ЛОТЕРЕЙНЫЙ БИЛЕТ
Кармен Гургеновна улыбнулась, увидев меня, и спрятала что-то в чемодан.
Кармен Гургеновна - соседка по комнате. В крохотной бывшей кухне нас три семьи. У Кармен Гургеновны лучшая – тёплая - стена, потому что внутренняя. Стена выходит не на морозный двор, а к соседям, и она подальше от дверей, откуда всегда дует.
Кармен Гургеновна спаслась от немцев. Она успела схватить ридикюль с документами и перейти Дон по льду, скованному ранним морозом. Немцы уже входили в Ростов. Больная мать осталась с сестрой, муж погиб на фронте, ей, номенклатурной и партийной, оставаться в городе было смерть, и она ушла, вздрагивая при взрывах, и прижимая к себе одной рукой сумочку, а другой стискивая ладошку семилетней Леночки.
Теперь у Кармен Гургеновны были чемоданы, даже несколько. Они стояли под её кроватью, и она любила заглядывать в них.
Все мы жили на территории своих кроватей. Разделял семьи квадратный кухонный стол, забирая часть места над крышкой в подпол. Спали по двое на каждой лежанке. Пименовы, - мать Людмила Арсеньевна и дочь Елена Ивановна, – проживали на железной койке, застланной лоскутным одеялом. Им было трудно, – вместе крупные полные женщины едва умещались на лежанке. Кровать моих родителей примыкала к северной, выходящей в сени, стене. Напротив, через стол, располагалась Кармен Гургеновна с её молчаливой, как бы даже немного запуганной, Леночкой.
Я спал на сколоченных досках, приставляя на ночь табурет к ногам. Табурет перекрывал дверь, но ночью никто не выходил во двор, где в глубине стояла дощатая, вся в щелях, уборная со сталагмитами обледеневшего фекалия.
Все мы трудились в одной конторе, работавшей на войну: Контора поставляла продукцию военным заводам. Отец разъезжал по стране, выбивая комплектующие детали для танков и оборудование для военных цехов. Елена Ивановна, экономист, что-то вычисляла на арифмометре, ведая поставками и нарядами. Мама работала в плановом отделе. Я – на складе, куда уходил рано утром из конторы с пачкой нарядов. Там, при путях на узловой станции, в промёрзшем складском бараке, отбирал материалы: прорезиненные и вентиляторные ремни, победитовые резцы и свёрла, сидения для мотоциклов, ленты «феррадо», тормозные колодки, пневматические рукава, масляные выключатели и прочий «сортамент»… Паковал всё это, писал, послюнявив, химическим карандашом адреса на бирках, дожидался мужиков-белобилетников из той же конторы и помогал им при погрузке всего набора в товарный вагон, подававшийся прямо к бровке склада.
К слову сказать, из всех жильцов комнаты я был единственным обладателем рабочей карточки. Мама настояла, чтобы я двести граммов из этого пайка съедал утром, и я по дороге на работу заходил в маленький хлебный магазинчик, где толстая сонная продавщица отрезала талон и взвешивала на латунных отполированных весах мою норму. Этот кусок липкого, с отрубями, хлеба казался мне большим богатством, а сама продавщица могущественной дарительницей, и я очень удивился, когда однажды магазин оказался закрытым, и я узнал, что продавщицу арестовали: она подпиливала гирьки…
Руководила всей нашей конторой улыбчивая и волевая Кармен Гургеновна.
Должность у Кармен Гургеновны важная и ответственная. У неё отдельный большой кабинет и большая зарплата. Ей дают ежемесячно итеэровский доппаёк и специальный пропуск в зал для начальства при заводской столовой. (ИТР – это значит инженерно-технический работник, если кто не знает.) Однажды она мне дала талон – за то, что я приводил Леночку из детсада. Я пошёл на завод, он был рядом с нашей конторой, знаменитый Шарикоподшипниковый. Еда была очень вкусная. Даже со сливочным маслом и компотом на третье. А белые скатерти и солонки на столе совсем, как в довоенное время.
…Кармен Гургеновна улыбнулась, увидев меня, и спрятала что-то в чемодан. Таилась она напрасно, я не подсматривал, да к тому же я знал секрет, который она не очень-то и скрывала. У неё интересная привычка: деньги, только десятки, аккуратно складывать пополам. Потом ещё раз пополам. Получается очень красиво и компактно, такие маленькие красненькие карточки, их удобно складывать в пустые коробочки из-под спичек. Когда коробочка наполнялась, она исчезала в чемодане, а на её месте появлялась новая, пустая.
Я иногда видел такую десятку в руках у мамы. Значит, опять был обмен. Мама ей что-то из своих вещей отдавала, а Кармен Гургеновна маме – десятку. Обмен шёл через обеденный стол, покрытый потёртой на сгибах, клеёнкой.
