«Ясима» отвернул к флагману. По морскому закону своих не бросают: он шёл спасать, буксировать, заводить конец. Подвалил близко. Замешкался у борта подбитого.
И сам встал.
Второй столб поднялся рядом с первым — близнец, брат-двойник. Второй удар догнал гору следом за первым.
И вот они стояли оба — два корабля линии, треть всей силы, какой Того держал Артур на цепи. Неподвижные на гладкой утренней воде, окутанные паром, медленно оседающие. А вокруг суетились катера и миноносцы — мелкие, бессильные, как мошкара вокруг двух подыхающих быков.
«Хацусэ» жить не захотел. Он переломился и ушёл быстро, страшно, в несколько минут, разом утянув на дно сотни людей, не успевших даже понять, что под ними. «Ясима» умирал долго — его до вечера тащили на отмель и не дотащили, и он сел в стороне, заваливаясь на борт.
Я стоял на горе, опустив ставшую ненужной трубу, и не кричал вместе со всеми. За зиму я уже видел, как тонут корабли, и привык. Но так — двух за одно утро, без единого нашего выстрела, одной только банкой упрямого Иванова — я не видел ни разу. В книгах своих я читал об этом утре сухой строчкой, цифрой потерь. А не вот этими двумя чёрными столбами и этой мошкарой катеров вокруг умирающих громад.
Блокада в тот день надломилась.
Того, потеряв за полчаса треть своих броненосцев, отвёл главные силы дальше в море и сделался осторожен: безупречный механизм дал трещину, и колёсики его впервые завертелись с оглядкой. Железное кольцо вокруг Артура разжалось — не настежь, на ширину ладони, но и этой ширины Макарову хватило с лихвой. Эскадра задышала, и миноносцы пошли дальше в море. У нас появилось то, чего не было всю зиму под боном, — свобода движения, пускай куцая, пускай взятая в долг у двух чужих броненосцев.
Радости на эскадре было через край, и часть её, по справедливости, доставалась и мне: дозорный журнал, лёгший в основу постановки, был мой, и об этом не забыли — хлопали по плечу, поминали «лейтенанта, что японца по часам расписал». Я принимал это и улыбался, и было чему улыбаться: победа была настоящая, крупная, всем очевидная, и заплатили за неё мы ничем, а японец — двумя кораблями линии.
И всё-таки на душе у меня в тот вечер стояло не торжество. Я стоял на стенке, глядел на чистую вечернюю воду, где утром были две громады, а теперь только закатный блеск да тихое чмоканье воды у свай внизу, и думал о минах.
Мина не выбирает: она ждёт в тёмной воде того, кто над нею пройдёт, и ей всё равно, чей это киль. Сегодня на тропе зверем оказался Того. Но тропа осталась заминирована, и завтра такие же банки японцы выставят у наших проходов, на наших курсах; и какой-нибудь наш корабль однажды на рассвете встанет вот так же — столбом на гладкой воде.
Иванов вернулся к ночи — невысокий, кряжистый, с тяжёлыми руками минёра, ступавший косолапо и твёрдо, как ступают люди, привычные к качке и тяжестям. По нему и не видно было, что это он нынче убавил японский флот на треть, — только пахло от него туманом и машинным маслом. Его уже прочили к ордену — и теми же словами поминали недавнюю угрозу суда, одни и те же уста, не замечая стыка. Я пробился к нему сквозь поздравлявших и сказал то немногое, что хотел: что банка стояла там, где надо, и что поставить её против предписания решился бы не всякий.
Он поглядел на меня исподлобья, тяжело, и ответил, как гвоздь вогнал:
— Под суд я готов был. На дно — нет.
И всё. Повернулся и пошёл к своим — косолапо, твёрдо, не оглядываясь. Я не стал его догонять.
Глава 5
«На длинный берег»
Окна, пробитого банкой Иванова, Макаров не дал затянуть и на сутки.
Назавтра эскадра вышла в море — линией, с крейсерами впереди и моим отрядом в охранении. Не красться дозором, не отстаиваться на рейде — показать себя. Мы легли на норд-ост, к Эллиотам, тем курсом, каким всю войну ходил тут один японец. С мостика «Сторожевого» я оглядывался через плечо на то, чего не видел с зимы: наша линия шла по чистой воде, дым столбами, и ни единого чужого силуэта на горизонте.
