Вместе с традиционным действием Плавт перенимает из новой аттической комедии также сферу, в которой оно развивается, — быт эллинистического города, повседневную жизнь рядового горожанина. Однако быт этот, по существу, был далек и чужд и самому Плавту, и его зрителю. И вот римский драматург смело приближает картину жизни, изображаемой им, к римским представлениям, привычкам и нравам: в нее вкрапливаются десятки деталей, понятий, свойственных только Риму. Долгое время ученые-плавтиписты видели в этих римских деталях основную (наряду с контаминацией) черту оригинальности Плавта; за ними шла настоящая охота, кажется, ни одна из них не осталась невыявленной и не освещенной в научной литературе. Но при этом упускалось из виду, что вводить их Плавта побуждала именно тенденция к более или менее правдоподобному воспроизведению реальной жизни, то есть тенденция чисто эллинистическая (в театре), полностью воспринятая драматургом у создателей его греческих оригиналов. В самом деле, везде, где Плавт хочет придать действию своей пьесы убедительность реальности, он вводит римские детали. Например, известно, какую роль играли в сюжете новоаттической комедии всякого рода суды, тяжбы и т. п. То же сохраняется и у Плавта; но только право, господствующее в его комедиях, — римское. В греческих городах судят римские должностные лица — эдилы, преторы. Перед эдилами ведет процесс Менехм I, обязанный, как патрон, защищать своего клиента;7 и дело его — настоящая римская «тяжба о залоге», в которой проигравшая сторона заранее обязывается уплатить выигравшей определенную сумму. В «Куркулионе» меняла Ликон собирается отделаться от кредиторов, затеяв кляузную тяжбу у претора; к претору, по римскому обычаю, готов бежать «за волею» Псевдол, так как именно перед лицом претора римляне отпускали на свободу рабов. И законы у Плавта чисто римские: в «Псевдоле» Калидор жалуется, что ему никто не дает взаймы, так как ему нет еще двадцати пяти лет, — в соответствии с римским законом Плетория, признававшим недействительными сделки ростовщиков с лицами моложе указанного возраста; Баллион жалуется, что Псевдол, надувший его, как бы добился для него смертного приговора на заседании римского народного собрания — центуриатных комиций. Римские правовые детали переносятся даже в «мифические времена»: в «Амфитрионе» Сосия боится попасть в руки римского ночного патруля, наводившего порядок на улицах; Алкмена, желая порвать с оскорбившим ее Амфитрионом, произносит римскую бракоразводную формулу. Все эти многочисленные примеры взяты всего из четырех комедий; их можно было бы множить без конца.
Часто встречается у Плавта и перенесение в греческую обстановку римских военных и религиозных, обычаев. В том же «Амфитрионе», в рассказе Сосии о победе его господина над телебоями, пестрят римские военные термины и представления: фиванский полководец облечен «imperio et auspicio» — специфически римской высшей властью командира и правом производить гадания (стих 192); ведя войска, командуя и производя гадания (ductu, imperio et auspicio), он выполнил «общее дело» (rem publicam gesserit — стих 196), перед боем он выводит из римского лагеря легионы, ободряет их речью… Аналогичные детали можно найти, и когда речь заходит о религиозных обрядах: Алкмена, в соответствии с римскими обычаями, должна отвратить дурное знамение, принеся в жертву ладан и муку с солью, она молится, накрыв голову, спрашивает мужа, не гадания ли задержали его возврат к войску.
Неоднократно встречаются у Плавта и детали римского частного быта: римские помещения в доме, римские праздники, римские кушанья, римские наименования рабов, прислуживающих горожанам, и римские наказания их…
Вместе с этой тенденцией Плавт в известной мере унаследовал от своих греческих предшественников тягу к морализированию, — тем более что она отвечала с самых ранних пор установившемуся в Риме взгляду на литературу и театр прежде всего как на средство идеологического воспитания и даже пропаганды. Однако если у Менандра — единственного автора новоаттической комедии, чьи произведения мы знаем, морализирующая тенденция является основой творчества, а проповедь выражает стройную систему этических и политических воззрений, то у Плавта мы ничего подобного не найдем. Общие суждения на темы морали, разбросанные в его комедиях, несамостоятельны и эклектичны. Впрочем, трудно было бы ожидать законченного и выработанного мировоззрения от поэта римского плебса в столь раннюю эпоху!