Кармен Гургеновна быстро закрыла крышку чемодана, но я успел узнать белую мамину кофточку…
В ту осень я потерял хлебные карточки. Скорее всего, у меня их выкрали, я даже догадываюсь, где, - в заводской продуктовой лавке. Но я думал, что потерял. Я принёс домой хлеб, и полез за карточками. Я шарил по карманам, не находил их и острил: «Потерял!» Хватить дурачится, сказала мама, и замолчала. У меня остановилось дыхание: карточки исчезли… Я не услышал от мамы ни слова упрёка, но за обедом старался не смотреть на хлебницу. Нечего выдумывать, сказала мама, ешь, как все…
А потом я увидел ту кофточку…
- Всё-всё-всё!… - сказала мама вечером, придя с работы, - не смотри на меня так. Зато теперь с хлебом. – И вздохнула. - Теперь уж, действительно, всё, больше продавать нечего.
Я промолчал. Да и что говорить, когда был виноват сам: месяц только начинался, и до следующих карточек было далеко.
Долго тянутся холодные дни. Это на Урале, я уверен, родилась знаменитая присказка про то, что у нас девять месяцев зима, а остальное всё лето, лето, лето… Иногда казалось, что лето вообще навсегда покинуло землю.
Я уже не помню, в какую зиму мы остались в нашей комнатке одни, наверное, в третью. Кармен Гургеновна уехала с Леночкой и своими чемоданами в освобождённый Ростов, двинулись на родину Пименовы, в комнатушке, служившей раньше для жильцов деревянной двухэтажки кухней и хранилищем овощей – в подполье, стало просторнее. Одну кровать выставили, мою лежанку разобрали на дрова. Правда, ненавистная печь в углу по-прежнему зверски дымила, угля и дров пожирала много, а варила долго и… мало. Впрочем, последнее от неё не зависело. Еды, как и раньше, катастрофически не хватало, и переносить это было всё тяжелее…
Голодно и холодно было всем. Почти всем. Местные ещё как-то изворачивались: они были у себя дома, да и огороды их выручали. А приезжим приходилось круто. Город, правда, никого не оставил - всех принял, дал работу, какую-никакую крышу над головой, продуктовые карточки, - всё равно приходилось туго.
Иногда счастье улыбалось. Однажды мама приволокла целый хват крахмала, в наволочке, - на работе выдали. Почти месяц мы шиковали, каждый день, а иногда и по два раза, наворачивая белые крахмальные клейстеры, - вкусные, почти, как кисели. В другой раз местком выдал по несколько килограммов муки. Ни стряпать, ни печь из неё ничего не стали, невыгодно, а наладились, по примеру старожилов, готовить затируху. Поджарит мать на сковороде несколько ложек этой муки, добавит соли, потом - в кастрюлю с водой и - на огонь. Через минуту готово – и быстро, и вкусно, и сытно.
Надолго хватает муки, если так расходовать.
Теперь полоса выдалась трудная. Ниоткуда ничего не перепадало. И менять стало нечего, всё выменяли. В пустой печи урчало, точь-в-точь, как в животе…
Вечером мама вытащила из-под кровати рюкзак и стала перебирать остатки шмоток. Вздыхала. Видать, ничего путного не попадалось. Но вот задумчиво выпрямилась, в руках у неё была замшевая, «дамская», как говорили до войны, сумочка. Когда-то очень красивая. Мама любила ходить в гости с этой сумочкой. Я вспомнил: её подарили ей на день рождения отцовы братья, когда гостили у нас последний раз перед войной… Дядьки мои… Одного убило в первый месяц, другой пропал без вести, а двое ещё где-то воевали. То время, перед войной, было хорошее, светлое время. Братья веселые, красивые, любили побалагурить, и вечерами в квартире было празднично от их улыбок и острот. Они часто подначивали среднего, Бориса, франта и охотника до вечерних прогулок по треку – так назывался наш южный парк. Борис подолгу стоял перед зеркалом, бреясь, наряжаясь, опрыскивая себя шипром, разглядывая и ковыряя бородавку на пальце. При этом напевая свою любезную песенку: «Одна заживает, другая нарывает, а третья гноится без конца». Довольные гостеванием братья тогда и подарили матери эту сумочку. Мать хранила подарок, и как ценность, и как память, да должно быть, забыла о ней.
Сумочка сильно потускнела и потёрлась. Много ли теперь дадут за неё на толкучке? Мама нерешительно вертела сумочку в руках, перебирала залежавшиеся в её складках бумажки. Квитанции, трамвайные билеты, справки какие-то давние…
- Привет! А это что?
Она рассматривала серо-голубой листочек, чуть выцветший с краю. «Это же лотерейный билет! – закричал я. – Билет же!» – «Чего радуешься, глупенький? Вижу, что билет, – вздохнула: - Толку-то… - Столько лет прошло, видишь, дата – 1940 год… Война… не до лотерей теперь…»
Мать никогда не покупала лотерейных билетов, видать, этот попал к ней случайно, потому и забыла про него.
Забудешь! – скоропостижная эвакуация, воздушные налёты, паника на вокзалах и причалах, бессонные эшелоны, болтанки в осеннем Каспийском море на утлом пароходике, ночёвки на грязных, забитых беженцами, пристанях, неизвестность, как там с братом на фронте… А ещё моя болезнь - в Махачкале я искупался в море и простудился, а потом подхватил тропическую малярию. Про дизентерию, что напала на меня следом за малярией, и вспоминать не хочется. Стыдно. Как подумаю, сколько раз на дню, молча, не подавая виду, мать перестирывала мои несчастные трусы, уходя куда-то во дворы выпрашивать тазик и воду…