Того не вышел. Его дозорные крейсера сунулись с зюйда, посчитали наши трубы, подержались на пределе видимости и растаяли: после вчерашнего утра менять оставшееся на драку без выбранного места и часа он не желал. У Эллиотов мы застали пустую воду и свежий угольный след — стоянку транспортов оттянули глубже, под берег, под сети и под батареи. Крейсера наши с час ходили у самой кромки чужих полей, дразня; японец не принял.
Лезть глубже было нельзя, и я знал это, пожалуй, твёрже всех на эскадре: у Бицзыво мелко, а мин там стояло теперь куда больше ивановских — вчерашний урок обе стороны выучили разом. Соваться линией в чужие банки значило разменять броненосец на азарт. К вечеру повернули домой — без единого выстрела главным калибром; а на стенках нас встречали как с победы, и по-своему это было верно. С самой зимы хозяином в это море выходил один Того. Нынче вышли мы — и он смолчал.
На разборе Макаров сказал об этом одной фразой: «Море отпирают не разом, а по одной двери». Назавтра её повторял весь Артур.
Через три дня после гибели «Хацусэ» Макаров отдал меня сухопутным.
Он вызвал меня утром, и шёл я с лёгким сердцем — после банки «Амура» вся эскадра ходила с лёгким сердцем. Впервые за войну дышалось. Блокада надломилась. Того ушёл зализывать раны к Эллиотам, кольцо разжалось, у нас появилась куцая свобода движения — та самая, по которой мы изголодались за зиму под боном. Я думал, зовут за новым морским делом: ночной выход, перехват, разведка. К такому я был привычен. Такого и хотел.
Макаров стоял не у морской карты. У другой — у большой карты Квантуна, свежей, ещё в жёстких сгибах. Синело море, желтела суша. Меж двух заливов лежала узкая жёлтая перемычка — Цзиньчжоуский перешеек. Горло. Проглотив его, японец запирал Артур с суши наглухо.
— Море мы у японца на время отняли, — сказал он без предисловий, ткнув пальцем в синеву. — Полморя. На неделю, на две. А он за эту неделю не в море смотрит, лейтенант. Он смотрит сюда. — Палец перешёл с синевы на жёлтую перемычку. — Оку высадил армию и ведёт её к перешейку. И вот этого — слышите? — этого мы с вами уже не отменим. Ни «Амуром», ни миноносцами, ни всем флотом. Армия на берегу. Она дойдёт до Цзиньчжоу. Там будет драка. И от того, как она кончится, зависит, сколько проживёт Артур.
Я молчал и смотрел на жёлтую перемычку. Я знал про неё всё. День, когда там будет драка. Чем она кончится. Сколько наших ляжет на сопке Наньшань за один этот день — потому что Третьякова не подопрут резервом и не дадут ему огня с залива как следует. Старая беда, о которой не предупредишь: она уже едет в письме, а письмо с почты не вернёшь.
— Цзиньчжоу будет держаться, — сказал я. И прибавил, потому что молчать было нельзя, а сказать всё — невозможно: — Если поддержать его с моря. С залива Талиенван корабли достанут до перешейка. Канонерки, мелкосидящие. Огнём по флангу. День, два можно выиграть.
Макаров посмотрел на меня поверх карты — тем взглядом, что взвешивал, а не любопытствовал.
— Можно. Об этом и речь. — Он выпрямился. — Я отдаю вас на берег, лейтенант. Точнее — на стык, на самую кромку, где море ещё дотягивается до суши. Пойдёте на «Бобре» — он с парой миноносцев отправится в Талиенван поддерживать сухопутный фланг. Ваше дело — корректировать огонь по берегу, связать море с окопом. Дело новое, в наставлениях его толком нет. Делать будем на ощупь. — Он помолчал. — Вы за зиму показали, что считать умеете и под огнём не теряетесь. На перешейке понадобится и то, и другое. Идите принимайте дело.
Я вышел и постоял на крыльце штаба, привыкая. С гавани тянуло углём и мокрым железом; внизу, на воде, перекликались катера, где-то били в рынду. Наместник со всем штабом ещё в двадцатых числах апреля ушёл поездом в Мукден — успел, пока Оку не сел на железную дорогу. Советы беречь корабли шли теперь в крепость телеграфом; телеграф работал исправно. Зимой моя война была морская, понятная: свой мостик, свой корабль, своя вода. Теперь — длинный берег, где всё чужое. Где стреляют не по кораблям, а по людям в окопах. И где мой справочник, до сих пор молчавший про море, разворачивался во всю свою страшную подробность: каждая сопка этого берега, каждая дата — наперёд.