Тенденция к морализированию проявляется у Плавта в разных формах. Прежде всего можно указать на вкрапленные в текст сентенции ходовой морали самого общего свойства:
Новая аттическая комедия, — в частности, пьесы Менандра — просто пестрела такого рода афоризмами. Скорее всего и Плавт брал их непосредственно из своих греческих источников. Иногда в духе такой же заимствованной морали выдержаны целые рассуждения, — например, монолог Псевдола о власти богини Счастья (Фортуны)8 или речь Филолахета о том, что человек подобен дому: новый — он чист и хорошо построен, но потом загрязняется, ветшает… Особенно много таких рассуждении в первой половине комедии «Три монеты», где они полностью оттеснили интригу и даже действие вообще. Герои этой единственной у Плавта чисто нравоучительной комедии, состязаясь в благородстве, сыплют душеспасительными афоризмами, сетуя на падение добрых старинных нравов:
Однако, если присмотреться к этим ламентациям, легко увидеть, что адресованы они скорее Риму: нападки на всеобщее корыстолюбие, на безбожие и порчу «нравов предков» составляли основу политической программы Катона и возглавляемых им консерваторов, которым в их борьбе против роскоши и распущенности нобилей сочувствовал и плебс.
Значит, в моральной проповеди Плавта наряду с заимствованными, эллинистическими элементами были элементы римские и даже злободневные. Находим мы в ней и отголоски официальной государственной морали — учения о присущей римлянам доблести, добродетели. Вот бог Ауксилий (Помощь), произносящий пролог к комедии «Шкатулка», обращается к зрителям:
Как видим, здесь перед нами вся патриотическая программа, одушевлявшая римский народ в пору, когда завершалась война с Ганнибалом. Победу Риму должны обеспечить доблесть (virtus), верность союзникам (римская верность — fides — противопоставлялась в то время вошедшему в пословицу «пунийскому вероломству» — perfidia punica), справедливые законы, придающие силу республике (то есть государству с более совершенным устройством, чем монархии Востока или аристократический Карфаген).
Верность как одна из основных доблестей прославляется и в «Пленниках», Тиндар, во имя верности с риском для жизни спасший своего господина, отвечает угрожающему ему Гегиону сентенцией:
Доблесть в ее римском понимании восхваляет Алкмена в «Амфитрионе» (стихи 644-653); еще одно восхваление доблести, уже в ином значении — как совокупности частных добродетелей — находим мы и в другом месте той же комедии. Алкмена, разгневанная подозрениями мужа, с достоинством отвечает ему:
Здесь все моральные заповеди идеальной римской матроны. Неожиданное, никак не подготовленное предыдущим текстом упоминание о приданом связывает этот отрывок с целым рядом аналогичных мест в других комедиях Плавта; дело в том, что нападки на жен, принесших мужу большое приданое и потому чувствующих себя в доме полновластными хозяйками, сварливых, капризных и неуживчивых, — общее место плавтовской драматургии.
Сущая пагуба для мужа, по Плавту, — это расточительность «жен-приданниц», их страсть к роскоши. Мегадор в «Комедии о горшке» («Клад») произносит против этого порока целую комическую филиппику; восхваляя жен-бесприданниц, он говорит:
(Далее следует потешное перечисление двадцати шести мастеров разных ремесел, отчасти выдуманных, которые требуют оплаты.)
Вопрос о чрезмерной роскоши, в особенности у женщин, был в эпоху Плавта весьма злободневным. После Второй Пунической войны имущественное расслоение стало особенно заметным в связи с ростом богатств, притекавших из новых, дотоле неведомых источников (ограбление провинций, прибыли от морской торговли и т. п.). Вместе с богатствами росло и чванство нобилей; поэт плебса, Плавт порой позволяет себе прямые выпады против этого порока (конечно, не называя каких-либо имен): в «Менехмах» он жалуется на тщеславное стремление знатных граждан набрать себе побольше клиентов, пусть даже это будут мошенники; в «Вакхидах» смеется над их страстью праздновать триумфы по всякому пустячному поводу (от триумфа отказывается даже надувший хозяина хитрый раб Хрисал, говоря, что они сделались слишком общедоступны). И о приведенной тираде не раз высказывалось более чем правдоподобное предположение, что она прямо связана с попытками обуздать роскошь, предпринимавшимися Катоном Старшим. Интересно, что и в свое консульство (195 г. до н. э.), и в год своей цензуры (184 г. до н. э.) Катон нападал именно на женщин за их страсть к роскоши, и, в частности, за увлечение богатыми выездами. Римский характер нападок Мегадора подчеркивается еще и тем, что в последних строках его монолога Плавт снова возвращается к традиционным римским понятиям: «власть мужа (potestas viri)», по римскому брачному праву, переходила к нему от отца жены, а власть отца (patria potestas) — основа староримской семьи. Таким образом, приданое, деньги разлагают нормальные, освященные стариной семейные отношения, портят добрые «нравы предков».
