лет, сколько зим! Была не была! Но ко мне панна Мушка с панной Тольчей подбегают: «Танцевать! Танцевать! Змейкой!»… и, разгоряченные, распаленные, смеются, поют. Но говорю я Советнику Подсроцкому, который рядом бутылку открывал: «Побойтесь Бога, или не иначе, как новости какие радостные пришли, о которых я не ведаю, ибо столь необычна радость Земляков всех под предводительством самого Посла ни чем другим вызвана быть не может, кроме как победой над врагом. Я же в газетах читал, что всему конец, и полное наше поражение». Он мне отвечает: «Молчи, молчи. Все так, разгром, поражение, конец и уже на обеих лопатках лежим! Но мы с Ясновельможным Послом это устроили, чтоб ничем себя не выдавать, а как раз наоборот — Кортежем, Кортежем да Змейкой, Змейкой! Хоть все заложи, да себя покажи!»