Насмешки над женой-приданницей, встречавшиеся, очевидно, и в эллинистической комедии, приобретают в комедии Плавта актуальность в связи с более общим вопросом новой роли денег в обществе.
В «Пленниках» есть такая сентенция:
Для римского плебса в эпоху Плавта это не было «общим местом». Новая власть денег вызывала у него растерянность и ненависть, особенно к тем, кто воплощал в себе эту власть, — к ростовщикам. Эту ненависть в полной мере выразил Плавт:
Пожалуй, немногим персонажам Плавта сыплется на голову так много ругательств, как ростовщику Мисаргириду («Среброненавистнику») в этой комедии; лишь сводник — традиционная отрицательная маска новой аттической комедии — может соперничать с ним. Впрочем, для героя Плавта ростовщик и сводник — одно и то же.
Здесь снова говорит не условный персонаж комедии, а римлянин эпохи Плавта: законом давно был ограничен процент, который имели право взимать римские граждане, а в 194 году до н. э. был принят закон, распространивший это ограничение и на союзников, с тем чтобы ростовщики не могли действовать через подставных лиц. Обходившие этот закон ростовщики в 193 и в 191 годах до н. э. широко привлекались к суду и приговаривались к большим денежным штрафам (этими мерами Сципион стремился обеспечить себе поддержку плебса). Богатство имеет для Плавта лишь одно оправдание: оно помогает человеку полноценно служить обществу («Три монеты», 688).
Против усиливающегося имущественного неравенства Плавт — в «Комедии о горшке» — устами того же Мегадора предлагает лишь одно средство: богатые невесты должны выходить замуж за бедняков, богачи — жениться на бедных девушках, и так все придут к общему равенству и довольству. Однако говорить о том, что Плавт выдвигает этот утопический проект серьезно, не приходится: слишком давно эта мысль стала общим местом. Мы находим ее и в новоаттической комедии (в «Брюзге» Менандра), и в одном из фрагментов Еврипида, и у философов (нечто подобное есть в «Политике» Аристотеля и в «Законах» Платона).
Таким образом, моральная и социальная проповедь Плавта сводится отчасти к повторению общих мест служившей ему образцом эллинистической комедии, отчасти к более или менее прямому отражению актуальных для Рима проблем и идей. Но и это все мало влияет на структуру комедии. У Плавта можно найти лишь очень немногие пьесы, действие которых подчинено в основном моральной доминанте. Не так много найдем мы и персонажей, воплощающих тот или иной порок или достоинство. Это не значит, конечно, что остальные персонажи Плавта лишены каких-либо характеристик; нет, и у него старики сварливы или покладисты, влюбленные юноши — чувствительны и беспомощны, гетеры — жадны, девушки — любвеобильны, сводники — алчны и лживы… Однако это лишь традиционные черты неизменных персонажей, непременных участников стандартного действия, сделавшихся типажами уже у греческих предшественников Плавта. Их характеристики лишены моральных оценок,12 их поведение определяется только традиционной интригой. Они — наименее оригинальные и наименее выразительные лица на плавтовской сцене; всего-навсего носители стандартных сюжетов. Многообразие человеческих свойств в одном человеке, индивидуальная психология, к которой приходит Менандр, абсолютно чужды Плавту.
Таким образом, тенденция новой аттической комедии к правдоподобному воспроизведению реальной жизни свелась у Плавта к изображению некоего условного греко-римского быта; пафос моральной проповеди в большинстве комедий свелся к разрозненным сентенциям и рассуждениям, повторенным с чужого голоса, и к отдельным злободневным выпадам; наконец, менандровское стремление как можно рельефнее и многограннее воплотить реального человека просто отсутствует у римского комедиографа. Так неужели же комический театр Плавта знает только потери по сравнению с эллинистической комедией? Разумеется, это не так. Все эти потери компенсируются тем, что в театре Плавта безраздельно господствует главный и подлинный герой настоящей комедии — смех.
В мире смешного Плавт — полновластный хозяин. Драматургу нужно во что бы то ни стало увлечь и рассмешить свою неискушенную, склонную отвлекаться публику; поэтому «ударный» характер должна иметь каждая сцена, каждая ситуация, каждая реплика (пустых, «проходных» мест в комедии Плавта нет). Этой задачей и объясняется та гиперболичность, подчеркнутость всех жестов, речей, тот «жизненный напор», отличающий поведение всех плавтовских персонажей на сцене, который был отмечен советским ученым Адрианом Пиотровским в его превосходном театроведческом анализе драматургии Плавта (статья «Гений римской комедии» в томе II трехтомника Плавта, «Academia», 1935). Этой же задачей объясняется и то обстоятельство, что даже интрига — основной стержень действия комедии — строится так, чтобы возникало как можно больше смешных ситуаций, а порой и вовсе прерывается какой-нибудь чисто буффонной сценой.
В комедиях Плавта есть особые персонажи, которые являются основными носителями буффонады: это прежде всего рабы, затем параситы, хвастливые воины, сводники и сводни, иногда — ростовщики. Насколько прочно закреплена за ними эта функция, можно видеть хотя бы на примере «Пленников», где буффонада не связана столь тесно с сюжетом и интригой. Ради нее и введен в комедию парасит Эргасил, «прикрепленный» к сюжету лишь очень условно, — он сообщает Гегиону о прибытии в гавань пленного сына с Филократом, что легко мог бы сделать любой персонаж. Сама фигура раба была так тесно связана с буффонадой, что даже верный Тиндар, положительный герой, иногда начинает вести себя вопреки собственному характеру, но зато в полном соответствии с амплуа «комического раба» — острить по поводу ожидающих его наказаний.
Буффонада раба у Плавта особенно разнообразна. Прежде всего шутовским представляется сам его внешний облик:
Перед нами, собственно, доживший до наших дней облик циркового «рыжего». Да и поведение раба очень часто напоминает тот же балаганный персонаж: стоит появиться на сцене рабу, как почти всегда тотчас же начинается перебранка, иногда завершающаяся побоями. Еще чаще о побоях упоминается: едва сойдутся на сцене два раба, как они начинают или грозить друг другу наказаниями, которым подвергнет их хозяин (как Палестрион и Скеледр в «Хвастливом воине» или Грумион и Транион в «Привидении»), либо бахвалиться перенесенными порками и собственной выносливостью (как Либан и Леонид в «Ослах»). Комический эффект этих разговоров двойной: во-первых, побои — обычный традиционный прием народной площадной комики, неизменно вызывающий смех у невзыскательной публики; во-вторых, буффонное обыгрывание рабских наказаний вводило в комедию струю чисто бытового юмора, — ведь жестокое обращение с рабами было нормой для Рима. Особенно забавным должно было казаться свободному римлянину то, что острят по поводу этого столь обычного явления именно рабы, которым, собственно, полагалось бы вопить и молить о прощении.
Характер бытового юмора носят и те немалочисленные сцены, где вышучивается лень рабов, их вороватость, пьянство. Очевидно, такие сцены очень нравились публике, если Плавт специально ввел в «Хвастливого воина» разговор Палестриона с Луркионом о краже хозяйского вина, — диалог, почти не связанный с сюжетом и ничуть не нужный для развития действия.
Очень часты в комедиях сцены, когда раб (или парасит) бежит, чтобы сообщить хозяину какую-нибудь важную новость: он мчится, запыхавшись, орет, грозит покалечить всех попавшихся ему на пути, перед домом падает без сил и засыпает… Эта динамическая, чисто игровая буффонада традиционна для комедии, — не случайно сам Плавт, нарушая театральную иллюзию, говорит об одном из своих персонажей, что тот бежит, как раб в комедии.13
Совершенно иного рода буффонада раба-интригана. Это — существеннейший образ плавтовской комедии. Обычен он был и в комедии новоаттической, но, скажем, Менандр предпочитал не пользоваться им для развития действия (к примеру, в «Брюзге» герой думает обратиться к помощи ловкого раба, но не застает того дома). У Плавта изворотливый раб ведет интригу почти во всех комедиях: это он помогает юноше, одурачивает старика, сводника, хвастливого воина… Но, кроме этой сюжетной функции, он имеет еще свою особую комическую функцию. Раб-интриган — обычно хвастун: он сравнивает свои уловки с военными действиями, себя самого — с величайшими полководцами, с Александром и Агафоклом Сиракузским (Транион в «Привидении»). Вот целая система таких военных сравнений в «Хвастливом воине»: Периплектомен советует Палестриону собирать «войска и силы», так как «враг заходит с тылу» (стихи 219-220); Палестрион собирается двинуть все осадные машины против воина (стих 266), сбить Скеледра с позиции (стих 334), он боится, как бы его план не стал трофеем для врага (стих 602). Но еще дальше идет Псевдол: